Глава 8


Команды прекратились, солдаты замерли, даже ветер затаился.

Мой взгляд метнулся к Петру. Он стоял на броне, вцепившись побелевшими костяшками пальцев в эфес палаша, а его лицо превратилось в серую, неподвижную маску. Он мрачно смотрел вперед, на лице застыло то, чего я не видел никогда прежде —незамутненное осознание абсолютного поражения. Осознание того, что его переиграли, как мальчишку.

И тут городские ворота со скрипом приоткрылись. Из них медленно выехал одинокий всадник с белым флагом в руке.

Тишина на равнине давила на уши. Трепещущий на ветру флаг парламентера казался единственным живым пятном в этом застывшем, враждебном мире. Спешившись, молодой польский шляхтич зачитал условия сдачи в плен. Его голос, усиленный морозным воздухом, был звонким и полным плохо скрываемого триумфа: безоговорочная капитуляция, сдача всего оружия, машин и казны. Император и его свита — в качестве почетных пленников до решения короля.

Лицо Государя пошло багровыми пятнами. Под кожей на виске забилась жилка в такт его сердцу. Он молча дослушал до конца, а потом медленно, очень медленно, повернулся ко мне. Его взгляд, казалось, мог прожечь дыру в броне.

— Орлов! — голос, тихий вначале, раскатился над полем, заставив вздрогнуть даже поляков. — Полк к бою! Пойдем на прорыв! Ляжем все, но утащим с собой в ад половину этой сволочи!

Василь, не раздумывая, выхватил палаш. Гвардейцы, услышав приказ, как один вскинули головы; на их обветренных лицах появилось злое, веселое оживление. Смерть в бою была для них понятнее и честнее унизительного плена. Меншиков, напротив, съежился, его лицо приобрело зеленоватый оттенок. Катастрофа становилась неминуемой.

— Государь, стойте.

Я вышел вперед. Он вздрогнул. На мгновение я был уверен — ударит. Но я выдержал его взгляд. Ледяное спокойствие заливало вены. Сейчас или никогда.

— Это бойня, — сказал я так, чтобы слышал только он. — Мы в тире. Они нас просто расстреляют.

— Лучше сдохнуть, чем сдаться этим псам! — прошипел он.

— А я предлагаю не дохнуть и не сдаваться, — я убрал руку и повернулся к ошарашенному парламентеру. — Андрей Артамонович, будьте добры, переведите пану мои слова. В точности.

Матвеев, не потерявший самообладания, подошел ближе. Парламентер смотрел на меня с высокомерным недоумением. Проигнорировав его, я заговорил, глядя поверх его головы, туда, где на холме виднелся стяг гетмана.

— Его Императорское Величество, — начал я ровным голосом, делая паузы, чтобы Матвеев успевал переводить, — выслушал предложение пана гетмана. Оно недостойно воинов. Мы не торгуемся о своей чести.

Польский офицер надменно вскинул бровь.

— Однако, — продолжил я, — чтобы кровь христианская зря не лилась, предлагаем решить спор по-старому. Пусть Бог рассудит.

На лице поляка проступило откровенное изумление. Он ожидал чего угодно — угроз, мольбы, торга, — но не этого.

— Мы предлагаем поединок, — мой голос окреп. — Испытание доблести и веры.

Сделав шаг к головному «Бурлаку», я положил ладонь на покрытую изморозью броню.

— Я, барон Петр Смирнов, на одной из этих колесниц, — я обвел рукой нашу застывшую колонну, — выйду против лучшего полка, который пан гетман соизволит выставить против меня.

Парламентер смотрел на меня так, будто я предложил ему выпить море. Его рот приоткрылся, но не издал ни звука.

— Условия просты, — закончил я, и голос мой прозвучал как удар молота о наковальню. — Времени на суд — один час. Если за этот час ваши воины смогут остановить, сжечь или захватить мою машину — все Посольство, включая Государя Императора, немедленно сдается в плен на ваших условиях.

Я выдержал паузу. Император открыл рот, но будто одернул себя и демонстративно посмотрел на парламентера. Я продолжил:

— Если же моя машина за этот час уничтожит ваш полк или обратит его в бегство — ваша армия немедленно расступается и дает нам свободный проход до германской границы. Без преследования и козней. Слово чести русского Императора против слова чести польского гетмана.

Воцарилась абсолютная тишина. Предложение было безумным, неслыханным, ломающим все правила войны. За моей спиной изменилось лицо Петра, замерли гвардейцы.

Парламентер, не говоря ни слова, резко поклонился и, вскочив на коня, поскакал обратно к городу. Теперь оставалось только ждать, что перевесит в их головах — осторожность или спесь.

