Глава 18 Что такое стать меценатом?

Если товарищ прокурора господин Бобрищев-Пушкин заявляется в кабинет подчиненного, значит, он собирается его чем-нибудь озадачить или попросту поболтать. Но озадачить меня нельзя — официально я до сих пор в подчинении особого отдела Канцелярии Его Императорского Величества. Наволоцкий твердо пообещал, что пока не будет разрешен вопрос с Полиной Онциферовой, меня «попридержат». Но это, при условии, если я сам не во что не стану влезать и не побегу просить, чтобы мне дали какое-нибудь дело.

Так я и не влезаю. Сижу себе, бумажки переписываю. Как раз, когда вошел господин коллежский советник, закончил набросок последней главки «Формулы любви». Вечером принесу домой, девчонки прочитают все вслух, и примутся дополнять. Определенно, сценарий Горина был гораздо меньше, нежели наша «лирическая комедия». Вон, девчонки, обиженные на Калиостро за невнимательность к любящей его женщине, создали еще одну любовную линию, в результате которой Лоренца ушла к уездному лекарю Федышину. Я выразил сомнение — не сбежит ли она опять к своему любовнику, но барышни дружно заявили, что если доктор с ней обвенчается, так не сбежит. Полинка, ставшая нашим полноценным соавтором, немного посомневалась, но тоже присоединилась к подружкам.

А Стешка (забыл имя крестьянки, которую играла Захарова) уехала вместе с итальянцами, решив, что ее судьба теперь стать спутницей авантюристов.

Еще девчонок смущала дочь помещика Машенька, столько времени прожившая рядом с авантюристом? Не скомпрометировала ли себя? Но я твердо сказал, что если парень влюбился, ему будет плевать — скомпрометирована ли его возлюбленная, или нет. Главное, чтобы он знал, что барышня его любит.

— Как всегда, Иван Александрович весь в трудах! — произнес Бобрищев-Пушкин, пожимая мне руку.

— Это уж точно, — отозвался я, вспоминая соответствующий моменту ответ: — В трудах, аки пчел!

Бобрищев-Пушкин уселся на стул, пристально посмотрел на меня. Ага, мой начальник не просто поболтать хочет, а что-то от меня хочет. Надеюсь, не начнет задавать вопросы, касательно произведений господина Максимова? Не надо быть следователем, чтобы догадаться — не слишком ли много писанины у Чернавского, если он никакого дела не ведет?

Но коллежский советник спросил о другом. И вопрос странный задал.

— Иван Александрович, вам какое направление в живописи ближе?

— В смысле? — не понял я. Подумав пару секунд, пожал плечами: — А я живопись вообще на направления не делю. Если мне что-то нравится, значит, просто нравится, неважно — романтизм это, или классицизм. Карл Брюллов — это у нас кто? Или Кипренский? Можно хоть сюда отнести, хоть туда.

— А к самым новым направлениям как относитесь? — не унимался Бобрищев-Пушкин.

Вот ведь, зараза. Что у нас нынче за новые направления? Сейчас ляпну что-нибудь о кубизме, о футуризме.

— Александр Михайлович, вы мне конкретную картину назовите, и художника, — попросил я. — А еще лучше — если напрямую скажете, с чего вы мне странные вопросы задаете?

Бобрищев-Пушкин мой второй вопрос проигнорировал, ответив на первый.

— Вы слышали о художнике Эдуарде Мане?

— Александр Михайлович, вы что, меня за недоучку держите? — обиделся я. — Как же не слышать? Мане — основоположник импрессионизма. А уж его «Завтрак на траве» — интересная вещь. Знаю, что она скандал вызвала, но работа очень хорошая. А мне у него больше всего картина «В лодке» нравится. А если вы про импрессионистов заговорили — так мне и Ренуар нравится, и Дега. А еще и Клод Моне интересен, и Сислей.

Увидев, что коллежский советник захлопал глазами, я спохватился:

— Жаль, конечно, что работы Мане и прочих я только в репродукциях видел, но, надеюсь, что как только получу отпуск, то обязательно съезжу с женой в Париж, посмотрю на эту красоту. А если, — проговорил я мечтательно, — удастся заказать портрет супруги у кого-то из этих мастеров — будет совсем прекрасно. Эдуард Мане, насколько я знаю, уже умер, но Ренуар жив-здоров. Можно бы и Клоду Моне, но у него все больше соборы в тумане, да лилии. А женщины — они непременно под зонтиками, лиц не рассмотреть. Ежели, удастся Ренуару заказать портрет моей Лены — буду счастлив. Не все ему актрис рисовать. Впрочем… — призадумался я. — Если Лену чуть-чуть покрупнее написать, вполоборота, то и под зонтиком она красиво будет смотреться. Так что, я даже на Моне соглашусь. Еще бы от портрета кисти Сезанна не отказался, но тот человек капризный, может и отказаться.

