Глава 12


Оставив за спиной Польшу, мы вырвались на простор. Еще утром наша колонна продиралась сквозь лесные завалы под злобный треск ломающихся сучьев, а к полудню уже катилась по земле прусского короля. Такая резкая перемена нервировала, особенно на фоне воцарившейся вокруг противоестественной тишины.

Прямой тракт резал заснеженные поля, и после польского бездорожья эта вычерченная по линейке геометрия казалась зловещей. Ни единой выбоины, ни одного брошенного колеса. По обочинам, через равные промежутки, выстроились аккуратные сельские дома. Идеальная декорация, в которой мы, с нашими закопченными, обвешанными бревнами машинами, выглядели как банда разбойников, случайно ввалившаяся в натертый до блеска бальный зал.

Вскоре из-за холма вынырнули и хозяева — драгунский разъезд. Десяток всадников в синих мундирах и высоких треуголках, на сытых, лоснящихся лошадях. Они не скакали навстречу, потрясая оружием — просто двигались. Медленно, словно на параде, выдерживая дистанцию в полверсты от нашей колонны. Их лица, обращенные в нашу сторону, оставались непроницаемы — ни любопытства, ни враждебности. Почетный эскорт — вежливый конвой.

— Тьфу, душегубы исованные, — прохрипел Орлов, стоявший рядом на броне, и с досадой сплюнул на безупречно ровную обочину. — Хоть бы саблей кто махнул, для приличия. А то глядят, и не поймешь — то ли встречают, то ли место на погосте прикидывают.

Его досада была мне понятна. Сражаться с открытым врагом привычно. А вот противостоять системе, которая даже не считает тебя достойной прямого столкновения, а лишь изучает, как диковинное насекомое, — не привычно. Все наши отработанные методы — наглый прорыв, психологический удар — здесь теряли смысл. В Берлине нас ждала игра по совершенно другим правилам, где главный калибр — ум.

Оставив Орлова материться сквозь зубы, я спустился в свой штабной отсек. Монотонная, въевшаяся в кости вибрация машины и бесконечная серая лента дороги за триплексом стали идеальным фоном для побега из тоскливой реальности в собственную голову. Из походного сундука я достал досье, собранное Остерманом, и снова погрузился в мир Готфрида Вильгельма Лейбница.

В моих глазах он был сложнейшим часовым механизмом, который предстояло разобрать на составляющие, найти скрытые пружины и рычаги. Я раскладывал его жизнь и труды, пытаясь нащупать ключ, который позволит завести этот механизм в нужную мне сторону.

Его сильные стороны лежали на поверхности. Универсальный гений, чей разум с одинаковой легкостью оперировал и философскими категориями, и математическими формулами. Созданное им исчисление бесконечно малых заложило фундамент всей высшей математики будущего. Изобретенная им двоичная система, сама того не ведая, стала языком, на котором триста лет спустя заговорит цивилизация. Этот ум работал на уровне создания самих принципов, языков описания реальности. Единственный в этой эпохе, он мог не просто ахнуть при виде паровой машины, но и вникнуть в ее суть, разглядеть за лязгом шестеренок печатного станка рождение информационного общества. Он говорил на моем языке, что делало его бесконечно ценным и одновременно опасным.

Но у любого, даже самого совершенного механизма, есть уязвимости. Просеивая сквозь сито своего послезнания тонны информации, я искал их. И нашел. Три точки, три рычага, нажав на которые, можно было сдвинуть эту гору.

Первый рычаг — тщеславие. Лейбниц, при всем своем гении, оставался придворным философом. Его благополучие, лаборатории, возможность печатать труды — все зависело от милости монархов. Служа Ганноверскому дому и консультируя пол-Европы, он сделал свой статус «первого ума» жизненной необходимостью, валютой для обмена на ресурсы. Он был голоден до признания, до проектов, способных увековечить его имя. А я как раз ехал к нему с предложением самого грандиозного проекта в истории — переустройства целой цивилизации.

Второй рычаг был тоньше и бил больнее: война с Ньютоном. Если современники видели в этом просто спор двух титанов о приоритете в создании матанализа, то я-то знал — это была глубокая, незаживающая рана. Личная вражда, расколовшая европейскую науку надвое: англичане-островитяне с их Королевским обществом против всего континента. Война без пленных, пропитанная ненавистью и обвинениями в плагиате. И вот здесь я мог предложить Лейбницу то, чего он жаждал больше всего, — изящный реванш. Возможность создать в России третью силу — новую Академию наук, свободную от лондонского диктата и парижских интриг. Место, где его гений наконец-то признают абсолютным и непререкаемым.

