Ночь серебристо-голубой ялманью с крошевом звезд по клинку опоясала мир, лютым холодом проникла в жилы, полосой окалины выстроила ели на окоеме. В присадах у дома было темно, тяжело сбросила снег с ветвей потревоженная яблоня. Пес даже носу не высунул из будки, чтобы облаять нежданных гостей, только глухо звякнул цепью. Заворчал, острым слухом своим уловив вдалеке волчий вой. В лад ему зафыркали, забили копытами кони.
Долгое время казалось, никто не откроет. Потом в подслеповатом окне мигнул огонек, скрипнуло в сенях, и ворчливый голос стряпухи Бирутки окликнул:
– Кто?!
Хвостатый сторож, оказав при хозяевах рвение, хрипло взбрехнул, но все равно не вылез.
– Ой, откройте, пани господыня, – столь же хрипло взмолился Кугель. – Мочи нет – холодно.
– А сколько вас там? – спросила стряпуха подозрительно.
– Трое: я, да пан Генрих, да пан Тумаш.
– А чего вам надо?
– Ой, пустите, ласкава пани, в тепле отвечу!
Загремели запоры, дверь приоткрылась, выпуская пар. Бирутка с горящей плошкой и ухватом, взятым в качестве оружия, слегка посторонилась, позволяя закоченевшим гостям пройти.
– И чего вас принесло на ночь глядя?
– Нам бы коников в стойло поставить.
– Сейчас Януш сделает.
Толстенький Кугель так резво шуснул в тепло, что столкнулся с этим Янушем. Запнулся о дежку, горбатым носом проехался по висящему на гвозде корыту, наделав грохоту, и под конец впечатался в обильные прелести пани Бируты. При этом лысина нотариуса среди седеющих кучеряшек оставалась столь же значительна, а лицо все так же внушало, что пану можно доверить и семейные тайны, и имущество. Непонятно, успела ли Бирутка это разглядеть, но помякчела от нежданной ласки. Стыдливо спрятала за спину ухват и уже совсем беззлобно сказала:
– На кухню проходите. В покои, извиняйте, не пущу, нечего паненку смущать.
– Как она, здорова? – спросил Генрих.
Стряпуха молча кивнула.
– Ох, как бы не натоптать, ласкава пани… – продолжал ворковать Кугель, проворно захлопывая за собою обитую войлоком дверь. Бирутка фыркнула, глянув на месиво воды и снега на земляном полу: отряхнуть в сенях веничком сапоги догадался один Занецкий.
– Раздевайтесь! Кожухи от сюда вешайте, – жестом полководца стряпуха указала на жердь перед трубой. – А сапоги – на припечек. Валенки берите.
Вернулся неразговорчивый Януш, сел шорничать в углу, занавесившись льняными патлами. Узловатые руки протыкали шилом толстую кожу, протягивали дратву… Вот зачем им сбруя, если лошади нет? А если на продажу – кто же купит старое? Отставной генерал усмехнулся, поймав себя на этих рассуждениях. В кухне было уютно и тепло, так что клонило в сон. Посвистывал огонь в печи, угли со светца падали в дежку с водой; стылую ночь словно отгораживала литография в межоконье: скорбный Христос в терновом венце. Бирутка с закасанными рукавами, с полными руками по локоть в муке на выскобленном столе лепила вареники, начиняя их "царским" вареньем и сухой вишней. Шуршала дратва Януша, проходя сквозь дырочки в ремешках, громко тикали ходики.
– Ну, и долго паны молчать будут?
– А? – Кугель вскинул кудреватую голову. – Простите, ласкава пани, умаялся. Снегу намело – чуть проехали.
– Ясно, что снегу… – Бирутка улыбнулась, оказав уютные ямочки на щеках. Она была еще очень ничего, и упади в обморок, пожалуй, ее будет приятней ловить, чем тощую панну Легнич. Есть за что подержать, если не свалишься с нею вместе. Айзенвальд прикрыл ладонями дерзкую усмешку.