— М-да… — протянул Бобрищев-Пушкин. — Озадачили вы меня. Признаюсь — вы первый из нашей судейской братии, кто не просто об импрессионистах слышал, но и картины их видел, пусть даже в репродукциях. Да и не только в судейской… Иван Сергеевич — уж на что западник, всю жизнь за границей провел, так и тот морщился, когда ему импрессионистов купить предлагали. Говорил, дескать, он такое живописью не признает, это мазилы, издевающиеся над публикой.

Что-то я опять недопонимаю. Неужели судейская братия настолько не образованна? Или до России попросту ветры импрессионизма и модернизма не долетели? Впрочем, могли пока и не долететь. Импрессионизм и во Франции-то пока не все воспринимают как направление в живописи, а уж у нас-то… А кто такой Иван Сергеевич? Уж, не Тургенев ли, часом? Тот, вроде, в позапрошлом году умер — я некролог еще по приезду в Череповец читал.

— Александр Михайлович, вы скажите — в чем суть вопроса? — недоумевал я. — Вам интересен мой культурный уровень?

Хотел еще спросить — вам что, господин коллежский советник, больше нечего делать?

— В вашем культурном уровне я нисколько не сомневался, — хмыкнул товарищ прокурора. — Пожалуй, он даже повыше моего будет. Я сам про импрессионистах только слышал, а из художников только Эдуарда Мане и знаю. И то, лишь из-за скандала. А вы, вишь, еще и других вспомнили. Ренуар там, Дега… Я о таких и не слышал.

— У Дега есть цикл про голубых танцовщиц. — сказал я, вспоминая картину из Пушкинского музея, потом процитировал: — И лишь, как прежде, девочки Дега, голубенькие поправляют перья[1].

Бобрищев-Пушкин только крякнул, глянул на меня с уважением и спросил:

— Иван Александрович, не желаете стать меценатом?

— Меценатом? — переспросил я. — Если купить картину — то надо смотреть. Если понравится, то можно и купить. А если просто какому-нибудь художнику на бедность подкинуть — не обессудьте, не дам. Хотя, — спохватился я. — Ежели художник бедный, но талантливый, то лучше ему заказ дать.

— Вот! — радостно вскинулся товарищ прокурора. — Я и хотел вас попросить, чтобы вы моему знакомцу заказик дали. Пусть он с вас портрет напишет, или с супруги вашей. Или — парный портрет.

— А вы ему тоже заказик дали? — невинно осведомился я.

— Я бы, конечно дал, — вздохнул коллежский советник. — Но у меня нынче и денег лишних нет — дачу семье на все лето снял, да и супруге новые веяния не нравятся. По ее мнению, если портрет, так чтобы солидно было, как в старые-добрые времена. Я тут подумал — а кто у нас может заказик дать? Чтобы и взгляд незашореный, новые направления не игнорировал, а еще — чтобы деньги водились. Получается, только вы. Вдруг вы себя захотите увековечить или молодую жену? Или Александр Иванович хочет парадный портрет написать — в мундире, при всех орденах?

— И сколько денег?

— Так хоть рублей тридцать или сорок. На крайний случай — путь двадцать. У парня с деньгами худо. Он в Европе был, вместе с матерью погостил у Репина — тот нынче в Париже, а теперь нужно в Москву ехать — там у него невеста. А без денег-то, сами понимаете.

Интересно, что за художник? В Европу ездил, у Репина, видите ли, погостил.

— А как фамилия художника?

— Фамилия вам ни о чем не скажет, — поморщился Бобрищев-Пушкин. — Начинающий, в Академии живописи учится. Серов его фамилия.

Что? Фамилия Серов мне ни о чем не скажет? Он меня за кого принимает? Заказики, видите ли, нужны? Да к нему, небось, очередь стоит. Или пока не стоит? Тридцать или сорок рублей… За портрет работы Серова миллионы долларов платят, а тут сорок рублей, а то и двадцать сойдет.

— Он что, молодой совсем? — догадался я.

— Моложе вас, — пояснил Александр Михайлович. — Он нынче в Академии художеств серебряную медаль получил, на деньги, что к медали полагались, в Париж съездил. Собирался свою работу в Салоне выставить, но Академия запретила нашим пенсионерам во французских выставках участие принимать.

— А он к Александру Серову, композитору, отношения не имеет? — невинно осведомился я, хотя прекрасно знал, что самое непосредственное. Но о Серове-отце знаю только, что он музыкант, и отец Валентина Серова.

