Глава 7

Мы набивали вёдра смесью снега и земли, чтобы засыпать тлеющие очаги. Грязь забивала поры, не давая огню питаться воздухом, и остывала медленнее чистого снега.

— Не ленись, мешай снег с землёй! — Крикнул Иван, накладывая в ведро мокрую кашу.

— Держитесь! — завопил Травин, показывая на новый очаг.

Гришка с Федькой кинулись туда с ведрами. Федька поскользнулся, но Гришка успел подхватить его и оттащить. Мгновение — и земля на том месте с шипением осела, выпустив клуб дыма.

— Благодари, — буркнул Гришка, отряхиваясь.

— Угу, — хмуро ответил Федька.

Мы бились с огнём до полудня. Дянгу ходил по краю, прикладывал ладонь к земле, в одном месте велел копать глубже — наткнулись на слой тлеющей листвы в пол сажени глубиной.

— Часто такое бывает? — поинтересовался я, не переставая работать лопатой.

— Раньше было реже, — ответил старик, посматривая на дымящуюся землю. — Теперь чаще. Лес сохнет, зимы теплеют. Духи огня сердятся, потому что люди перестали лес беречь.

— Может, и правда, мы много лесу порубили за осень… — сказал я, не столько соглашаясь, сколько размышляя вслух.

— Может, — Дянгу не стал спорить.

К вечеру вернулись в лагерь. Умка, увидев меня, молча обняла.

Травин собрал всех у костра:

— Спасибо старику за науку. Теперь будем знать, как с таким огнем управляться.

Дянгу неспешно покуривал трубку:

— Не хвалите. Духи огня не успокоились, только затаились. К весне опять может вспыхнуть.

Казаки переглянулись, но спорить не стали — слишком свежи были воспоминания.


Я зашел в землянку, скинул прожженный тулуп. Умка сидела на корточках у очага, перебирая мою походную сумку. Она лихо вытряхивала песок, расправляла ремешки. Увидела меня, кивнула на лавку:

— Садись.

Я повиновался. Она подошла с мокрой тряпицей, взяла мою руку, молча начала стирать сажу. Я смотрел, как её пальцы скользят по моим ладоням, как сосредоточенно она выскребает грязь из-под ногтей. В землянке было тихо, только потрескивали угли в очаге.

Закончив с одной рукой, она принялась за другую. Я не говорил ни слова — она не любила, когда мешали. Когда сажи не осталось, она подняла мою ладонь, повернула к свету, проверила. Коснулась мозолей на пальцах, на секунду задержала руку в своей. Потом отпустила, поднялась, взяла с полки берестяной туесок.

— Есть будешь? — бросила она.

— Буду.

Она достала вяленую рыбу, разломила на куски, выложила на дощечку. Рядом поставила кружку с горячим чаем. Я взял кусок, она села напротив, поджав под себя ноги, и смотрела, как я ем.

— Ты чего? — не понял я.

— Смотрю, — пожав плечами, сказала она.

Я усмехнулся, протянул ей рыбу. Она покачала головой, но потом взяла, откусила маленький кусочек.

— Я подшила твои сапоги, — сказала она, продолжая жевать.

Я глянул. Сапоги стояли у печки, сушились. Подошва аккуратно прошита сыромятным ремнём, голенища вычищены.

— Спасибо, — промямлил я.

— Не за что. Сиди, ешь, — она отвернулась к очагу, подбросила ветку.

Я доел рыбу, отпил чаю. Умка молча смотрела на огонь. Потом вдруг поднялась, подошла ко мне, с силой провела рукой по моим волосам, будто проверяла на вшей.

— Сажа в волосах. Ты похож на медведя после пожара, — усмехнулась она.

Она взяла гребень из кости, встала за спиной и методично начала вычесывать. Я чувствовал её пальцы, когда она касалась шеи и когда тянула, распутывая колтуны.

Мы долго так сидели. Она вычесывала сажу, я смотрел на огонь. В землянке было тепло, пахло дымом и сухой травой.