– Так мы, стало быть, ехали… – Кугель поднял очи к закопченному потолку, пересеченному квадратной матицей. – В Ясиновское имение вельможного пана Гивойтоса Лежневского, да станет земля ему пухом.
Все перекрестились.
– А как за один день не заехать, да и заплутать возможно, а ласкава пани норову доброго… – тут Януш в углу как-то странно икнул и сунул в рот уколотый палец, – на улицу путника не выгонит…
Бирутка громко фыркнула, мука разлетелась, покрывая сединой стол, лавки и гостей. Нотариус расчихался и упрятал горбатый носище в громадный платок. Стряпуха взялась неловко отряхать Кугеля передником.
– И какая радость туда ехать? Там и не живет никто! А холод, да волки…
– Служба, ласкава пани, – мычал Кугель, – служба… Та пани, которой пан Лежневский все покинул, как бы померла.
Бирутка словно в испуге зажала рот передником, но Айзенвальд заметил в ее глазах блеск. На что, собственно, и рассчитывал.
– Так я еду убедиться, не запрятаны ли где в замке другие какие распоряжения, а если нет, так буду паненок Легнич во владение вводить. А паны ласкаво вызвались меня сопровождать.
Бирутка все еще не верила. Потому не кинулась сразу радовать паненку, а тяжело опустилась на скрипнувшую скамью.
– Как же померла… а если запрятаны… Ой, Боже ж ты мой…
Кугель отечески возложил длань на ее округлое плечо:
– Простите великодушно, так пани ночевать дозволяет?
– Ну что ж… Не прогонять же на ночь глядя…
Стряпуха тяжело поднялась и стала бросать готовые вареники в кипяток.
– Ужинать станем.
Тумаш радостно потер ладони, подвигаясь к столу. Януша сгоняли в погреб за сливянкой и квашеной капустой, Кугель величаво нарезал хлеб. К вареникам Бирутка подала горшок с домашней сметаной, в которой ложка стояла стоймя. Пошептала молитву, и оголодавшие мужчины лихо заработали ложками. Стряпуха вместе со всеми хлебнула сливянки, и щеки ее, без того румяные от печного жара, разгорелись еще ярче, глаза заблестели.
– Провожать вас некому, а дорогу расскажу, не заблудитесь. Весной да осенью там не проехать – топи кругом, а сейчас – по шляху четыре версты с гаком, потом вдоль опушки Крейвы и, как увидите озеро, через него напрямую. Не гоните только – со дна ключи бьют, лед слабый. Да кони дорогу учуют, вот… – Бирута запечалилась, подперла щеку ладонью.
Айзенвальд вытащил из кармана бусы из мутно-желтых янтарных шариков, каждый почти с перепелиное яйцо величиной:
– Это вам, пани.
На лице стряпухи перемешались смущение и подозрение: с какой это радости чужаку ей подарки дарить? И при этом страшно хотелось заполучить украшение.
– Ну ладно, – она гордо подняла подбородок, – давай. Смотрю, подлизаться хочешь…
– Хочу, – не стал лукавить Айзенвальд. – Спросить хочу. Встретил я в городе младшую паненку Легнич.
– И как она? – кинула стряпуха сквозь поджатые губы.
– Жива и здорова.
– Ну, Бог ей судья.
– Хвасталась паненка перед подружками, а я случайно услышал, – зашептал Айзенвальд Бирутке на ухо, удостоившись обиженного взгляда нотариуса, – будто ожерелье у нее фамильное. Носит она на шее такую занятную вещицу, похоже, старинную. Под цвет глаз – зеленые камешки в серебре.