— Да как же не иметь? — оживился Бобрищев-Пушкин. — Александр Николаевич — его родной отец. Он, как и я, Училище правоведения заканчивал, правда, лет за двадцать до меня. Когда я на последнем курсе учился, он уже в чине действительного статского советника был, занимал пост главного цензора почтового ведомства. Профессор наш — Капитон Иванович Зоткин, с ним вместе учился, и к нам его как-то приводил. Есть, знаете ли, такая традиция, чтобы «чижикам-пыжикам» встречаться с выпускниками, особенно, если те высоких чинов достигли.

— Хорошая традиция, — кивнул я.

Чуть было не ляпнул, что однажды, когда защитил диссертацию, проводил в школе, которую заканчивал, «урок выпускника».

— Александр Николаевич, если бы музыкой не занимался, точно бы министром юстиции стал. А сын его в художники пошел. Я с ним у Ватсона — который с вами пытался беседовать, познакомился.

Биографию Валентина Серова я и так знаю. И его картины видел в Третьяковке. И «Девочку с персиками» и некоторые другие, включая мой любимый портрет Натальи Комаровской, более известный как «Портрет гимназистки».

— Пусть вечером на Фурштатскую приходит, часам к семи, на ужин, там и поговорим, — решил я. — Вы ему приглашение передадите?

— Я его завтра увижу, — обрадовался Бобрищев-Пушкин. — Записочку напишите, я передам.


Валентин Серов оказался скромным и молчаливым молодым человеком, с усами и уже намечавшейся бородкой. От ужина, пусть он и пришел ровно к семи, отказался наотрез, поставив нас в неловкое положение. Пришлось устроить на художника кавалерийскую атаку, напустив на него Аньку и через две минуты Валентин Александрович сидел за нашим столом.

Серов ел не спеша, рассматривая своих будущих заказчиков, а на вопросы Леночки, знавшей из газет, что в Париже проходил очередной Салон, отвечал односложно. Сказал, что из русских в салоне выставлялся лишь Алексей Харламов, но никакой награды не получил. А я и художника-то такого не слышал, но сделал вид, что мне он прекрасно известен.

После ужина мы отправились в мой кабинет, обсудить условия, а девчонки ушли к себе. Имя Серова покамест не на слуху, поэтому договорились, что согласимся, если художник сам сделает выбор. Вообще, мои барышни рассматривали визит в наш дом Валентина Александровича как мою причуду, но не спорили. Решил Ваня помочь молодому и неизвестному художнику, так и ладно.

— Валентин Александрович, кого из барышень выберете для портрета? — поинтересовался я. — Можете написать мою жену, можете сестренок — хоть Аню, а хоть Полину. Хотите — напишите портреты с каждой из них. Меня, скажу сразу, увековечивать не нужно.

— А я бы и не стал вас писать, — сообщил Серов.

— Да? — удивился я. Даже обиделся. — Неужели я вам настолько несимпатичен?

— Нет-нет, Иван Александрович, — заволновался художник. — Дело в том, что я не смог бы передать на холсте ваш взгляд.

Не удержавшись, полез в стол, где у меня лежит зеркало, всмотрелся. Взгляд как взгляд. Глаза неопределенного цвета — не то синие, не то зеленые, вечно путаю.

— И что не так с моим взглядом?

Художник немного задумался, потом ответил:

— Я считаю, главное, что должен отобразить художник — это взгляд. Я сегодня наблюдал за всеми вами. Попытался уловить, что могут сказать ваши взгляды.

— И что они вам сказали?

— У Елены Георгиевны взгляд влюбленной женщины. Поэтому, если начну писать ее портрет — вам придется быть вместе с ней, сидеть напротив.

— Почему? — удивился я.

— Потому что она смотрит так только на вас. Если Елена Георгиевна переводит взгляд на кого-то другого — хоть на меня, хоть на ваших сестричек, взгляд у нее становится совсем иным. Да, он очень милый и добрый, но другой. Барышень она любит, ко мне относится приветливо, но это не то. Мне бы хотелось, чтобы моя невеста на меня так смотрела.

Невеста, сколько помню, Ольга Трубникова, которую Валентин Серов неоднократно писал?

— Возможно, ваша невеста так на вас и смотрит, только вы это не замечаете, — примирительно сказал я. — Я ведь тоже влюбленного взгляда своей жены не замечаю — думаю, так и надо.

Приятно, конечно, что посторонние люди отмечают взгляд, которым Леночка на меня смотрит, но обсуждать это не хочется. Это только наше. Переводя разговор на другое, спросил:

— А у барышень?

— У Полины взгляд ребенка, который пытается оправиться от какого-то горя. Не знаю, от какого именно, но взгляд у нее именно такой. Заметно, что оправляется, но очень медленно.

Я с уважением посмотрел на художника. Спасибо. Полинка оправляется — уже хорошо. Понятно, что мы вдруг и сразу не станем ей родными людьми, но мы пытаемся.

— А что с взглядом Ани?