И наконец, третий, главный рычаг. Лейбниц был гением теории. Я — гением практики. Его механические арифмометры, гениальные в своей задумке, так и остались штучными, капризными прототипами в кабинетах вельмож. Он мог описать идеальную машину, однако не мог заставить ее работать надежно. Я же вез с собой двенадцать «Бурлаков» — грубых, несовершенных, зато работающих здесь и сейчас. Я вез технологию, поставленную на поток. Моим главным аргументом должен был стать этот разительный контраст между его изящной, но беспомощной теорией и моей грубой, но всемогущей практикой. Я собирался показать ему результат, материальное, многотонное воплощение идеи, меняющее мир на его глазах.

Простая вербовка, переманивание за деньги или титулы здесь оказались бы глупостью. Цель была иной: заразить его своим азартом. Подмешать в его чернила новую, идею, которая сама прорастет в его уме. Превратить его из стороннего наблюдателя в активного соучастника.

Берлин был величественным. На огромном поле у Шпрее выстроился целый армейский корпус. Тысячи солдат в идеально синих мундирах застыли в безупречных каре, и их стволы, ловя тусклый свет зимнего солнца, превращали поле в ощетинившееся сталью пространство. Над строем — ни единого лишнего движения; казалось, даже пар от дыхания вырывался изо ртов синхронно, по команде.

Рядом, на броне, недобро сощурился Петр, его рука сама легла на эфес палаша. За его спиной застыли Меншиков и Орлов. А я просто смотрел на эти тысячи одинаковых лиц.

Король Пруссии Фридрих I и его двор приняли нас с педантичной пышностью. Речи, банкеты, балы — все было подчинено точности часового механизма. Вино подавали по удару дворцовых часов, смена блюд происходила по команде церемониймейстера, а улыбки придворных казались такими же одинаковыми и накрахмаленными, как их парики. Улыбка главного распорядителя не касалась его глаз; он смотрел на нас как оценщик на экзотический товар, прикидывая в уме нашу стоимость и возможные убытки.

Проводя нас по городу, пруссаки следовали тщательно выстроенному маршруту. Вместо древних соборов — новые, построенные по единому плану кварталы, арсеналы и мануфактуры. Толпы на улицах, в отличие от Польши, не шарахались в ужасе и не бежали следом с восторженными криками. Они стояли дисциплинированно, как велели власти, и провожали нас пустыми, ничего не выражающими взглядами. Вместо радушия нам демонстрировали систему.

Резиденцией для посольства стал городской дворец — роскошный, с высокими потолками и мраморными полами. Идеальное, казалось бы, место. Однако Ушаков, едва мы разместились, развернул передо мной карту города.

— Мило, не правда ли? — он ткнул пальцем в точку, где мы находились. — Окраина. Два моста, которые можно перекрыть за пять минут. А вот здесь, здесь и здесь, — его палец описал полукруг, — казармы трех гвардейских полков. «Случайно» расквартированы по соседству. Почетный караул, надо полагать.

Золотая клетка. Снова. Просторная, удобная, но все-таки клетка. Хитрый Фридрих не стал заманивать нас в ловушку — он поместил нас в идеально устроенный, прозрачный террариум, чтобы изучать каждое наше движение.

Вечером, после очередного утомительного приема, я застал Петра в его покоях. Он стоял у окна, глядя на огни города, и задумчиво барабанил пальцами по стеклу.

— Тесно, Смирнов, — произнес он, не оборачиваясь. — Душно. Все по ниточке, все по струночке. Даже дышится по уставу. То ли дело у нас — размах, воля… Грязь, конечно, да бардак. Зато живое все. А тут — механизм. Красивый, точный и… мертвый.

Повернувшись ко мне, он посмотрел в упор.

— Они думают, что посадили зверя в клетку. А мы — попали в их часовой механизм. И наша задача — либо завести его по-своему, либо… сорвать к чертовой матери.

Следующие дни превратились в изматывающую игру: днем — официальные визиты, улыбки и пустые разговоры; по вечерам — балы, где за каждым вежливым словом скрывался острый вопрос. Нас изучали и прощупывали.

Я отдал команду готовиться к нашему главному представлению — выставке. Но и здесь пруссаки умудрились все обставить по-своему. Место выделили прекрасное, на главной площади, вот только окружили его плотным кольцом гвардейцев — «для охраны порядка». Любой желающий подойти к нашим машинам должен был пройти через этот фильтр. Они все контролировали.

Именно в этой душной атмосфере тотального контроля моя «свора» и начала свою тихую, невидимую работу. Орлов пропадал на пирушках с прусскими офицерами, возвращаясь под утро с красными глазами и бесценными обрывками слухов о настроениях в армии. Ушаков со своими людьми растворился в городе, превратившись в тени, что скользили по портовым кабакам и задворкам мануфактур.

