Айзенвальду казалось, что память его тоже изгрызли волки – как тело – выдрали мясо, и кожа висит клочьями, и невозможно прикоснуться к ране. Он почти ничего не помнил из ночного сражения с волками. Да и не хотел вспоминать… полня над вырезанными из бархата елями, блестящий шлях, ржание коня, скрип полозьев… и зеленые волчьи глаза в глаза… один вцепился в правую руку, другой – в левую ногу выше сапога. Он стреляет, успев ощутить звериный запах… Возница со стоном летит в сугроб… А потом дробится иней и тоскливый вой плывет над дорогой, и еще – голос – высокий, женский, перекрывающий волчье вытье, хлесткий, как плеть. Незнакомка пробует что-то сказать… а потом – накрывает черная волна… и из этого омута – режущий свет свечи, чьи-то теплые руки, клочьями одежда, тело; и кровь…
А потом Айзенвальд очнулся в пустом доме. Словно в сказке, где горят дрова в камине, зажжены свечи и приготовлен ужин – и ни-ко-го.
На стуле была сложена новая одежда, и можно было подумать, что волки ему примстились, если б не отчетливые рваные шрамы повыше локтя и над коленом. Отставной генерал с недоумением разглядывал свою руку. Вначале он решил, что мерцающий свет свечи заставил его обознаться. Кожа перестала быть пергаментной, пропали морщины и коричневые старческие пятна. Айзенвальд вскочил с кровати и только тогда понял, что вскочил, а не поднялся, преодолевая боль в каждом суставе. Он думал, что старость наступает раз и навсегда и нужно смиряться с ее приметами, и вдруг проснуться тридцатилетним… Умер он уже, что ли? Он усмехнулся и заглянул в стоящее на столе зеркало. Ему навстречу взглянул твердыми серыми глазами молодой мужчина; в темных волосах блеснула одна седая прядь. От прошлого остались только шрамы на теле и в памяти. Фарфоровая рысь с настольных часов подмигнула Айзенвальду раскосым персиянским глазом. Потом приходили сны.
"Миска до краев была полна мелкой лесной земляникой, а в поливном глечике успела нарасти на молоке корка желтоватых сливок, такая толстая, что черенок ложки застрял в ней стоймя.
Утреннее солнце обливало потолок, заглядывало в покосившиеся двери, ложилось на земляной пол широкой праздничной полосой.
Женщина, очень похожая на Северину – такую, какую запомнил Генрих, когда видел в последний раз – обувалась на лавке у стены да так и застыла, держа сапожок в руках.
– Знаешь, я ни о чем никогда не пожалею.
Русоволосый незнакомец с красивым и властным лицом и по-звериному сильным телом заворочался на шкурах на топчане в другом углу.
Айзенвальду не очень хотелось подслушивать их разговор, но сон не считался с его желаниями.
– Просто… понимаешь, какой бы я ни была, я лучше буду оставаться самой собой. И пока это будет так, мне плевать на претензии Роты. Или тех, кто будет требовать от меня патриотизма.
– А если тебя станут пытать?
– Ну, существо, сломанное пытками или клеветой – это буду уже не я.
Русоволосый мужчина усмехнулся, и солнце пробежало по его лицу короткими бликами:
– Девица Орлеаньска…
Женщина пожала плечами, в ее глазах плясали золотые искры.
– Я не пожалею даже об этом, пока оно дает мне силы жить. Алесь! Я не хочу себя терять. Не хочу, чтобы жизнь походила на истертый гобелен; пусть она будет густой и сладкой, как сотовый мед.
– Дурочка, – тот, кого она назвала Алесем, неожиданно оказался рядом, встрепал ладонью ее волосы. – Давай лучше есть землянику.
Собеседница тряхнула золотой от солнца головой:
– Понимаешь, мне так надоело. Кто я? Я – это я, или я – это уцелевший осколок другой женщины?… Сколько можно рваться между прошлым и будущим, если я просто хочу жить?
Русоволосый беспомощно опустился на край скамьи. Айзенвальд знал, что ему страшно.
