Глава 6

Снег, выпавший на днях, лежал ровным слоем, припорошив и крыши свежесрубленных изб, и сложенные в поленницы дрова, и частокол. Небо было чистым, и облака наконец-то разошлись в стороны.

Я вышел из землянки и, с удовольствием сделав полной грудью вдох, оглядел лагерь.

За последние недели он изменился до неузнаваемости. Там, где ещё недавно торчали лишь землянки да наспех сколоченные навесы, теперь выстроились настоящие избы. Не все ещё были до конца отделаны, кое-где ещё не сложили крыши, где-то конопатили стены. Большая изба, в которой поселились Травин с урядниками, стояла на взгорке. Старообрядцы, знатные в плотницком деле мастера, подсобили с резными наличниками. Рядом с большой лепились избы поменьше, для семейных казаков. А чуть поодаль, на отшибе, темнел свежий сруб — баня.

Игнат Васильевич, совершенно незаметно переквалифицировавшийся из старшего по заводу в старшие по хозяйственной части, ещё неделю назад объявил: «Казак без бани — не казак, а так, заморышек».

Игната Васильевича казаки уважали, и наши, и иркутские с читинскими. Так что вопросов ни у кого не возникло. Сложили баню по-чёрному, с маленьким окошком и каменкой. Вчера её наконец-то достроили, и, конечно же, чуть ли не до рассвета туда ходили париться. Больше двадцати человек баня за раз не вмещала, и казакам, да и местным, прибившимся и оставшимся в лагере, приходилось ждать очереди.

Вырыли глубокий, сажени в четыре колодец, с воротом и бадьёй. Мы хотя бы теперь не таскали вёдра от реки.

Задымила кузница. Кряжистый детина из старообрядцев, с руками-крюками, поставил горн под навесом и теперь звенел молотом с утра до вечера. То лошадей подковывал, то сбрую чинил, то ножи правил.

Старообрядцы уже подняли стены своей церкви, да отковали восьмиконечный крест. Да и вообще народу в лагере прибавилось: поселенцы обживались, казаки к ним привыкали, староверы перестали коситься на наши шашки и даже начали здороваться при встрече.

Я прошёлся по лагерю, вдыхая запахи дыма, свежего дерева и конского пота. В конюшне уже слышалось привычное фырканье и звон удил. Игнат Васильевич, как всегда, вставал раньше всех. Я заглянул к нему.

Старик возился с лошадьми, раздавал овёс. Буряточка, завидев меня, ткнулась мордой в плечо. Рядом с ней стоял тот самый лохматый и коренастый монгольский жеребец. Он всё ещё косился на меня с подозрением.

— Привыкает, — хмыкнул Игнат Васильевич, кивая на жеребца. — Хороший конь. Ты, Дмитрий, приглядись к нему. Весной, как на службу пойдём, тебе жеребец нужен будет. Кобыла, оно хорошо, но в бою жеребец злее.

— Пригляжусь, — пообещал я, похлопывая Буряточку по крупу. — А ей тогда кого?

— А ей жеребёночка от него, — старик хитро прищурился. — Помесь забайкальской с монголом! И в мороз не околеет, и в работе выносливая.

Казаки стали помаленьку притираться к старообрядцам: когда с дровами подсобить, когда брёвна подкатить. Травин не запрещал, только наказал без нужды не мешать, а ежели помогать — так от души.

В тот день я сам собирался к старообрядцам наведаться. С утра управился с готовкой, Умке помог с сетями, Буряточку почистил, да и потянуло меня посмотреть, как у старообрядцев дело идёт. Гришка с Федькой увязались следом, благо им уже наскучило в лагере сидеть.

Когда мы подошли, на поляне у церкви уже вовсю кипела работа. Человек пять из байкальских таскали доски, пока старообрядцы пилили тёс. Старший из них, высокий старик с длинной седой бородой, подгонял у крыльца плахи. Завидев нас, он отложил инструменты и подошёл ближе.

— Здорово живете, — сказал я ему. — Решили вот подсобить.

— Спасибо за доброту, служивые, — поклонился он нам. — Работы-то у нас полно. Вон досок натаскать надо, снег у землянок пора расчистить, брёвна для церкви подкатить.

