Было почти темно, когда пригородный поезд остановился на минуту у тихой платформы. Ильменев сердечно пожал мне руку.
— Теперь перейдем через железнодорожное полотно, — сказал он.
Через пять минут мы остановились перед небольшим пмпнрным особнячком — четыре традиционные колонны и дорический портик с причудливым гербом.
Мльменев постучал в маленькое оконце подвала.
— Это, как бы сказать, рабочее помещение «музея». Из подвала лестничка ведет в дом, — пояснил он.
Оконце приоткрылось. Мы увидели женскую фигуру со свечой в руке:
— Пожалуйста, входите, Сергей Тимофеевич.
Спустились в подвал.
— Удивляетесь свече? — спросил Ильменев с легкой усмешкой. — Некоторые мои живые экспонаты очень консервативны и не признают изобретения Яблочкова — Эдисона. Похоже на чудачество? Что поделаешь: ведь люди привыкли приклеивать каждому коллекционеру ярлык чудака. Л на деле он сам приклеивает ярлыки к своим неживым экспонатам и… к тем из живых, кто заслужил. — И он взял из рук женщины свечу. — Мою кунсткамеру можно рассматривать и днем и ночью, — сказал Ильменев. — В этот вечерний час дневные звери, птицы и цветы засыпают, а ночные — просыпаются. Не угодно ли взглянуть?
— Время позднее, Сергей Тимофеевич. Мне хотелось бы поскорей посмотреть на пресловутую картотеку.
— Согласен.
Держа свечу в руке, Ильменев вел меня по длинному подвальному коридору.
— А теперь, пожалуйста, наверх… Осторожно, здесь ступеньки, — предупредил он. — По ним — к цели вашего приезда: в «алхимический» кабинет.
— Позвольте… — остановил я Ильменева. — Тут на двух дверях странные надписи: «Кабина недоразумений» и «Кабина самоучек». Самоучек?
— Вот именно. Не должно забывать людей великих чаяний — самоучек, — мягко сказал Ильменев. — Мой аспирант Савушкин тут как-то выразился: «Самоучки… без высшего образования… вроде недомерков», — передразнил Ильменев тонким голосом Савушкина. — Ну я ему «пояснил». Вот вы, Савушкин, приехали ко мне сюда по железной дороге. А кто изобрел железную дорогу? Самоучки — Черепанов и Стефенсон. Вы ночью зажигаете электрическую лампочку. Так извольте не забывать, что был на свете самоучка Эдисон. А когда вы берете в руки яблоко, не забывайте самоучку Мичурина. Отправляя телеграмму, вспомните самоучку Морзе. Вы изволите проходить курс науки в вузе — ваше счастье! — так не предавайте же забвению Кулибина, Ползунова, Шаляпина, Горького — все они, не кончая вузов и не защищая ученых степеней, создавали новую науку и новое искусство. Помните удивительнейшего Владимира Дурова, создателя зоопсихологии. Самоучки! Шапки долой! И благословите Октябрьскую революцию, которая всем открыла двери в университеты и другие вузы… Самоучки создавали великие творения. — Теперь Ильменев обращался уже ко мне: — Это так же верно, как то, что подчас и великие ученые совершали ошибки, над которыми стоит подумать.
С этими словами он приоткрыл дверь, ведущую в «Кабину недоразумений». Со стен ее на меня глянули портреты Лапласа, Гельмгольца, Араго, Рафаэля, Толстого, Гете и многих других столь же замечательных ученых, писателей и художников.
— Здесь я работаю. Стараюсь вникуть в ход мысли и суждений гениальных людей, которые можно квалифицировать как научные ошибки… Почему? Как могло случиться, что замечательный французский физик, знаменитый Араго, создатель многотомных биографий великих деятелей науки, отрицает Стефенсона? Как могло случиться, что физиолог Гельмгольц отвергает Роберта Майера, открывшего и доказавшего закон сохранения энергии? Как могло случиться, что создатель «Небесной механики» и «Системы мира» Лаплас сбрасывает со счетов науки и техники Фультона? Почему и как величайший из медиков Листер осмеял Пастора? Почему Лев Толстой не признавал ни Шекспира, ни Достоевского? Вот здесь, в этой кабинке, я и собираю эти любопытные случаи, исследую их. Впрочем, довольно, — прервал себя Ильменев и привычно легко стал подниматься по крутым ступеням.