Про Юлю с подружками от начала до конца Айзенвальд выдумал. По разрешению ротмистра Матея Френкеля были негласно обысканы Юлина квартира, дома ее немногочисленных подруг и особняк аманта Батурина, ожерелья не нашли. Повторно допрошенная младшая Легнич утверждала, что никакого ожерелья у сестры не видела и не знает, а если и был ей какой такой подарок от покойных дяди либо жениха, то укрыть бы она его от Юли не сумела. С чем Айзенвальд полностью согласился. Попутно с Юлей были втихую допрошены ксендз на Антоколе, куда сестры ездили до появления Казимира Горбушки, арендатор Кундыс и владельцы фольварков, соседних с Волей. Никто зеленого ожерелья у паненок Антониды или Юли припомнить не мог, и все как один утверждали, что ни в августе, ни до того, ни после старшая панна Легнич куда-либо из дому не выезжала. Соседи вообще не склонны были привечать панну, гордую и бедную, как костельная мышь, да еще из семьи казненных мятежников. Конечно, Антя могла убраться тайком на бологоле: местные габреи держали извоз навроде эуропейских дилижансов, хотя и попроще – обыкновенная телега, везущая из местечка в местечко пассажиров и груз. Но ни один из возчиков паненку по описанию не узнал. Ни устрашение, ни обещание награды языки не развязали. Так что сказку о фамильном ожерелье Генрих рассказывал на всякий случай.
– От же стерва! – всхлипнула Бирутка. – Врет – не краснеет. Мы же голые после бунта вышли – в чем были, в том есть. Последнее продали, чтобы Марию с Вацлавом по-человечески схоронить, – точно забывшись, она назвала бывших хозяев просто по имени. Стиснула полные руки.
– Панна Бирута! – подкатился Кугель.
– Да и не стал бы никто зеленые камни носить! Грех…
– Почему? – отрываясь от тарелки, удивился Тумаш. – Зеленые яхонты, сиречь благородные изумруды, добываемые в Кейлонской земле, красой не уступающие адамасам – камень мудрости, хладнокровия и надежды, – он говорил медленно, подняв глаза к потолку, явно цитируя какой-то старинный труд о минералах. – Туркус – бирюза, приносящая счастье в любви и мирящая супругов; берилл из рода аквамаринов, похож цветом на прозрачное море. Хризолит и хризопраз, делающие взгляд зорким; также маньчжурский нефрит – обладатель пяти достоинств, равных пяти душевным качествам человека – мягкосердечию, умеренности и справедливости, познанию наук…
Откуда-то появилась пятнистая кошка, прошлась у стола, потерлась о ноги и, вспрыгнув наверх, стала облизывать тарелку Занецкого. Нотариус, не забывая обмахивать платком Бирутку, негромко хрюкнул. Тумаш очнулся, подхватил наглого зверя под лапы и скинул прочь. Стряпуха вытерла краем передника мокрые глаза:
– Ложитесь спать, панове.
Бросила на лавку домотканые постилки и кожухи, приволокла сенники и подушки в цветастых наволочках. Молчаливый Януш выгреб угли из печи, закрыл вьюшку. Лучинка в светце догорела, и сделалось совсем темно. Тумаш заснул сразу, переливчато засопел в обе дырочки. Кугель, слышал Айзенвальд, ворочался с боку на бок, потом прошлепал по полу и исчез надолго. Генерал догадывался – где. Пахолок кряхтел и постанывал на печке. После слез, шуганув зашипевшую кошку, загремел в закуте за занавеской. Плеснула вода: похоже, парню захотелось попить. И во двор. Воротившись, Януш подошел к постояльцам. Зрение Генриха успело приспособиться к темени, изрядно разбавленной заоконным серебром. Кутаясь в кожух от сквозняков, притворяясь спящим мужчина смотрел сквозь ресницы, как костлявая фигура пахолка с растопыренными пальцами, ощупав пустую постель нотариуса, покачиваясь, поворачивает к нему. Трясет за плечо:
– Пан, слышь? Проснись. Не езди туда.
– Почему? – старательно зевнув, переспросил Айзенвальд.
– Не ездите. Беда будет.
И, видимо, сочтя свой долг исполненным, Януш вернулся на печку и захрапел.