— Готово, теперь не страшно на люди показываться. — она вздохнула, наконец убирая гребень.

Я повернулся, хотел что-то сказать, но она приложила палец к моим губам.

— Молчи. Завтра опять полезешь куда-нибудь. А сегодня сиди.

Она села рядом, прижалась плечом к моему плечу, и мы смотрели на угли. Снаружи свирепствовал ветер и никак не мог нас найти.


Ночью я вышел из землянки. Спать не хотелось, слишком устал, чтобы уснуть. Да, и в голову лезли надоедливые мысли. Над лагерем висело звездное небо, усыпанное мириадами светил. У конюшни маячила фигура. Гришка сидел на чурбаке, курил трубку, смотрел куда-то в темноту.

— Не спится? — уточнил я.

— И тебе? — он подвинулся, освобождая место.

Я сел рядом. Монголик высунул морду из стойла, фыркнул.

— Ты на пожаре-то сегодня молодец, не растерялся— похвалил Гришка после паузы.

— Ты тоже.

— Я-то что, я больше по шашке, — он усмехнулся, выбивая пепел. — А ты всё с едой да с лошадьми, а вон как полез, не хуже любого справился.

— Дянгу подсказывал.

— Дянгу мудрый, но говорить и делать — вещи разные.

Мы помолчали. Где-то за сопками ухнула птица, и снова стало тихо.

— Гриш, ты про Агафью не думаешь?

— Думаю, а толку? Она с Федькой подружилась.

— Может, оно и к лучшему?

— Спать пора, — резко закончил Гриша.

Он ушёл в темноту, а я ещё посидел немного, глядя на звёзды. Потом вернулся в землянку. Умка спала, свернувшись калачиком. Я лёг рядом, прикрыл её тулупом. Она во сне придвинулась ближе, и я слушал ее мерное посапывание.


Утром мы сходили проведать место пожара. Всё было спокойно, только чёрные пятна выжженной травы напоминали о вчерашнем. Иван усмехнулся:

— Вот так живёшь: богдойцев ждёшь, а тут земля под ногами загорается.

— Тайга своё знает, — подхватил я.

Вернувшись, я пошел к конюшне. Буряточка нуждалась в чистке, да и Монголик, которого Гришка не всегда успевал холить, смотрел виновато. Игнат Васильевич уже был там, раздавал овёс.

— Принимайся, Дмитрий. Пока молодёжь отсыпается, мы с тобой и управимся, — кивнул он.

Я взял скребницу, подошёл к Буряточке. Она ткнулась мордой в плечо, дохнула теплом.

— Хорошо, что сам за ней ходишь. А то иной раз смотрю: казак на коне красуется, а как до ухода — лошадка немытая, непричесанная. Это ведь не просто скотина, Дмитрий. Это товарищ.

— Знаю. В станице нас с детства учили: конь казачью душу чует. Обманешь его — он тебя и не простит, и в бою подведёт.

— Верно. Я вот Сокола своего, царствие ему небесное, с году приучал. Жеребец был — золото, а характер — бес. Бывало, на него никто сесть не мог, а я как подошёл — он голову склонил, будто признал. И пятнадцать лет потом носил, ни разу не подвёл.

— А откуда он у вас взялся?

— На ярмарке выменял. У бурят. Те лошадей понимают, ох как понимают. Монголик вон, тот же корень. Крепкий, выносливый. Ты к нему поприглядывайся. Весной, может, твоим станет.

Я перешёл к Монголику. Тот покосился, но дал провести щеткой по гриве. Шерсть у него была густая, свалявшаяся. Работа предстояла долгая.

— Игнат Васильевич, как вы лошадей на морозе держать будете? Конюшня у нас ладная, но до весны ещё далеко.

— Дровами запаслись, сеном тоже. Травин вчера говорил, что ещё копну велят привезти, пока дороги стоят. А мороз… Он лошади не враг, если с умом подходить. Наша забайкальская порода к холоду привычная. Буряточка твоя, вон, и в снегу спать может, коли надо.

— А Монголик?