Мы первым делом решили взяться за брёвна. Втроем и таскать легче, и веселее. К тому же большая часть старообрядцев была старше нас. Им куда сподручнее тонкой плотницкой работой заниматься, а не тяжести таскать. Молодых парней было раз-два и обчелся, и каждый был занят на крыше церкви.

Откатив три или четыре здоровенных бревна, я заметил, что Федька всё поглядывает куда-то в сторону. Гришка тоже поглядывал, но при этом всё больше хмурился, а Федька будто светился.

Я поднял глаза. От недавно вырытого колодца в центре лагеря шла девушка с коромыслом. Она легко, будто пушинки, несла два полных ведра. Одета девушка была по-старообрядчески: в длинной юбке, тёплой душегрейке. Из-под яркого цветастого платка на голове выбивалась русая коса. Лицо её было чистым, едва тронутым румянцем от мороза.

Федька так и замер, всё ещё придерживая бревно.

— Ты чего? — буркнул Гришка. — Неси давай, или на землю клади.

Девушка поравнялась с нами, скользнула взглядом по казакам, чуть покраснела и вдруг поскользнулась на утоптанном снегу. Ведро качнулось, вода плеснула через край.

Федька, не думая, бросил бревно и подхватил девушку под локоть. Мы с Гришей застонали, но тяжесть свою удержали. Осторожно положили бревно на снег, переглянулись. Ледяная усмешка скользнула по уставшему лицу Григория, потом он вздохнул и отвернулся в сторону.

— Осторожно, барышня! — выпалил между тем Федя и сам смутился.

Девушка подняла на него глаза и робко улыбнулась:

— Спасибо, служивый. Я не упала, слава Богу.

Голос у неё был тихий и певучий, с лёгким оканьем.

Федька стоял столбом, держа девушку за локоть, и молчал. Гришка кашлянул, потом подошёл ближе и толкнул его в спину. Федька очнулся, отпустил руку и залился краской.

— Дозвольте подсобить, — выдавил он. — Вёдра донести.

Девушка улыбнулась:

— Ну донеси, коли не трудно.

Федька подхватил коромысло, пошёл рядом с ней, стараясь ступать осторожно, чтобы вода не расплескалась. Гришка остался у бревна вместе со мной и смотрел им вслед.

Я ничего не сказал, только усмехнулся про себя. Молодые, горячие. Дима — настоящий Дима — вон тоже с Федькой и их другом Степой за одну девчонку дрались ещё в станице. Стёпа потому в станице и остался, что на той девчонке женился.

Вечером, когда мы вернулись в лагерь, Федька ходил сам не свой. Улыбался чему-то, на вопросы отвечал невпопад. Гришка же мрачнее тучи сидел у костра, помешивал угли.

Мы с Умкой присели рядом. Ни о чём первыми не заговаривали, дали казакам время. Но оба молчали. Когда стало уже смеркаться, Умка поглядела на меня, подмигнула и спросила у Фёдора:

— Казак, ну как звать-то её?

— Кого? — не понял Федька.

— Девушку ту. Старообрядческую, — за друга ответил Григорий.

Федька вздохнул, глядя на огонь:

— Агафьей зовут. Я узнал сегодня. Сирота она. Родителей и братика меньшего вода унесла, когда плоты перевернуло. Она одна спаслась, за бревно ухватилась. Теперь у вдовы Татиной живёт, по хозяйству помогает. Тихая такая, добрая…

Гришка, сидевший тут же, резко поднялся и ушёл в темноту, даже не оглянувшись.

— Чего это он? — удивился Федька.

— А ты не понял? — усмехнулся я. — Ему тоже Агафья глянулась.

Федька погрустнел, опустил голову. Но в глазах его зажглось что-то упрямое и злое, чего я никогда раньше в нём не замечал. Фёдор сжал пальцы в кулак, разжал.

— Ничего, — сказал он тихо. — Посмотрим.

Я только улыбнулся. Умка положила голову мне на плечо. Казаки, конечно, повздорят. Может, и драки не избежать. Но такие житейские неприятности меня радовали куда сильнее, чем волшебные тигры или идущие на штурм богдойцы с ружьями.