Едва парламентер скрылся за городскими воротами, лагерь захлестнул рев голосов.

— Измена! — взвизгнул Меншиков, подскочив ко мне, брызгая слюной. — Ты Государя предал, чернокнижник! На кон поставил! Да я тебя!..

— Молчать, Данилыч!

Голос Петра прозвучал так, что светлейший подавился воздухом. Подойдя ко мне, Государь долго и изучающе смотрел, словно пытаясь заглянуть в душу; лицо его не было хмурым. А потом в его глазах блеснул безумный азарт.

— Ай да Смирнов, ай да сукин сын! — он хлопнул меня по плечу так, что я едва устоял на ногах. — Это ж надо такое удумать! В их же гонор их носом ткнуть! Гениально! Делай, что задумал.

И тут же повернулся к застывшей свите:

— А вы, бояре, чего рты разинули? А ну за работу!

Замерший в ожидании лагерь взорвался в движении. Мы получили шанс. Один на миллион. И упускать его никто не собирался.

— Федька! Ко мне! — рявкнул я, мой ученик, стоявший с разинутым ртом, тут же подбежал. — Третий с головы. Он самый исправный. Готовь его.

Третий «Бурлак» медленно выехал из строя, превращаясь в центр этого муравейника. Вокруг него тут же закипела работа.

— Лобовую броню усилить! — диктовал я на ходу, а Нартов уже делал наброски мелом прямо на заиндевевшем металле. — Все, что есть из листового железа — на нос! На болты, намертво! Сделать отвалы, чтобы пики их ломало, а лошадей под себя подминало!

Механики, как демоны, набросились на машину. Завизжали ручные дрели, застучали молотки. Воздух наполнился запахом раскаленного металла и озона. Федька, сбросив тулуп и оставшись в одной рубахе, от которой валил пар, лично правил раскаленный лист стали под паровым молотом.

— Борта! Обычные доски не спасут, прошьют из мушкетов. Бревна тащите! Самые толстые, сырые! Вяжите канатами к броне!

Солдаты, бросив ружья, тащили с фургонов окованные железом бревна, предназначенные для вытаскивания машин из грязи, — теперь они должны были стать нашей импровизированной разнесенной броней. Просто, грубо, но должно сработать.

Однако главная работа кипела внутри.

— Выгружай! Все выгружай! — командовал я.

Из грузового отсека полетели мешки с углем, ящики с запчастями, бочки с водой. За полчаса нутро машины вычистили до голого металла.

— Орлов! Лучших своих орлов! — крикнул я, и Василий, уже знавший, что к чему, подвел ко мне полтора десятка гвардейцев. Лица у всех серьезные, сосредоточенные. Идут на смерть и улыбаются. Господи, за что мне это…

— Бойцы, — сказал я, глядя каждому в глаза. — Задача простая. Сидеть тихо. Стрелять метко. Никто вас не увидит. Цельтесь в офицеров, в знаменосцев, в лошадей. Сеять хаос. Понятно?

Вместо ответа — пятнадцать слаженных кивков.

Они начали грузиться внутрь, в тесное, пахнущее металлом и углем чрево, упираясь коленями друг другу в спины и рассаживаясь прямо на полу. Воздух почти сразу стал спертым и тяжелым. Ад. Но это будет наш ад, из которого мы будем поливать их свинцом.

Наш тягач на глазах превращался в нечто новое: неуклюжий, обвешанный бревнами и железными листами, он стал похож на доисторического ящера в грубой броне. Уже не «Бурлак». «Аргумент». Последний и единственный довод в нашем споре с целой армией.

Пока шла подготовка, я нашел Ушакова. Он стоял в стороне, наблюдая за всем с непроницаемым лицом.

— Андрей, — сказал я тихо. — Если я не вернусь…

— Вы вернетесь, Петр Алексеевич, — так же тихо ответил он, не дав мне закончить.

— Если нет, — отрезал я. — Государя убьют. Надеюсь, что все же возьмут в плен. Твоя задача — не допустить этого. Ни при каких обстоятельствах.

Он молча смотрел на меня. Взгляд его на мгновение дрогнул, но тут же снова стал ледяным.

— Понял, — коротко ответил он.

Этого было достаточно. Я знал, что он выполнит приказ.

Работа подходила к концу. «Аргумент» стоял, готовый к бою, тяжело дыша паром. Я подошел к люку. Орловские стрелки уже сидели внутри, проверяя оружие. В тесном пространстве пахло потом, оружейной смазкой и тревогой.

— Воды! — скомандовал я. — И сухарей! Побольше! Неизвестно, сколько сидеть, а я что-то проголодался.

Гвардейцы посмеиваясь передавали друг другу баклаги и мешки.