— А этот и подавно. Их предки в степи под сорокаградусным морозом ночевали. Так что не переживай.

Буряточка недовольно фыркнула, явно не соглашаясь на такой расклад событий. Я потрепал её по холке.

— Слышишь, что про тебя говорят?

Она мотнула головой, отчего колтуны в гриве заплясали. Игнат Васильевич рассмеялся.

— Ох, и характерная! Ты её, Дмитрий, не забывай. Лошадь без ласки — всё равно что казак без шашки. Вроде и есть, а толку нема.

Закончив с чисткой, я засыпал овес в ясли. Монголик ткнулся мордой в мое плечо, будто благодаря. Игнат Васильевич поднялся, отряхнул полы.

— Ладно, пойду к Травину. Скажи, коли чего надо будет.

Я остался в конюшне. Буряточка жевала, поглядывая на меня тёмным глазом. Монголик стоял рядом, грел боком. В стойлах было тепло, пахло сеном и лошадиным потом — запах, который я полюбил ещё в этой жизни, а может, и в прошлой.


Ближе к вечеру, когда лагерь уже затихал, из-за частокола донёсся странный звук. Сперва я подумал — ветер свистит. Но ветра не было. Звук нарастал, переходя в низкое горловое пение, от которого мурашки бежали по коже.

Собаки завыли разом. Казаки повыскакивали из землянок, хватаясь за оружие. А потом из темноты выступила фигура.

Хэнгэки.

Он шёл неспеша. Его узнают по рыжему кафтану с железными подвесками и короне с четырьмя рогами. Шаман остановился у ворот, поднял голову и безумно улыбнулся.

— Оленята! Принимайте гостя!

Я вышел из землянки. Умка метнулась за мной.

— Он здесь? — прошептала она.

— Здесь.

Хэнгэки, завидев меня, просиял:

— Оленёнок! А я к тебе.

Казаки расступились. Шаман прошел к костру, сел прямо на снег, вытянул ноги к огню.

— Хорошо у вас. Тепло.

Травин подошел, хмурый, с рукой на кобуре:

— Это что за гость?

— Шаман Хэнгэки. Свой.

— Свой? Ладно, разберёмся. — Травин смерил его взглядом.

Но шаман уже смотрел на Умку:

— Иди сюда, девочка. Не бойся.

Она шагнула вперёд. Хэнгэки взял её за руку, заглянул в глаза. Потом отпустил и повернулся ко мне:

— Ты, казак, стой. Я к тебе потом приду.


Через час, когда лагерь успокоился, Хэнгэки сидел у моего костра. Умка уснула.

— Слушай, оленёнок. Амба тебя зовёт.

— Тигр? Тот самый? — внутри появилось саднящее чувство.

— Тот. Воет в тайге третью ночь. Слабый стал. И зовет тебя. Духи говорят: иди. Если не пойдешь, то пожалеешь.

— Зачем ему я?

— Не знаю. Но амба тебе не враг. Помнишь, как вы встретились? Ты не стрелял. Сказал уйти. Она ушла. Теперь она зовёт.

Я помолчал, глядя на огонь.

— Хорошо, я пойду. Где она?

— На старой тропе, где вы золото искали. Иди один. Духи не любят, когда толпой ходят.

Хэнгэки поднялся, поправил корону, и железные подвески глухо звякнули.

— Не бойся. Амба тебя не тронет.

Он ушёл в темноту, и звук его пения долго ещё стоял в ушах.

Я посидел ещё немного у костра, потом вернулся в землянку. Умка не спала — сидела на шкурах, держала в руках какой-то узелок.

— Слышала? — спросил я.

— Слышала. Завтра пойдешь?

— Пойду.

Она кивнула, развязала узелок. Там лежали кусок вяленого мяса, горсть сухарей, маленький берестяной туесок с чем-то.

— Возьми с собой. Дорога дальняя, — сказала она, протягивая узелок.

— Спасибо.

— Не за что. Ты возвращайся главное.

— Обязательно.

Она хотела что-то ещё сказать, но только махнула рукой и отвернулась к стене.