В эту ночь Айзенвальду приснился засохший ельник: колючий, понизу обросший лишайником и паутиной, темный и жуткий – точно здесь собрались все ели, выброшенные после рождества. И ели горестно трутся голыми ветвями, а под ними натрусилась и слежалась желтая иглица.
По ельнику бежали волки. Смарагдами сверкали в темноте глаза. Впереди трухал одноглазый вожак, огромный и белый. И вдруг остановился, точно налетел на стекло. Ощетинился. Завыл. И одинокий зеленый глаз пялился Айзенвальду в лицо.
– Волки Морены, – сказали над ухом, в сиплом голосе звучала насмешка. Но когда генерал обернулся – никого не увидел.
– Волки просыпаются накануне холодов, и Хозяйка Зимы отдает им смарагды своего ожерелья. Их царство длится всю зиму. А весной волки возвращают госпоже свои глаза и засыпают в непролазных чащобах до осени. И никто не сыщет их логова. А сыщет – не вернется. Но благодаря одному меткому… х-х… стрелку Морена не досчитается яхонта в ожерелье этой весной. Стрелку дорого придется заплатить…
– Дорого-дорого-дорого, – закричало в еловом голье, захохотало, заухало. Потом оправой ожерелья высверкнула луна – и Айзенвальд проснулся. Лучина догорела, сквозь щель в занавесках в кухню сеялся сумеречный, ледяной свет. Ветер выл, шелестел между рамами. Похрапывали спящие. Айзенвальд подтянул кожух к подбородку. Повернул голову к заоконному мерцанию, перечеркнутому тенью. Но еще прежде, чем обозначилась фигура, потек аромат: снега, хвои и почему-то шиповника. И надорванным скрипом полозьев отозвался волчий вой.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, думал сквозь сон Айзенвальд. Нельзя возвратить прошлое и полагать, что все будет по-прежнему. Время окрасило былое в романтичные тона, и кажется: как было хорошо, и думается: как бы вернуть. А разочарование от возвращенного будет острее, чем если бы его не случилось вовсе! Разочарование заставит возненавидеть Северину, если та вдруг вернется. Как смешны и морщинисты былые возлюбленные… и как хочется все повторить, воскресить – это как плач по утраченной молодости.
Но Морена ждала за окном в похожем на иней уборе, и в серебряной оправе ожерелья на ее груди волчьим глазом сиял скользкий, как сало, зеленый камень.
"Это то, что я позвал…"
– Ты попал в него, – прошелестела женщина. – Теперь в моей стае будет одноглазый волк.
Утром Айзенвальд не мог понять, причудился ему этот разговор или был на самом деле.
Еще не светало, когда и хозяина, и постояльцев потянуло во двор, и как ни бережно приоткрывались двери, их сотрясение и вползающий вслед зимний холод заставили отставного генерала очнуться. Подтянув к груди колени, он плотней завернулся в кожух, стараясь урвать еще немного сна. Сквозь ломкую дрему доносилось к нему уютное коровье мычание за стеной, скрип за окнами – то ли деревьев от мороза, то ли снега под шагами. Потом Януш внес охапку дров, но, пожалев сон гостей, не бросил ее с размаху на пол, а бережно опустил. Развел в печи огонь, и ласковое тепло постепенно согрело кухню, настывшую за ночь; наледи с окошек потекли грязными ручейками вниз. Огонь проглотил темноту, заскакали живые тени. Потом зажурчало, переливаясь в кувшины, молоко. Тут не выдержал, вылез из постели невесть когда воротившийся Кугель, поджимая пальцы в шерстяных носках, пропрыгал к столу, запрокинул кувшин над лицом-луной. Белые ручейки потекли в рот и мимо по подбородку. Опростав горлач до половины, нотариус смачно крякнул, и присосался снова.
Появилась хмурая со сна Бирута, спроворила завтрак из вчерашнего. По ее виду ясно читалось, что ждет не дождется, когда гости уедут. Лицо стряпухи было красным и помятым, в сторону Кугеля она не смотрела.
Тумаш и Януш наперегонки хватали холодные вареники, будто их до этого неделю не кормили.