Но не только Федю с Гришей терзали дела любовные. Терентьев тоже ходил сам не свой который уже день. Иркутский казак начал ухаживать за Чуруной, дочерью Дянгу, ещё до того, как мы орочей из богдойского плена вызволили. А после этого и вовсе стал героем в её глазах и частенько выпрашивал у сотника отправить именно его на стоянку орочей.

На следующее утро после того, как Федор и Григорий познакомились с Агафьей, Иван решился. Пришёл ко мне рано и долго мялся у входа в землянку, пока мы с Умкой собирались выбираться на утренний морозец.

— Заходи, коль пришел, — крикнула ему Умка, уже чувствовавшая себя полноценной хозяйкой моей землянки.

Иван вошёл, снял папаху, покрутил её в руках.

— Ты чего в папахе, — удивился я. — Где фуражку потерял? Травин с тебя шкуру спустит, если не по форме будешь…

— Да у меня она, дома… Дмитрий, выручай. Свататься я хочу к Чуруне. Про тебя все знают, что ты с бурятскими и иными духами водишься, да и Дянгу тебя уважает. Будь мне сватом и дружкой. А то, боюсь, отец её может и не согласиться, если без тебя идти.

Я присвистнул.

— Ну я свадебных дел не мастак, — признался я. Умка тихо хихикнула, но дальше в разговор влезать не стала.

Мне пришлось обратиться к памяти настоящего Димы. Он-то помнил, как сватали в его родной станице. Сперва заворот: я, как сват, должен буду ступку перевернуть да слова заговорные сказать, чтоб родители сговорчивее были. Потом Ваня папаху в дом кинет, и коль не выбросят, значит, согласны. А уж после и рукобитье.

Терентьев ждал, что я продолжу мысль. Я почесал в затылку, водрузил на голову фуражку и сказал:

— Ладно, пойдём. Авось стрелами не угостят.

Терентьев рассмеялся, и мы вдвоём покинули землянку. Большая часть орочей вернулась на свою стоянку, так что мы взяли лошадей и отправились туда.

Дянгу с Чуруной жили в туэдзя — орочской полуземлянке, что этот народ строил для тяжёлых и долгих зимовок. Он сидел у входа и курил свою трубку, явно наслаждаясь первыми морозами.

— Аси, — сказал я.

— Аси, — ответил Дянгу, поглядывая на нас с хитрой усмешкой. — Чего пришли, казаки?

Я, как сват, шагнул вперёд и огляделся. Неподалеку стояла деревянная ступка, в которой Чуруна, видать, толкла рыбу. Я поднял её, перевернул вверх дном и проговорил негромко:

— Брошу тут без дна, будут отец и мать без ума.

На звук голосов выглянула Чуруна, что-то пискнула и снова вернулась в полуземлянку. Дянгу усмехнулся, но промолчал. Потом, видимо знакомый с казачьими традициями откуда-то, отошёл в сторону, чтобы не стоять в проходе и не мешать Терентьеву.

Я с благодарностью кивнул старику и обернулся к Ивану. Тот, сняв папаху, размахнулся и ловко кинул её в дверной проём. Папаха упала посреди землянки. Мы замерли в ожидании.

Прошла минута, другая. Чуруна, опустив взгляд, снова выглянула на мгновение и тихо сказала что-то отцу по-орочски. Дянгу кивнул, взял из её рук папаху. Я почувствовал, как воздух вокруг нас стал ещё холоднее. Терентьев сжал кулаки так, что у него побелели костяшки. Прижав папаху к груди, он поднялся на ноги.

— Заходите, казаки, — позвал он. — Будем говорить.

Терентьев с шумом выдохнул. Я хлопнул его по плечу, и мы вошли следом за Дянгу внутрь. В полуземлянке было тепло, пахло травами и сушёной рыбой. Мы уселись у очага, что стоял в центре. С одной стороны мы с Иваном, с другой — Дянгу и пунцовая, как свёкла, Чуруна. Я начал, как водится, иносказательно:

— Дорогой мой Дянгу, говорят, у вас курочка подросла, а у нас кочеток бьётся. Нельзя ли их свести вместе на один шесток?

Дянгу затянулся трубкой, выпустил дым.

— Ты уж прости, казак, но Дянгу не знаю, что по вашему обряду отвечать.