Утром я собрался в дорогу. Умка провожала до ворот, молчала, только смотрела пристально. Я уже взялся за калитку, когда она окликнула:

— Железный человек.

Я обернулся.

— Амулет, который дал шаман, при тебе?

Я коснулся груди, костяная фигурка висела на ремешке.

— При мне.

— Носи, — сказала она и пошла к землянке, не оборачиваясь.

Я пошёл один. Тропа была знакомая. Снег выпал глубокий, идти тяжело, но я упрямо пробивался вперёд. К полудню вышел к тому месту, где мы нашли растерзанного охотника. Всё было засыпано, только камни чернели.

А потом я услышал не рык, не рёв, а слабое, надрывное поскуливание. Оно доносилось с сопки.

Я пошёл на звук. Забирался всё выше, цепляясь за корни и камни, пока не увидел расщелину между скалами, это был узкий вход в пещеру. Из неё тянуло звериным запахом и чем-то ещё, тёплым и пока что живым.

Я достал револьвер, но держал опущенным. Шагнул внутрь.

Амба лежала на боку, тяжело дыша. Страшно худая, ребра выпирали, шерсть свалялась. Но не это поразило меня. Рядом с ней, прижавшись к брюху, копошился маленький комок.

Тигрёнок.

Он тыкался носом в мать, искал тепло и молоко. А она лишь слабо поднимала голову и снова роняла её на камни.

Я понял. Амба умирала. Не от ран, от старости, от того, что не могла охотиться, кормить себя и детеныша. И она позвала меня. Того, кто не стал стрелять, кто сказал: «Уходи».

Я убрал револьвер, присел на корточки. Тигрица смотрела на меня желтыми глазами. В её взгляде не было злобы, а только усталость.

— Ты хочешь, чтобы я забрал его? — прошептал я.

Она слабо шевельнула хвостом, придвинула тигрёнка ближе. Я осторожно взял его. Маленький, лёгкий, тёплый. Он даже не пытался царапаться, только сильно дрожал. Тигрица смотрела, потом медленно лизнула детёныша в последний раз и закрыла глаза.

Я постоял ещё немного, держа тигрёнка за пазухой. Потом вышел из пещеры на свет.

Солнце уже клонилось к закату. Тигрёнок притих, свернулся клубком у меня на груди и уснул. Я спускался по склону и не услышал их.

Они вышли из-за камней внезапно — четверо нанайцев с луками, нацеленными мне в грудь. Лица каменные, взгляды злые. Старший, которого я узнал по стойбищу, шагнул вперёд.

— Ты, казак. Зачем тигрёнка взял? Амба — дух. Его нельзя трогать.

— Мать умерла, и он бы умер, — ответил я, прижимая тигрёнка к груди.

— Амба нельзя брать. Беду кличешь.

Я попытался говорить спокойно, рассудительно, как велит казачий обычай, когда ищешь мир:

— Я не враг вам. Амба сама меня позвала. Я не стрелял в неё, когда мы встретились, и она меня не тронула. Теперь она просила спасти детёныша. Если духи будут гневаться, я сам перед ними отвечу.

Старший нахмурился, переглянулся со своими. В его глазах мелькнуло сомнение, но оно тут же утонуло в злости.

— Отдай, казак. Или стрела тебя догонит, — он приготовил лук.

Я шагнул назад. Вместо ответа раздался свист тетивы. Стрела вонзилась в ствол сосны в двух вершках от моего плеча. Я рванул в сторону, уходя за камни. Вторая стрела чиркнула по голенищу, распорола штанину. Тигрёнок взвизгнул, забился у меня под тулупом.

— Стой! — крикнул я, выскакивая из-за укрытия, держа руки на виду. — Вы что творите?

Нанайцы молчали. Только стрелы клацали по тетивам. Я понял, что переговоры не выйдут. Они решили не слушать.

Пришлось бежать.

Я сиганул вниз по склону, перекатываясь через камни, цепляясь за корни. Стрелы свистели над головой, одна пропорола полу тулупа, вторая ударила в землю перед самым носом. Тигрёнок орал, но я не мог его успокоить, только прижимал крепче и нёсся вниз, не разбирая дороги.