"Зеркало рассыпалось на тысячи осколков, и они разлетелись по свету…"
Айзенвальд глядел в зеркало – тусклый радужный прямоугольник в человеческий рост – истертый, с прожелтью – может, оттого и висел под лестницей, в полутьме. Айзенвальд даже и подумать не мог сперва, что там зеркало – просто смутная тень мелькнула на краю взгляда, и еще поплыла, чуть ли не напугав в этом пустом пыльном старом доме. Потом он засмеялся своим страхам и шагнул ближе, свеча горела сзади, и Айзенвальд отражался в зеркале расплывчатым силуэтом, тенью без определенных черт и деталей, но охваченным сиянием, похожим на очень яркий золотой августовский туман. А потом из-за его плеча в зеркале проступили еще какие-то тени – образы предметов, наполняющих пространство перед лестницей и словно живущих своей тайной жизнью. Он знал, что они живые, достаточно отвернуться – и боковым зрением можно уловить эту жизнь. А глянь в упор – и они невинно застыли, простые и простодушные, обыкновенные, как во все времена. Айзенвальд поймал себя на том, что мечтает резко обернуться, чтобы застать их врасплох: странная игра, доводящая до сумасшествия. Где-то в глубине комнат вздохнул рояль. И тут Айзенвальд (рядом с собой и куда явственней себя) увидел в зеркале ее, женщину из сна, поезда и ночного леса, она стояла у него за плечами.
На женщине было просторное белое с желтинкою платье, иней кружева и тяжелый жемчужный венец – рясны[22] покачивались у щек, когда она поворачивала голову, бросали на кожу шелковистый отблеск. Жемчуга окружали и шею, и открытые запястья, среди жемчугов росинками сверкали бриллианты. Строй был дорогой и древний, под стать зеркалу, а может, и старше. Но это мягкое молочное сияние… Генрих не мог разглядеть лица – черты его казались размытыми, точно таяли в свете свечи, в жемчужном блеске убора. Иней… капельки воды… но ружанец в ее руках оплывал гнилушечной зеленью, и под пальцами с костяным щелканьем проворачивались в оправе камни, похожие на волчьи глаза.
Айзенвальд вздрогнул, стряхнув наваждение. Окажись женщина реальной, был бы слышен звук шагов, шелест платья, стук сердца и дыхание. А треск камней в оправе оказался щелканьем ходиков, когда цепь движется, цепляя анкер. Генералу сделалось досадно. Как, однако, легко удалось поймать его, не понаслышке знавшего, что сочетание неверного свечного света и мерцания зеркала вгоняют человека в сумеречное состояние. Особенно, если подмешать кое-какие ингредиенты в свечной воск или подбросить в печь. Конечно, до того, как он обнаружил под лестницей это зеркало, свечи коварства не проявляли, а печи в первый же день, едва начав вставать, он тщательно вычистил, проветрил до стука зубов комнаты, чтобы изгнать, возможно, рассеянную в воздухе отраву, и топливо принес из-под повети на дворе. Поленница промерзла и была изрядно присыпана снегом, а потому, скорее всего, опасности не представляла. Кроме того, он перестал употреблять еду и питье, что ему подавали. Воду вытапливал из снега, в закромах отыскал муку и зерно, а в подполе картошку. Зерно с мукой трогать не стал – они могли быть заражены рожками[23], вызывающими видения. Зато картофель перебрал и выбрал из-под низа. Согласно старинной книге по домоводству, "Хозяйке Лейтавской", из последнего можно приготовить до трехсот блюд. Но двух дней на картошке отставному генералу вполне хватило. С помощью стакана и медяка он поймал мышку и стал пробовать таинственно возникающие блюда на ней. Мышь благоденствовала, и Айзенвальд рискнул снова есть то, что ему подавали. Не раз и не два он предпринимал попытки изловить незримого повара, но, несмотря на все, порой, довольно варварские методы, не дающие забыться, засыпал с последним ударом часов, отбивающих полночь. Если его сонливость и вызывалась ворожбой, то связанной явно не с объективными причинами, и как бороться с ней, а теперь и с явлением призрака, Генрих не знал. Оставалась возможность, что эта заурядная с виду усадьба таит какие-то технические секреты, вроде скрытых зеркал Кельнского собора: стоило священнику взяться за кадило – и в дыму ладана перед верниками начинал весело приплясывать и корчить рожицы черт. А может, дело было в состоянии самого Айзенвальда: раны, одиночество в пустом доме, воспоминания, подброшенные этой проклятой Лейтавой… или действие омолаживающей микстуры? Если он, Генрих – магистр Фаустус, значит, вот-вот должен явиться Мефистофель. Или уже явился – в виде прекрасной панны в зеркале. Так что, еще раз уколоть руку, чтобы убедится, что не спит? Что жив и не сошел с ума? А, даже если и сошел, от исполнения долга это не освобождает. Априори.
