ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?

Соскочили все гайки, развинтились все винты. Была машина, и нет ее: развалилась. Я бессильно уронил руки: нить удивительного поиска оборвалась.

Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.

Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.

Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу — все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.

Я подошел к окну.

С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.

«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», — говорит Москва-река.

«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…

«От заботы! От заботы!» — шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.

Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.

Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.

«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», — ты это хочешь сказать мне, пес?

Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!

Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!

Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?

И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:

«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».

И на этот стук я откликаюсь — поднимаюсь с кресла:

— Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.

В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.

У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.

«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»

Найт уже летит вниз по ступеням.

А где ключи? Здесь.

Дверь захлопнулась.

Тихо в переулке.

Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.

На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?

Я снял поводок с собаки.

Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.

Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!

Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!

Ветер затих.

Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.

А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.

А как протяжно разносилось по Волхонке строгое погребальное песнопение, когда сам Грозный хоронил в Чертолье лютого Малюту Скуратова, убитого в Ливонии!

Все это было. Было.

Теперь, в этот поздний тихий час, небо над Волхонкой, дома, деревья в сквере возле музея, травы — все отрадно и приветливо, как само слово «Волхонка».

Домой! Пора домой, мой пес Найт.

…Когда-то, в 1827 году, по Волхонке, по улице, на которой я сейчас стою, легкой, радостной походкой проходил и сворачивал на маленькую Ленивку тот, кто затем поднимался на третий этаж дома с правой стороны.

— Здравствуйте! Доброе утро, Василий Андреевич! — живо и приветливо говорил гость.

— Здравствуйте, Александр Сергеевич, — кланялся Пушкину Тропинин. — Пожалуйте! Ожидаю вас.

И художник принимался за свою работу: в тишнне высокой просторной мастерской писал портрет Пушкина.

У самого подъезда, когда я стал ключом открывать дверь, Найт вдруг залаял и посмотрел на меня:

— Что, отошло? Оттаял? Встряхнулся?

«Да! Да! Совсем так, как ты, когда после морского купания вылезаешь на берег».

Уже поздно. За окном погасли фонари. Промелькнул одинокий огонек такси. Скрылся. Все тихо. Лишь тьма приползла к высоким окнам моего кабинета. Взошла луна. Она, конечно, прислушивается к молчанию Волхонки, услышала там те звуки, что недоступны ни мне, ни даже тебе, мой старый верный пес…

Да, Найт, ты хорошо мне посоветовал. Я встряхнулся. Ну, а теперь вот что: завтра утром поеду в Шелковку. Еще раз. А вдруг у этой вишневой бабы где-нибудь еще остались листки?

Решено. Завтра с утра — в Шелковку.

Загрузка...