Я уже собирался дать команду на закрытие люков, когда ко мне подошел Нартов

— Петр Алексеевич… это же бойня, — прошептал он. — Они же… как на убой пойдут.

— Это война, Андрей, — ответил я, не глядя на него. — Они сделали свой выбор. Мы — свой.

Только он понимал, что я придумал. Он хотел что-то еще сказать, но промолчал. Покачал головой и отошел. Он, создатель этих машин, понимал во что я их превратил: в орудие методичного убийства. Но на рефлексию времени не было. Цена сомнений была слишком высока.

Тяжелый люк захлопнулся за мной с глухим, могильным стуком, отрезая дневной свет и звуки лагеря. Мы оказались в стальной коробке, в тесном, полутемном чреве зверя, где воздух почти сразу стал тяжелым, спертым, пропитанным запахами пота, раскаленного металла и оружейной смазки. В тусклом свете, пробивающемся через узкие бойницы, лица пятнадцати гвардейцев, сидевших на полу впритирку друг к другу, казались высеченными из камня. Я занял свое место у переднего смотрового триплекса, рядом с Федькой, вцепившимся в рычаги управления до побелевших костяшек.

— Давай, Федя. Тихонько, — скомандовал я.

Машина вздрогнула. С натужным скрежетом металла наш «Аргумент» медленно пополз вперед, на нейтральную полосу. В смотровую щель удалялись фигуры наших, замерли на броне флагмана Петр и его свита. Мы были одни.

Выехав на середину поля, Федька остановил машину. Теперь ход был за врагом.

Судя по тому как раздвинулась армия, наш вызов был принят. Ожидаемо.

На противоположном краю равнины выстраивался их ответ. Тысяча крылатых гусар. Их полированные кирасы тускло блестели на солнце, а за спинами колыхался лес из орлиных перьев на деревянных рамах. Алые стяги с белыми орлами трепетали на ветру. Красиво. Дьявольски красиво. И так же дьявольски бессмысленно. На холме, под главным штандартом, я разглядел группу всадников — гетман и его штаб. Зрители в первом ряду.

Протяжно, тоскливо пропела польская труба. Сигнал.

И земля дрогнула. Тысяча всадников, как один, тронулись с места — сначала шагом, потом рысью, и, наконец, выхватив сабли и опустив к земле длинные пики, перешли в галоп. Низкий, утробный гул нарастал, сливаясь с диким, многоголосым криком, в котором я разобрал только два слова: «Jezus Maria!». Воплощение ярости и отваги неслось прямо на нас.

— Огонь, — сказал я в переговорную трубу, которая вела в десантный отсек. Просто «огонь».

Бока нашего неуклюжего зверя вдруг ощетинились десятком почти невидимых вспышек. Ни дыма, ни грохота мушкетного залпа — сухой, яростный треск, похожий на звук рвущегося полотна, слившийся в непрерывный гул. Внутри нашей коробки этот звук превратился в оглушительный лязг. Винтовки СМ-2 заговорили.

Сквозь триплекс я наблюдал, как первые ряды атакующих начали валиться, нелепо, будто споткнувшись на ровном месте. Лошади падали, кувыркаясь через голову, ломая ноги и шеи; всадники слетали с седел, пронзенные пулями, которых не было видно и слышно. Не пройдя и сотни шагов, атака захлебнулась. Передние ряды превратились в завал из конских и человеческих тел, в который врезались задние. Уцелевшие, ошарашенные, пытались развернуть коней, не понимая, откуда приходит смерть.

— Вперед, — сказал я Федьке.

«Бурлак» дернулся и медленно пополз прямо на них, на гору из тел и обломков пик. Резиноид с омерзительным хрустом начал перемалывать то, что еще мгновение назад было элитой польской армии.

Они пытались атаковать еще дважды. Собирали рассыпавшиеся эскадроны и снова бросались на нас, но каждый раз все повторялось с той же чудовищной, методичной неотвратимостью. Это было истребление. Внутри машины стояла вонь от пороховых газов и пота. Один из молодых гвардейцев, перезаряжая винтовку, вдруг согнулся, и его вырвало прямо на пол. Никто не обратил внимания. Они просто делали свою работу.

Пару раз в нашу броню попали ядра, но не причинили почти никакого вреда.

Несколько самых отчаянных гусар прорвались почти вплотную. Один из них, молодой парень с безумными глазами, замахнулся саблей, пытаясь достать до смотровой щели, его лицо исказилось в крике. В следующую секунду по его кирасе прошла красная полоса, и он беззвучно сполз с седла. Кто-то кинул пику — та глухо ударилась о бревенчатую обшивку и не причинила вреда.

А мы все ползли и ползли вперед, оставляя за собой широкую, уродливую борозду в снегу, пропитанном кровью.