— Да как сердце скажет, так и отвечай, отец, — ответил Терентьев.

Тогда Чуруна что-то зашептала Дянгу на ухо. Видать, хитрый Иван её всему обряду уже обучил, до того как свататься.

— Курочка моя у очага сидит, рукоделием занята, — запинаясь, повторял за дочерью Дянгу. — А кочеток ваш, сам каков? Не заклевал бы?

Иван выпрямился во весь рост, положил руку на сердце.

— Я, Иван Терентьев, казак Иркутского полка, буду Чуруну любить и жаловать, ничем не обижать, беречь пуще глазу. Слово даю.

Дянгу поглядел на него долго, потом перевёл взгляд на меня:

— Казак видный, Дянгу не спорит. Но у орочей так не бывает, чтобы просто так дочь отдать. Калым платить надо.

— Что просишь? — спросил я.

— Две лошади. И шкуру соболью на свадебный халат Чуруне. Есть обычай: невеста к жениху идёт с посохом оногда, чтобы духов отгонять. И калым нужен, чтоб знали, что дочь Дянгу не задаром отдаёт.

Я переглянулся с Иваном. Тот кивнул.

— Согласны, — сказал я. — Две лошади и соболь. Свадьбу через месяц играть?

— Через месяц, — кивнул Дянгу. — Ты скажи, Иван, настаиваешь, чтобы Чуруна по вашему обряду косы плела, с подружками прощалась?

— Не настаиваю, — ответил Терентьев. — Мы по-нашенски её просим, вы по своему её и отдавайте.

Дянгу протянул руку. Иван ударил по ней. Рукобитие произошло, а значит, сватовство удалось.

— Теперь всё, — сказал старик. — Чуруна твоя, казак. Считай, просватана.

Чуруна, услышав это, расцвела, поднялась от очага, подошла к Ивану. Дянгу передал ей обратно папаху и, по казачьему же обычаю, девушка надела её Терентьеву на голову. Иван просиял, взял её за руки.

Мы выпили чаю с каймаком, поговорили о том о сём. Дянгу рассказывал, как сам женился, какой калым платил, как Чуруны мать посох оногда несла и три раза вокруг очага обходила, прежде чем в дом к нему войти.

— А ты, — обратился он к Ивану, — не обижай. Чуруна добрая, нежная, как её мать. Если обидишь, Дянгу твою тень в лесу похоронит.

— Не обижу, — твёрдо сказал Иван.

Возвращались в лагерь уже затемно. Иван шёл и улыбался во весь рот, как мальчишка.

— Ну что, дружка, — подмигнул он мне. — Теперь твоя очередь.

Я только отмахнулся. До сватовства ли мне, когда Умка считай и есть моя жена. Первая душа, мать её растак. Впрочем, мысль сделать всё правильно и по традиции засела где-то глубоко и не отпускала.

Спокойная и тихая жизнь в лагере продолжалась. По большей части я был свидетелем того, как развивались отношения между Агафьей, Федей и Гришей. Не в том смысле, что специально, из любопытства, отирался где-то неподалёку, но всегда так выходило, что я работал на улице, когда ребята приближались к землянке вдовы Татиной.

Федька, коренастый и тихий добряк, ухаживал за Агафьей по-простому. То дров подвезёт к старообрядческой части лагеря, то рыбы свежей принесёт, то просто подойдёт, постоит рядом и уйдёт, счастливый. Агафья сначала дичилась, но потом привыкла, стала ему улыбаться, могли даже словом перекинуться.

Гришка же, умный и статный, с мрачным огоньком в глазах, действовал иначе. Он пришёл к Агафье с подарком. Принёс красивый платок из тех трофеев, что мы когда-то у речных пиратов взяли. Платок был шёлковым, с золотой нитью, и для здешних мест был неслыханной роскошью. Агафья приняла его, покраснела, но глаза её засияли.

Гришка говорил с ней свысока, немного покровительственно, но она, казалось, этого не замечала. Мне было не с руки вмешиваться, так что я старался уйти подальше, когда Григорий приближался к землянке вдовы Татиной.