Настоящая же битва развернулась в тиши кабинетов нашего дворца-тюрьмы. Тройка моих данцигских друзей пропала, видимо, пошли готовить встречу с главным ученым современности.

— Они боятся, Петр Алексеевич, — докладывал Остерман, раскладывая передо мной стопки бумаг. — Хаоса, который эти машины несут. Весь их мир построен на цехах, гильдиях, на вековых правилах, а вы предлагаете станок, обесценивающий труд целого поколения мастеров. Для них это бунт.

Всего за несколько дней мой тихий «немчик», словно древоточец, вгрызся в прусскую бюрократию. Получив под предлогом подготовки торговых соглашений доступ к городским реестрам и уложениям гильдий, он вскрывал систему, нащупывая болевые точки.

— Вот, — он ткнул высохшим пальцем в одну из бумаг. — Гильдия оружейников. Монополия. Закрытый клуб. Душат любое новшество, чтобы сохранить свои цены. Однако внутри — грызня. Молодые мастера недовольны старыми порядками.

В тот же вечер под предлогом доставки вина в наш дворец пробрался человек Анны Морозовой, принеся записку.

— У них нехватка хорошего металла, — докладывала Анна через своего посланца. — Везут из Швеции, втридорога. А у нас — Демидов. Если мы предложим им нашу сталь на треть дешевле, их металлурги взвоют, зато оружейники и корабелы нас на руках носить будут. Можем их расколоть.

Я посмотрел на Остермана. Тот едва заметно усмехнулся.

— Раскол, господин генерал, — это создание особой среды. Очень полезно для снижения закупочных цен.

В этот момент в приемную вошел прусский офицер из «почетного караула» — вежливая, настойчивая инспекция. Не меняя выражения лица, Остерман сгреб бумаги со стола и «случайно» уронил их на пол. Пока офицер, силясь сохранить невозмутимость, смотрел на меня, «немчик» уже запихивал ногой под ковер самую важную карту с пометками. А я, с самым радушным видом, предложил гостю вина, заслоняя собой стол. Мелкая, грязная, такая необходимая работа. Офицер звал на ужин.

Так, в вежливой осаде, мы готовились к своему главному удару. Они заперли нас в клетке, но забыли, что зверь, даже за решеткой, остается зверем.

Пока на официальном уровне гремели тосты за вечную дружбу, а наши «Бурлаки» ржавели на площади под неусыпным надзором гвардейцев, в затхлой тишине нашего дворца-тюрьмы разворачивалась настоящая война, где оружием служили цифры в гроссбухе и строки в уложениях, а поле боя умещалось на затертой до дыр карте.

Кульминация этой подковерной борьбы разыгралась на третий день в малом кабинете королевского дворца.

— Ваше Величество, — начал Фридрих вкрадчивым, полным «искренней» озабоченности голосом, — я должен передать вам беспокойство наших союзников. Вена, Париж, и в особенности Лондон… они крайне удивлены вашим решением лично возглавить посольство.

Нервно постукивая пальцами по подлокотнику кресла, он сделал паузу.

— Предстоящее собрание в Гааге задумывалась как встреча послов, — тщательно подбирая слова, продолжал он. — Ваше личное присутствие, да еще и в сопровождении… столь внушительной свиты, — короткий взгляд в мою сторону, — меняет сам формат. Это воспринимается как ультиматум.

Петр слушал, лениво вертя в огромных пальцах массивный перстень.

— Мои союзники просят меня убедить вас проявить благоразумие, — закончил прусский король. — Возможно, генералу Смирнову и его… диковинам было бы уместнее вернуться в Петербург. А мы с вашими послами в спокойной обстановке все обсудим.

Ловушка захлопнулась. Нам вежливо предлагали разоружиться.

Петр медленно поднял голову, и его тяжелый взгляд остановился на короле.

— Благодарю за заботу, братец Фридрих, — голос царя прозвучал обманчиво мягко. — Однако я привык решать свои дела сам, а не через приказчиков. И в Гаагу еду не торговаться, а объявить о рождении новой силы, с которой отныне придется считаться.

Он поднялся, и его исполинская фигура заполнила весь кабинет.

— Что до моих «диковин», — кивок в мою сторону, — то они — неотъемлемая часть этого объявления. Европа должна видеть и блеск моей короны, и сталь моих заводов.

Подойдя к Фридриху почти вплотную, он заговорил тихо, и было даже слышно, как у короля перехватило дыхание.