Через двадцать минут все было кончено. От тысячного полка не осталось ничего. Поле перед нами было усеяно трупами и ранеными. Лишь несколько десятков уцелевших, бросив оружие, в ужасе скакали прочь, к спасительному лесу.

Федька заглушил двигатель. Гул, за эти двадцать минут въевшийся в подкорку, оборвался, и тишина навалилась с такой силой, что заложило уши. В триплексе расстилалось поле, залитое кровью и усеянное телами. Кое-где еще шевелились раненые, но никто не спешил им на помощь. Вражеская армия на холмах застыла, превратившись в безмолвную, парализованную ужасом толпу. Они смотрели на нас, на свою растоптанную гордость, и молчали.

— Разворачивайся, — сказал я Федьке. Голос прозвучал хрипло и чуждо.

«Аргумент» нехотя, со скрежетом, начал разворачиваться на месте, чавкая в кровавом месиве. Медленно, не спеша, с тем же безразличием, с каким он шел в атаку, наш стальной монстр двинулся обратно. Целый. Почти невредимый.

Тяжелый люк со скрежетом откинулся, и в наше темное, вонючее чрево ворвался свежий морозный воздух и яркий дневной свет. Гвардейцы выбирались наружу молча, один за другим, с серыми лицами и пустыми, обращенными внутрь себя взглядами. Тот молодой парень, которого стошнило, выбравшись, тут же согнулся пополам и снова зашелся в рвоте, но уже на чистый, белый снег. Орлов подошел, молча положил ему руку на плечо. Никто не смеялся. Это было похоже на завершение тяжелой, грязной работы, от которой хотелось отмыться.

Выбравшись последним, я оперся о теплую еще броню, глубоко вдыхая ледяной воздух. И тут земля дрогнула от топота сапог — не успел я поднять голову, как на меня налетел Петр. Спрыгнув с брони своего флагмана, он несся ко мне, растолкав гвардейцев. Его глаза горели безумным огнем.

— Смирнов! Колдун! Дьявол! — заорал он и, подлетев, сгреб меня в медвежьи объятия, подняв над землей, как пушинку. Я крякнул, ребра затрещали. — Ты видел⁈ Видел, как они бежали⁈ Как щенки! Тысяча! Против одного! Ай да голова! Ай да молодец!

Он тряс меня, хохоча во все горло. Опустив меня на землю, он продолжал держать за плечи, вглядываясь в мое лицо.

— Не было потерь? — уже тише, деловито спросил он.

— Ни одной царапины, Государь.

Он снова грохнул хохотом и, развернувшись к своей ошарашенной свите, рявкнул:

— Учитесь, бояре! Вот так надо воевать! Головой!

В этот момент на холме, где стоял гетманский штаб, что-то дрогнуло. Знаменосец медленно, словно нехотя, начал опускать главный стяг. Алое полотнище с белым орлом, гордость Речи Посполитой, поникло, коснувшись снега. Дуэль была окончена.

Мы двинулись с места через час. За это время польская армия, молча, без команд, расступилась, образовав широкий коридор. Они стояли и смотрели. Когда наша колонна проходила мимо их понурых, застывших рядов, я ехал на броне головного «Бурлака». Я хотел, чтобы они видели мое лицо.

Они смотрели на меня. Как там сказал Петр? Я буду пугалом? В их глазах не было ненависти — ненависть слишком человеческое чувство для того, что они испытывали. Кто-то отводил взгляд, кто-то смотрел с животным страхом, старый усатый шляхтич демонстративно сплюнул под колеса нашей машины. Они смотрели на необъяснимую, запредельную силу, которая только что на их глазах перечеркнула все, во что они верили: отвагу, честь, благословение небес.

Именно тогда он и родился. Шепот. Сначала тихий, передаваемый из уст в уста по их рядам. Потом он становился громче, увереннее, обрастая легендами еще до того, как мы миновали последний польский полк. Матвеев, ехавший рядом, переводил мне со странным выражением на лице.

— Они называют вас… Piotrowski Rzeźnik, — сказал он.

Я не знал польского, но одно слово понял без перевода.

— Как это? — спросил я, хотя уже догадывался.

— Петровский Мясник, — ответил Матвеев, не глядя на меня.

Прозвище прилипло мгновенно. Хлесткое и абсолютно точное.

Я инстинктивно потер руки, словно пытаясь стереть с них невидимую грязь. Этот уродливый титул, рожденный на выжженной кровью польской равнине, стал нашим самым эффективным оружием. Он будет открывать любые двери и заставлять смолкать любые возражения. Я был готов нести это бремя. Проблема была решена. Брутально, эффективно. Наша дорога на запад была открыта.

Загрузка...