Федька тоже видел всё это и молча страдал. Ничего не говорил, только в работе искал утешение. Его мне было жалко, да и дружили мы с ним куда дольше, чем с Григорием. Так что мы с Умкой всё чаще вечерами приглашали Федю к себе. Вместе пели грустные песни, болтали о том и сём.

Фёдор как-то попросил Умку помочь ему советом, но та ответила просто: «Дай Григорию всё испортить». Федька поначалу не поверил анкальын.

Но как-то вечером, когда казаки собрались у большого костра, Агафья пришла вместе со вдовой Татиной просить муки взаймы. Дело было обычное, никого не удивило. Гришка, увидев её, поднялся, подошёл и заговорил. Самого разговора мы не слышали. И вдруг, непонятно какая муха его укусила, он прикрикнул на девушку:

— Без тебя, что ли, старуха муку не принесла? Сидела бы дома, баба, а не перед неженатыми казаками вертелась!

Агафья вздрогнула и побледнела, в глазах у девушки блеснули слёзы. Она развернулась и убежала в темноту.

Вокруг костра повисла тишина. Федька вскочил, посмотрел на Гришку с такой злостью, какой я в нём никогда не видел, и бросился следом.

— Агафья! — крикнул он в темноту. — Постой!

И скрылся в той же темноте, что и девушка. Гришка выругался, передал вдове мешочек с мукой, но за девушкой не побежал. Посидел ещё немного у костра и пошёл в свою землянку.

С той ночи всё изменилось. Гришка, поняв, что потерял Агафью, ушёл в себя пуще прежнего. Он бродил мрачный, ни с кем не разговаривал и даже с Монголиком молчал. Федька же, напротив, расцвёл. Теперь они с Агафьей встречались каждый вечер, пусть и встречи эти были совсем невинными. Всё-таки старообрядцы народ суровый.

После этого в лагере наступило затишье. Стояли ясные морозные дни, снег скрипел под ногами, и жизнь текла своим чередом. Казаки достраивали избы, старообрядцы отделывали церковь изнутри. Орочи и нанайцы время от времени наведывались поторговать.

Мы с Умкой обживались в землянке, привыкая друг к другу, а Федька с Агафьей всё чаще виделись по вечерам. Гришка хмурился, но молчал, и, казалось, смирился с тем, что девушка выбрала не его.

Всё переменилось в одно утро. Я проснулся от странного, горьковатого запаха. Будто кто-то жёг сырые листья. Умка спала, уткнувшись носом мне в плечо, но я тихо выбрался из-под шкур и вышел наружу.

Мороз щипал лицо, небо на востоке только начинало розоветь, но по лагерю уже кто-то ходил. Игнат Васильевич стоял у конюшни, глядя куда-то в сторону леса. Увидев меня, он только мотнул головой:

— Чуешь? Не к добру.

Я принюхался. Запах шёл с юго-запада, оттуда, где за редкими лиственницами начиналась низина, поросшая осокой и низким кустарником. Снег там выпал позже, чем у нас, и лежал тонким слоем.

— Это лесом пахнет. Гариной, — пояснил Игнат Васильевич.

Он пошёл будить Травина, а я остался у конюшни, вглядываясь в серую мглу. Вскоре из землянок начали выходить и другие казаки. Запах становился всё сильнее, хотя солнце ещё не взошло. Дянгу, оставшийся у нас ночевать после очередного визита, вышел последним. Он постоял рядом, принюхиваясь, и вдруг резко повернулся ко мне:

— Огонь под снегом. Дянгу видел такое, когда был молодым. Земля дышит жаром, а сверху бело.

— Как это? — не понял я.

Дянгу не ответил. Рядом со мной возник, кутаясь в тулуп, урядник Гаврила Семёнович. Шмыгнув красным носом, он сказал:

— Лесной подстил гниёт, греется, потом загорается сам. Под снегом, под землёй тлеет. А потом выходит наружу. Я своими глазами не видал, но говорят, под Вологдой так чуть деревня не сгорела.

Сотник не стал медлить. Он разослал казаков проверить, нет ли где вблизи открытого огня. В лагере всё было спокойно, но в низине, в полверсте от нас, Гришка и Федька обнаружили странное место. Они вернулись быстро, возбуждённые, сбивчиво докладывая:

— Там снег тает, земля дымится, — выпалил Гришка. — Я в яму провалился по колено, а под ней жар, руку не сунешь.