Была еще одна возможность. Что он, Генрих, действительно видел призрак Северины. И, значит, мог с ней заговорить. Как это местные убеждаются, что имеют дело не с адским посланником? Само привидение молчит. Надо первым произнести… как там… а, вот: "Всяк дух Пана Бога хвалит". И если тот отзовется: "Воистину так…" О чем он думает на полном серьезе! Аристократ, рыцарь Креста, потомственный военный, действительный советник Лейтавского отдела разведки генштаба и человек по особым распоряжениям! Собственно, дело не в титулах и не в званиях. Ему, профессионалу, бросили вызов, а если задача существует, Айзенвальд обязан ее решить.
Генералу не хотелось платить черной неблагодарностью за гостеприимство, но раз уж с ним не желали разговаривать, то он счел себя вправе самостоятельно определить, где находится и с кем имеет дело. А поскольку еще не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы в изысканиях далеко отходить от дома (не считая походов за дровами и водой), то решил начать изнутри. Дом был обширным, состоящим из двух этажей, чердака и подвала. Генрих мысленно разбил его на квадраты и приступил к методичному осмотру, начав с комнаты, в которой жил. Еще в первый день, едва очнувшись, он обнаружил здесь все свои вещи (кроме тех, что пропали в сражении с волками). В полном порядке оказались дорожный кофр и несессер: все внутри было сложено так, как он оставил сам, ни одна из ловушек на любопытных не тронута. На столе, прижатые массивной бронзовой лампой, лежали ровной стопкой деньги и документы, рядом пара пистолетов оружейных заводов Фаберже, старинный кинжал лидской работы в ножнах и табакерка с монограммой и отделкой из шлифованного янтаря, подаренная Айзенвальду старым герцогом ун Блау в честь завершения Лейтавской кампании. Генерал мысленно поблагодарил неизвестных хозяев: остаться без всего этого было бы не смертельно, но весьма неудобно. Позже в гардеробной он нашел свои шапку и шубу, тщательно заштопанную в местах, где она отведала волчьих зубов. А медальон с портретом Северины так и висел у него на шее.
Айзенвальда поместили в левом крыле (если стоять спиной к входной двери), в угловом кабинете размерами примерно две на три сажени. Там были два окна с тяжелыми бархатными портьерами, глядящие на запад, на заснеженный сад, и две двери: одна вела на восток, в гостиную с камином и деревянной лестницей на цокольный этаж, вторая – на север, к анфиладе, обводящей дом по периметру. В комнате, кроме кушетки с постелью, стояли секретер времен завоевания – в тигровых разводах, с гнутыми ножками и потрескавшимся лаком – и ряд стульев с гобеленовой обивкой и спинками, резанными из дуба. Их торжественный строй нарушала, выпячиваясь из стены, печь-саардамка со здешнего рисунка жар-птицами по глазури. Пропуски на месте отколотых изразцов забелили. На полке над медной печной дверцей (Китоврас[24] и райские яблоки) приткнулись два бокала из старого радужного стекла и рогатый подсвечник. Под окнами письменный стол с лампой и фарфоровыми часами, рядом обитое кожей массивное кресло. На оштукатуренных стенах две олеографии, воспроизводящие бытовые сценки, и несколько вышивок крестом в деревянных рамках. На потертом паркете домотканая дорожка.