За спиной слышались крики, топот. Нанайцы шли по следу, но я знал эти места лучше. У реки я свернул в заросли тальника, пробежал по замёрзшему ручью, где следы терялись на камнях, и только тогда перевёл дух.

Тигрёнок высунул мордочку, часто дышал, дрожал. Я засунул его поглубже, пошёл дальше, не останавливаясь, пока за сопками не скрылось солнце.


В лагерь я ввалился, когда уже совсем стемнело. У ворот стоял встревоженный дневальный, но я только махнул рукой, мол некогда.

Внутри было неспокойно. Казаки толпились у костра, голоса звучали громче обычного. Я сразу увидел Чуруну. Она сидела на чурбаке, укутанная в чужой тулуп, лицо белое, губы трясутся. Рядом с ней стоял Терентьев, сжав кулаки так, что костяшки побелели.

— Что случилось? — спросил я, подходя.

Чуруна подняла на меня глаза и вдруг заплакала, да так громко и протяжно, по-бабьи. Иван обнял её за плечи, стиснул зубы.

— Нанайцы. Ночью напали на наше стойбище. Пока мы с пожаром возились, все ослабли после боя. Они увели женщин и детей. Стариков и тех, кто с оружием встал, порубили. Дянгу…

— Что Дянгу? — сердце ухнуло.

— Дянгу жив. Он отбивался, его ранили, но он живой. Я убежала, когда началась резня. Он велел бежать к казакам, — всхлипывала баба.

— Многих убили? — спросил я.

Терентьев отвернулся. Чуруна только головой покачала, не в силах говорить.

Тут подошёл Травин, на лице ни одной эмоции. Рядом маячил Гаврила Семёнович.

— Жданов. Тоже слышал?

— Слышал.

— Дело поганое. Но нам в него влезать не с руки. Орочи под нашей защитой от богдойцев, это да. Но резать друг друга — это их дела, казачьи, — сплюнул Травин.

— Как это — не с руки? Моя жена там, её отец ранен, её мать… — он не договорил.

— А ты что предлагаешь? Войной на нанайцев пойти? Мы только богдойцев отбили, людей потеряли, силы не те. К тому же нанайцы нам сами помогали, свои они нам. Если мы сейчас с ними повздорим, того и глядишь, все местные против нас встанут. И правильно сделают.

— Они наших убили! — Иван почти кричал.

— Ваших, — поправил Травин. — Орочей. А орочи нам союзники, это так. Но не казаки. Не нам их ссоры разбирать. Сказано было: защищаем от цинских. От себя самих защищать мы не брались.

Из-за спин выглянул британец. Его водили под руки, но он всё равно пытался смотреть свысока. Услышав шум, он остановился, прислушался, потом усмехнулся и заговорил с отвратительным акцентом:

— Я понял. Дикари режут дикарей. А вы, русские, стоите и смотрите. Это потому что вы сами дикари. Бремя белого человека — воспитывать, к цивилизации приобщать. А вы не можете, потому что вы такие же.

В тишине, повисшей после его слов, Иван медленно повернулся.

— Чего он сказал?

Я перевёл коротко. Терентьев шагнул к британцу, но Травин остановил его рукой.

— Стой.

— Слышь, ты. Ты, который с богдойцами пришёл наших людей убивать, который золото наше хотел украсть, ты ещё будешь рассуждать, кто дикарь? — Терентьев схватил британца за грудки.

Он размахнулся и ударил в скулу, с разворота. Британец рухнул в снег, сплюнул кровь, но улыбался.

— Бейте. Это всё, что вы умеете, — сказал он по-русски, коверкая слова.

— Встань, — Иван наклонился к нему. — Встань, я сказал.

— Хватит. Пленный есть пленный. Не позорься, — он оттеснил Ивана.

— Пленный? А ну его в тайгу, господин сотник. Пусть идёт, откуда пришёл. Зимой, пешком. Нечего ему тут на наших харчах сидеть, — озлобился Иван.