— И запах, — добавил Федька, морщась. — Как от прелой листвы, только в сто раз хуже.

Травин велел седлать коней, но Дянгу остановил его:

— Коням там делать нечего. Земля тонкая, провалятся. Пешком идти надо, и лопаты взять.

Мы собрались быстро. Травин оставил Игната Васильевича за старшего в лагере, а сам с десятком казаков, включая меня, Ивана и Гришку с Федькой, отправился к дымящейся низине. Дянгу пошёл с нами.

Когда мы добрались до места, я остолбенел: среди белого снега чернели несколько проплешин, от которых поднимался тонкий, почти незаметный дым. Вокруг одной из них снег просел и местами превратился в рыхлую кашу. Из-под земли слышалось тихое шипение, и воздух над ямой дрожал, будто над костром.

— Копай, — коротко приказал Травин.

Казаки взялись за лопаты. Снег снимался легко, но под ним оказался слой прелой листвы, перемешанный с хвоей и мхом. Внутри этот слой был горячим.

— Не зря он так воняет, — проговорил Терентьев, отбрасывая лопатой очередную порцию тлеющей массы. — Подстил этот гореть начал изнутри. Всю осень дожди лили, промочило всё насквозь, а тут мороз ударил, сверху снегом запечатало. Вода наружу не вышла, вот и преет теперь, греется сама собой.

Мы копали канаву, пытаясь изолировать горящий участок, отбрасывая снег и землю. Но огонь оказался хитрее. Едва мы откапывали один очаг, как в другом месте начинала пробиваться струйка дыма. Горящая подстилка тянулась под снегом, словно живая, и найти её границы было почти невозможно.

— Надо жечь встречный пал, — вдруг сказал Терентьев. — Пускаешь огонь навстречу, он жрёт сухую траву, а дальше идти нечем.

— Ты с ума сошёл, — рыкнул Травин. — Лес подпалить?

— Если не пустить, хуже будет, — спокойно возразил Иван. — Тогда огонь совсем не остановишь.

Пока сотник колебался, огонь дал о себе знать с новой силой. Сначала мы заметили, что тонкие струйки дыма, поднимавшиеся из-под снега, стали гуще. Потом в одном месте, где земля особенно просела, дым начал выбиваться прерывисто, с тихим свистом, и на мгновение среди него мелькнул редкий всполох. Он тут же погас, но воздух вокруг задрожал сильнее, и запах гари ударил в нос.

— Да вы гляньте, господин сотник, — сказал Терентьев. — Огонь ищет выход. Ещё немного — и запалит сухостой, тогда весь лес займётся. Решайтесь.

Травин выругался сквозь зубы и кивнул.

— Жги.

Терентьев взял у Дянгу горящую головешку и, пригибаясь, пошёл вдоль опушки, поджигая сухую траву и кустарник. Огонь, пущенный навстречу, занялся быстро, побежал вперёд с треском и гулом. Мы отступили на выжженную полосу, чувствуя, как жар обжигает лица.

Казаки, не дожидаясь команды, бросились засыпать снегом край встречного пала, чтобы он не разгорелся слишком широко. Кто-то из наших срубил несколько молодых лиственниц и принялся рубить лапник — ветки с плотной хвоей, которые можно было настелить поверх снега, чтобы замедлить распространение тепла.

— Клади вокруг очагов, — велел Травин, показывая на места, где снег уже успел растаять и земля дымилась.

Мы укладывали лапник в два-три слоя, присыпая сверху рыхлым снегом. Это не гасило огонь, но и не давало ему идти дальше, отсекая сухую подстилку от прорывов пламени.

Двое казаков принесли длинные жерди, на которые наспех насадили железные крюки. Такие в кузнице делали для выволакивания брёвен. Теперь мы тыкали ими в землю перед собой, прощупывая глубину тления. Там, где жердь легко входила в горячую массу и начинала дымиться, принимались копать.

Казалось, что во всём этом почти нет смысла. Стоило хоть немного ограничить очаги, как пламя прорывалось в другом месте. Запах дыма и гари становился почти невыносимым. Странный лесной пожар, начавшийся прямо под снегом, никак не хотел сдаваться.

Загрузка...