— А с Аней еще интереснее, — покачал головой Валентин Александрович. — Кажется — взгляд очень умный, в чем-то даже расчетливый, но где-то в глубине прячется что-то недосказанное. Вы ведь с ней не родные брат и сестра? Кузены?

— Наверное, даже дальше, чем кузены. — улыбнулся я, не желая посвящать художника в суть наших родственных отношений, в которых мы и сами не разобрались.

— Тогда понятно. Даже между кузенами так случается, что они влюбляются в друг друга. Мне кажется, Аня влюблена в вас, только она это скрывает.

Вот те раз… Аня в меня влюблена? Быть такого не может. Нет, художники, даже великие, тоже умеют ошибаться.

— Валентин Александрович, а как Ане удалось уговорить вас поужинать? — полюбопытствовал я.

— Признаться, я не люблю садиться за стол в тех домах, где придется работать, — пояснил художник. — Мне кажется, что хозяева как бы снисходят ко мне — дескать, нужно же покормить бедного художника, облагодетельствовать. А меня, признаться, это раздражает. А ваша сестричка заявляет — мол, а мы ради вас самую лучшую куриную печень искали, в сметане ее тушили. Знаем, что вы ее любите. Как же после такого не пойти?

Это уж точно. Получается, не снисхождение к бедному художнику, а знак уважения. Тем более — Анечке сегодня разрешили самой готовить. Разумеется, младшая сестричка (пусть она на три месяца старше) тоже задействована. Полина печень вымачивала в молоке, рис промывала.

— Иван Александрович, а как вы узнали, что я куриную печенку люблю?

Как я узнал? Да из воспоминаний современников Валентина Серова. Я бы и не запомнил, но сам люблю куриную печень, тушеную в сметане.

— Валентин Александрович, это мои барышни узнали, — попытался я выкрутиться. — Аня — она студентка Женского медицинского училища, Полинка вообще гимназистка. А девчонки, они всегда и все знают, тем более, что вы художник уже известный.

— Так уж и известный? — недоверчиво протянул Серов.

— Если гимназистки с курсистками знают ваши гастрономические пристрастия, значит, известный, — уверенно сказал я.

И что после такого можно возразить? Даже самый скромный художник испытает прилив творческих сил и гордости.

Но мне интересно другое.

— А все-таки, что не так с моим взглядом?

Художник замялся.

— С вашим взглядом… Нет, все так, но, понимаете, такая странность… Кажется, все хорошо, все правильно. Мне даже не сформулировать… Такое впечатление, что внутри вас скрывается какой-то другой человек, или его душа. Если я начну писать ваш портрет, то ваш взгляд не смогу отобразить. Даже не знаю, что у меня получится.

— У вас получится взгляд мертвеца? — невесело улыбнулся я, задумываясь — а не отказаться ли, пока не поздно, от услуг художника?

— Нет, не мертвеца, — заторопился художник. — Взгляд у вас очень живой, просто он не такой, каким должен быть. Говорю — внутри вас совершенно посторонний созерцатель, наблюдатель, хотя вы здесь. Разумеется, мое мнение субъективно. Но я не уверен, что что-то получится, поэтому и браться не стану.

Определенно, Валентину Александровичу следовало бы лет триста назад родиться. И не у нас, а где-нибудь в Испании. Трудился бы в Святой Инквизиции, выявлял тех, в кого дьявол вселился. Правда, предки у него подкачали.

— Тогда давайте, вы портрет моей супруги напишете, а там посмотрим, — предложил я. — По оплате, думаю, договоримся. Какая сумма вас устроит?

— Не знаю, — пожал Серов плечами. — Когда работа будет готова, посмотрите, сами оцените.

Ну ешкин же кот! Теперь ломай голову — сколько заплатить? Ладно, посмотрю, оценю. О, Аня оценит! Как хорошо, когда имеются такие люди, как сестренка.

— Сразу скажу, что я не знаю, сколько времени займет работа. Это может быть и неделя, и две… Писать я буду в утренние часы.

М-да… Насколько помню, Серов писал свои работы очень долго. Веру Мамонтову — «Девочку с персиком», замучил. Забежала девчонка в комнату, а тут ее хвать, и картину с нее писать. Почему-то никто из искусствоведов не указал — сколько персиков съесть пришлось? Они же портились!

«Девушка, освещенная солнцем» — картина замечательная, но по взгляду барышни видно, что ей уже осточертело позировать!

А мне придется утренние часы дома проводить, не на службе. И пусть теперь Бобрищев-Пушкин меня отмазывает, ежели что. Сам товарищ прокурора кашу заварил, пусть отдувается.


[1] Напрасно ГГ цитирует Беллу Ахмадулину, потому что «Голубые танцовщицы» еще не написаны.

Загрузка...