На обыск комнаты ушло несколько дней: во-первых, генерал никуда не спешил, а во-вторых, профессионально устранял следы своих поисков, что тормозило дело. На предмет наличия потайных ящиков он расковырял письменный стол; в поисках скрытых ниш простучал стенные панели и паркет; с помощью монокля исследовал лепнину потолка и изразцы печки… Спицами, извлеченными из корзинки для вязания, прощупал обивку кушетки, кресла и стульев; и дальше в том же духе. И наконец искренне признался себе, что эта работа не столько призвана удовлетворить его любопытство разведчика, сколько помогает ему сохранить в пустоте населенного призраками заснеженного дома ясный ум и твердую память. Сказки братьев Граммаус, да и психологические труды Шайлера, с коими Айзенвальд был не понаслышке знаком, уберегли шеневальдскую нацию от тлетворных идей Марианна и Руссе, кровавыми мятежами потрясших в конце прошлого века Эуропу. В то же время этот сумрачный романтизм нарушил воспитанное Гетеном ясное мировосприятие… а уж в Лейтаве становился просто опасен. Так что лучше заниматься полицейской работой и ни о чем не думать. Тем более, от теоретических рассуждений на заданный предмет было не больше проку, чем от ничего не давшего, но хотя бы занявшего ум и руки обыска.
Женщина еще приходила. Но исчезала, стоило Айзенвальду повернуться или заговорить. И отставной генерал подумал, насколько же прав оказался маленький герцог ун Блау. И насколько он, Айзенвальд, расслабился, забыл, чего стоит эта страна. А ведь его предупредили: этим появлением незнакомки в вагоне. И – снежными заносами. Словно кто-то нарочно задался целью не впустить генерала в Лейтаву.
Вокруг дома лежал нетронутый снег. Чуть меньше перед парадным крыльцом, а на задах сугробы подымались до пояса; подпирали несколько яблонь под согнутые от тяжести снега ветви. В своих блужданиях вокруг Айзенвальд натоптал несколько тропинок, и это были единственные следы в округе. Дорога угадывалась разве по строю заснеженных вековых лип, ведущих к отсутствующей ограде. В полуверсте от дома торчали из снега полуобвалившиеся кирпичные столбы несуществующих ворот. Погода стояла серенькая, но мягкая. Изредка из тучек начинал сеяться снег, но до метели дело не доходило, и экскурсии Айзенвальда делались все более долгими. Но так и невозможно было понять, чей это дом и как Генрих в нем очутился. В доме тоже не было намека на хозяев. Волшебный терем, затерянный в зиме.
Бродя кругами по заснеженному саду, Айзенвальд наткнулся через какое-то время на два обширных длинных здания. Чем-то они напоминали готические замки: темный кирпич, кирпичные выкружки над тесными окнами, двускатные черепичные крыши. Раскопав снег перед массивными воротами, отставной генерал оказался внутри и понял, что это конюшни, просторные и хорошо обустроенные. Между денниками поднимались толстые кирпичные столбы, в окнах сохранилось стекло, а массивные балки перекрытий соединялись не гвоздями, а крепились в специально проделанных пазах. В конюшнях еще жил летний запах сена. Генрих прошел из конца в конец длинный коридор с каменным полом и пустыми стойлами по обе стороны, разбирая на столбах сообщения о статях и родословной некогда содержавшихся здесь лошадей. И вздрогнул, услышав приветственное ржание. Караковый был хорош даже в полутьме. Изгибал над деревянными воротцами шею, тепло дышал, прядал ушами. Над денником была полустертая надпись по-лейтавски: "Длугош, 1825". В ясли перед жеребцом был засыпан корм, в желоб налита вода – и ни живой души вокруг. Оставшуюся половину дня Айзенвальд потратил на поиски: можно ли исчезнуть из конюшни быстро и незаметно. Никак не выходило. Обошел строение снаружи – снег оказался нетронут.
Зато теперь можно было рискнуть. И ранним утром следующего дня отставной генерал верхом покинул свое невольное пристанище.