Я следовал за ним, стараясь не отставать.
Через минуту мы были в маленькой комнате, которая называлась астрологическим и алхимическим кабинетом.
Я разглядывал разные диковинные орудия, приборы, глобусы, реторты, склянки, светящиеся в темноте камни.
— Вот картотека. Она к вашим услугам, — сказал мне Ильменев. — В ней найдете много занимательного, но предупреждаю: за достоверность сведений не ручаюсь. Пришла картотека из брошенного имения, и не понять, то ли составитель верил в нее, то ли забавлялся, то ли черпал из журналов, то ли сам придумывал.
Ильменев ушел.
Перед моими глазами еще стояли портреты великих первооткрывателей, мучеников науки из «Кабины недоразумений», а пальцы уже перебирали картотеку судеб великих человеческих чаяний и отчаяний. Надо подсказать Ильменеву, думал я, пусть заведет карточку такого содержания: «Веригин Дмитрий Дмитриевич, неукротимый искатель утерянного человечеством тысячелетия жизни. Погиб, попав в прорубь зимой 1863 года».
Я вытащил наугад первую попавшуюся карточку и прочитал:
«Карточка N 89.
Знаменитый Месмер прибыл в Париж в 1771 году. Он утверждал, что «животный магнетизм может скопляться, концентрироваться и переноситься без помощи тел посредствующих; он отражается, как свет».
Да! Занятно! Однако это мне ни к чему.
А что на карточке N 5? Я быстро пробежал по ней глазами: «Легенда о волшебном флейтисте». Город Славск. Вторая половина XIX века. Француз. Был преследуем полицией. Слух: каторжник из Французской Гвианы, исчез бесследно».
«Француз… Гвиана… Каторжник…» — вдумывался я в каждое слово. А что, если это… Рамо? Феликс Рамо? Тогда, быть может, узнаю еще хоть крупицу о Зеригине. Ведь перед отплытием в Европу не мог Веригин не побывать у Ги до Лорена, а значит, не исключается, что…
Я торопливо переписал весь текст на свою карточку. Перечитал еще раз.
«Каторжник из Французской Гвианы… Флейтист…»
…Потрескивала свеча. За окном стояла ночь. В тишиио этой ночи была какая-то благость, а у меня на душе было полное смятение. Откуда-то время от времени долетали ею — да резкие возгласы попугая, кваканье лягушки и еще какие-то непонятные звуки.
Голова моя горела. Мысли цеплялись одна за другую. Бежали неудержимым потоком. Сердце стучало, как молот. И вдруг: стук… стук… стук… Голоса животных и птиц отодвинулись, и стали все слышнее какие-то стуки. Часы?
О! Я их узнал! То было беспокойное биение разных сердец человеческих… Разное биение… Разное напряжение… Совсем не похожие один на другой стуки. Чьи сердца так стучат? Только сердца людей, уставших в спорах с тайной, которую им не удается отгадать… в спорах с самим собою… сердца отвергнутых изобретателей… Звучала многоголосая фуга разных биений сердца: одни из них были переполнены горечью, другие — надеждой, третьи — негодованием, четвертые — отчаянием. И постепенно, из всего оркестра стуков я различил — или мне это почудилось? — совсем особый стук: настойчивый стук одного сердца. Я вздрогнул… Я отличил его: то было напряженное, но уверенное биение сердца Дмитрия Веригина, чей поиск потерянного тысячелетия был прерван, а сам он — забыт.
Пламенев появился со свечой в руке. И я сказал:
— Сергей Тимофеевич! Хочу вас поблагодарить. Необыкновенно интересно.
— Вы это серьезно? Так, значит, не напрасно я пригласил вас к себе?
— Не напрасно! Отправляюсь в Славск.
— Не понимаю. Объясните.
— Простите… В следующий раз… А сейчас мне пора. Прощайте!
И, пожав руку удивленному Ильменеву, я быстро пошел к станции.
Итак — Славск.
Самолет набирает высоту. Летит среди ватных облаков.