Сознание исчезало. Плыло. Уносилось мягким течением. Медленным водоворотом. На какие-то мгновения пропадало совсем. А когда возвращалось – Гайли не знала, где она и что с ней. Да ей и было все равно.
Первое, что она отчетливо вспомнила – ветер. Он мягко обдувал кожу, принося запахи трав, шелест крыльев и свист ласточек, глухую дрожь земли од конскими копытами. Кто-то властно держал Гайли за плечи, усадив перед собой поперек седла, и лука больно упиралась в крестец. Потом этот кто-то на скаку стал целовать ее лицо и между поцелуями счастливое:
– Мы нашли тебя!… Слава Узору, мы тебя нашли.
Гайли узнала лицо Алеся. И глядя на него снизу вверх, спросила (как больно разлеплять запекшиеся губы!):
– Генрих?…
Ведрич сперва не понял, о ком идет речь. Удивление. В серых глазах. В скулах, обтянутых мягким пушком.
– Что?
– Ген-рих, – повторила она.
– А-а… – Алесь наконец понял, то ли устало, то ли презрительно пожал плечами. – Кажется, расстреляли.
И тогда она потеряла сознание.
У небытия вкус пепла. Его хотелось вытолкнуть изо рта и забыть. И не выходило. Гайли все время была в сознании, все слышала и понимала, но не говорила и не открывала глаз. Окружающее превратилось в тягучую пелену бесчувствия и безмолвия, и только течение времени, отмечаемое перезвоном часов, или ветром, или стрекотом кузнечиков, прорывалось иногда в темноту. Гайли пробовали разбудить, что-то делали с телом, но боли не было, Гайли была отдельно и не возвращалась.
Проблеск хотя бы удивления случился тогда, когда что-то жестяно загремело в высоте над ней, кисловато запахло медью, а еще черникой и кровью – опахнуло вместе с теплым, даже горячим дыханием зверя.
– Не трож-жьте! П-проч-чь! Вы меня знаете…
Рокочущий голос, видно, действительно знали, потому что раздался шум и удаляющийся топот. А потом Гайли пошевелили нежно и сильно, и по лицу прошлось горячее; шершавое, как рукоять меча.
– Си-марьгл… – губы плохо слушались.
– Открой глаза. Только медленно: тут светло.
Гайли лежала в тени крылатого пса, его медных растопыренных крыльев, но вокруг, отовсюду и вправду хлестал горячий, яркий, отчаянный свет. Трепетали зеленые листья. Пахло недавним дождем. Глухо погромыхивало вдали. А может, это Симарьгл топорщил перья.
– Я не хочу жить.
– Глупости, – пес облизал ее, горячим шершавым языком едва не сдирая кожу, переворачивая с боку на бок лапой, как щенка, фыркнул на солнце. – Все равно воскреснешь. Мы всегда воскресаем. Как ромашки, как бессмертники. Сколько ни вытаптывай…
– Мудрый…
– М-м… – Симарьгл смущенно выкусил что-то из лапы. Гайли было уютно между его лохматыми лапами на траве – уютно и тепло. Защищенно. Как с Генрихом. Нет!… Она застонала. И опять язык Симарьгла прошелся по щеке:
– Пф-ф, соленое… Ты больше человек, чем я думал.
А Гайли ответила сквозь рыдание:
– Я вообще человек.
От крылатого пса пахло мокрой шерстью, черникой и медью. Он растянул в лукавой улыбке черные губы:
– Если ты так м-м… любишь своего Айзенвальда, от-бери его у Х-хозяйки З-зим-мы…
Гайли села так резко, что закружилась голова. Она схватила Симарьгла за косматые брыли, утыкаясь лбом во всклокоченную слюнявую морду:
– Где ее искать?!
Эта невероятная надежда на чудо, на сбывшуюся сказку, сметающая все препятствия.
– Ой! – совсем по-человечески пискнул Симарьгл. Ничего не осталось от его важной надменности мажордома ангельского поместья. – Ухи мои!…
Пальцы Гайли разжались. Вывернув шею, Симарьгл схватил девушку за шкирку и закинул на плечи между крыльями:
– М-молоко и х-хлеб-б… А то я молчу.
Встряхнулся, когда две горячие слезы капнули на загривок.
– Пол-легоньку…
И потрусил, слегка направляя крыльями, по лесной дороге.