Британец перестал улыбаться. Травин посмотрел на него, потом на своего.

— В тайгу — это смертная казнь, а мы не убиваем пленных.

— А я говорю: отпустите. Пусть идёт. Раз он такой цивилизованный, пусть покажет, как выживать без казачьей помощи.

— Терентьев. Ты забываешься, — отрезал Травин.

— Я ничего не забываю. Я требую собрать круг. Казачий круг. Пусть они решают, как быть.

Травин помолчал. Лицо его было непроницаемо, но желваки ходили ходуном.

— Круг? Ты, Терентьев, кем себя возомнил? Кто ты есть, чтобы круг требовать?

— Я казак, Имею право, — прямо в лицо отвечал Терентьев.

— Ах, право имеешь. А я имею право за дерзость выпороть. На круге или без круга.

Они стояли друг напротив друга: молодой, злой, готовый рвать, и старый, уставший, но несгибаемый. Я шагнул было, но Гаврила Семёнович опередил.

— Михаил Глебович, дозвольте слово молвить, — урядник вышел вперёд, снял фуражку.

— Ну?

— Парень горяч, это да. Но у него тесть, может, убит. Жена голосит. Не серчайте на него. Не круга он требует — душа болит.

Травин перевёл взгляд на урядника, потом на Ивана. Чуруна, услышав разговор, поднялась, подошла к мужу, взяла его за руку.

— Простите. Он не со зла.

Травин отвернулся, махнул рукой.

— Ладно. В тайгу пленного не отпустим, ибо не для того брали. А на нанайцев никто нападать не станет. Это моё слово, и круга не будет. Всё, кончили.

Иван хотел возразить, но Чуруна сжала его руку, и он замолчал. Британца увели. Казаки начали расходиться, костер догорал.

Я подошёл к своим. Терентьев сидел на чурбаке, опустив голову, Гришка с Федькой стояли рядом, хмурые.

— Иван, — позвал я.

Он поднял глаза.

— Я завтра пойду к нанайцам. Один. Попробую договориться со старейшиной.

— Ты с ума сошёл. Они же стрелять будут, — в разговор влез Гришка.

— Может, и будут. Но тигрёнка я у них унёс, они на меня злы. А орочей резали не из-за тигра. Там другое. Может, поговорить можно.

— Я с тобой, — поднялся Иван.

— Нет, — я покачал головой. — Ты здесь нужен. Чуруну успокой, за Дянгу узнай. А мы с Гришей и Федькой сходим. Втроём — не толпа, но и не один.

Фёдор кивнул. Гришка покосился на меня, потом на Ивана, вздохнул.

— Ладно. Только, если что, я первым шашку достану, — заверил Терентьев.

— Договорились. Завтра на рассвете выходим. А сейчас — спать. Завтра тяжёлый день будет.

Мы разошлись. Я зашел в землянку, Умка сидела у очага, держала тигрёнка, который уже успокоился и пил из плошки тёплое молоко. Она подняла на меня глаза.

— Слышала?

— Слышала. Ты завтра…

— Иду. С Гришкой и Федькой. Ты не бойся…

— Я не боюсь, — она сказала это так, будто обиделась. Потом добавила тихо:

— Только возвращайся, молю.

Я кивнул успокаивающе.

Тигрёнок допил молоко, чихнул и полез ко мне на колени. Я взял его на руки. Такой крошечный, тёплый, уже не дрожит.

— Назвать надо, — предложила Умка.

— Потом. Когда всё утихнет.

Она придвинулась ближе, положила голову мне на плечо. Мы сидели молча, глядя на огонь. Тигрёнок уснул, спрятав мордочку под лапы.

Завтра предстоял трудный день. Но сейчас здесь, в землянке, было тихо, и я позволил себе на несколько минут забыть о нанайцах, об орочах, о спорах и угрозах. Просто сидеть, чувствовать тепло и знать, что завтра мы пойдём и будем делать то, что должны. А снаружи опять доносился стон ветра.

Загрузка...