— А теперь, братец, давай начистоту. Твои «союзники» хотят использовать тебя, чтобы связать мне руки. Они боятся. И правильно делают. Но ты — король. И у тебя есть выбор. Можешь и дальше оставаться на побегушках у Вены, которая смотрит на твою Пруссию, как на досадное недоразумение. Можешь плясать под дудку англичан, которые завтра же продадут тебя за новую колонию. А можешь стать нашим главным партнером в Европе.

— Подумай. Мы даем тебе доступ к нашим ресурсам. К нашим технологиям. Мы поможем тебе построить флот, о котором ты мечтаешь. Мы сделаем Берлин не придатком Вены, а центром новой, Северной Европы. В обмен на одно — твою верность. Либо ты с нами, и тогда мы вместе будем диктовать условия этим напудренным парикам в Гааге. Либо ты против нас. И тогда, братец, не обессудь. Когда медведь проламывается в курятник, щепки летят во все стороны.

Он замолчал. В тишине отчетливо заурчало в животе у Фридриха. Прусский король, бледный, с капельками пота на лбу, смотрел на Петра, как кролик на удава.

— Я… я должен подумать, Ваше Величество, — выдавил он наконец.

— Думай, — усмехнулся Пётр, отходя к двери. — Только недолго. Время нынче дорогое.

Мы вышли из кабинета, оставив прусского короля одного. Пётр отверг их ультиматум и нанес ответный удар, вбивая клин. Битва за Берлин только начиналась.

Поначалу мне показалось, что зря Государь так резок с пруссаком, но потом я одернул себя. Это потом Пруссия станет на ноги, а сейчас она далеко не то государство, которое я вообразил в своей голове. Фридрих Второй Великий еще не родился.

Мои данцигские дрзья наконец дали о себе знать. Местом встречи назначили Берлинскую академию наук. Само здание — строгое, симметричное, с высокими окнами — казалось воплощением прусского духа. Внутри пахло воском и старыми книгами. К этому разговору, как к решающему сражению, я готовился несколько дней, снова и снова прокручивая в голове возможные ходы. Я шел на встречу с ученым — любопытным, возможно, высокомерным, но говорящим на одном со мной языке.

Исполняя роль радушного хозяина, король Фридрих лично представил меня Готфриду Вильгельму Лейбницу. Передо мной стоял пожилой, уставший человек в строгом черном камзоле. Массивный, вышедший из моды парик придавал его лицу монументальность старинного портрета, но дело было не во внешности. Все дело было во взгляде. Вместо живого блеска любопытства, какой бывает у Нартова перед новым механизмом, в его глазах стоял холод.

Ошибка стала очевидна сразу. Я готовился к встрече с ученым, а передо мной стоял первосвященник. Человек, посвятивший жизнь построению стройной, логичной, Богом данной системы мироздания. Его философия монад, его исчисление бесконечно малых — все это были кирпичики для возведения храма Разума.

И в этот храм, где все было взаимосвязано и подчинено высшей гармонии, ввалился я. Фальшивая монета на столе у менялы — нечто, что выглядит правильно, но по сути своей подделка, ломающая все правила. Мои технологии не выросли из древа европейской научной традиции; они возникли «из ниоткуда», нарушая естественный ход прогресса. Я был системной ошибкой. «Черным лебедем», самим своим существованием доказывающим несовершенство его идеальной картины мира.

Когда король закончил свою цветистую речь о «встрече двух величайших умов эпохи», он сделал шаг в сторону, предоставляя нам поле для поединка. Лейбниц медленно, с достоинством, вышел вперед. Толмач прусского короля быстренько переводил речь ученого.

— Господин генерал, — его голос был лишен интонаций. — Слухи о ваших… свершениях в Московии достигли и наших скромных кабинетов. Летающие корабли, самострельные фузеи… Все это более походит на сказки бродячих комедиантов, нежели на труды ученого мужа. И главный вопрос, который тревожит меня… — его голос стал еще тише, — откуда сии знания, генерал? Величайшие умы Европы десятилетиями бьются над созданием вещей, что вам даются с наскока. Вы, явившись из страны, где еще вчера пахали сохой, с легкостью решаете эти задачи. Не кажется ли вам, что знание, полученное без труда, без долгого пути проб и ошибок, подобно яду? Оно не просвещает, а развращает ум, порождая гордыню.

Вот оно как. Он не сказал «чернокнижник», он сказал «гордыня» — смертный грех. Обвинение — в нарушении божественного порядка познания.

Король Фридрих, которому эта сцена явно была не по нутру, нервно кашлянул. Он ожидал дружеской беседы, а стал свидетелем суда инквизиции.

Загрузка...