– А что? – небрежно поинтересовался Айзенвальд у пахолка, – панна Легнич в Краславку на ярмарку в конце лета не ездила?
Парень, не дожевав куска, уставился на Генриха стеклянными глазами.
– Не ездила, – пробурчал он. И, оказав куда большую, чем вчера, разговорчивость, шамкая, объяснил: – Не с чем, так чего зря пяты топтать… А сестра, да дом, да огород еще…
И, сочтя разговор законченным, нагнулся над миской.
Кугель, управившись с завтраком, потирая пухлые ладошки, "ласкаво" попросил запрягать. Мужчины, попрощавшись с Бирутой и пообещав заглянуть на обратной дороге, вышли во двор. Круглое розовое солнце медленно вставало над заснеженным садом. Мир был морозным, звонким и каким-то по-особенному чистым, и Генрих подумал, что, вопреки страхам Януша, нынче будет хороший день.
Он не особо огорчился, что свидеться с Антонидой не пришлось.
Во-первых, в доме покойного Гивойтоса и без того могло отыскаться много интересного. А во-вторых, основанная на знании фактов и умении уложить их в систему интуиция подсказывала, что лучше не допрашивать панночку "в лоб" и даже не встречаться с ней нарочно. Что же до свидания невзначай… Айзенвальд все к нему подготовил, а дальше Божья воля. И поэтому, когда в окне наверху дрогнула занавеска, отставной генерал равнодушно отвернулся, подбирая поводья. Суетился, что-то перекладывал в санках Кугель. Надрывно скрипели растворяемые пахолком и Занецким ворота. Отвечая им, звонко лаял пес.
– Вы кто?! Что вам здесь нужно?!
Кугель подпрыгнул, и, огибая сани, покатился к крыльцу, распахнув руки, точно вознамерился облапить вылетевшую паненку:
– Позвольте лапочку!… Панна ласкава! Душенька!
Айзенвальд с трудом удержал смех. Антя, в кожушке, наброшенном на исподнее, и коротких валяных сапожках, испуганно отшатнулась к двери, которую за собой закрыла совершенно зря. Лицо девушки оказалось землистым, ржавые волосы растрепались – то ли не успела причесаться со сна, то ли утратила желание заниматься собой. Кугель умудрился чмокнуть ее в ладошку, несмотря на сопротивление.
– Да кто вы такой?! – крикнула старшая Легнич со слезами в голосе.
– Панна не помнит? – нотариус от удивления чуть не скатился с крыльца. – "Йост и Кугель", душеприказчик вашего дядюшки, пусть земля ему пухом, – толстяк поискал шапку на обрамленной кудряшками лысине, чтобы вежливо снять, не нашел – и с горя поскреб лысину.
– И что вы хотите? И… – она сощурилась, против солнца разглядывая Айзенвальда. – Вы-ы?… Да как вы…
Антя топнула ногой:
– Вон отсюда!
– Я не кура, чтоб панна на меня топала, – неожиданно рассердился нотариус. – По панны надобности еду, между прочим. А если панне то не надо, с сестрицей вашей поговорю.
Антонида сцепила на животе дрожащие пальцы.
– Прошу меня простить.
– Еду я в Ясиновку, поместье пана Лежневского, – объяснил Кугель сухо, – поискать добавок к завещанию. И паны Тумаш и Генрих ласкаво взялись меня проводить.
– Вот что… – Антося подняла глаза. – Вы можете подождать пять минут? Я еду с вами.
Толстяк повернулся к Айзенвальду и радостно подмигнул: все, как договорились. Генерал незаметно и понимающе кивнул в ответ.
– И всегда ваша панна такая злая? – спросил Занецкий у Януша. Но, верно, пахолок исчерпал себя в разговорах с Айзенвальдом и оттого молчал.
Антя и впрямь воротилась через пять минут, уже полностью одетая, в застегнутом на все пуговки кожушке, серых варежках из козьего пуха, мужских ноговицах и меховых сапожках. На голову был намотан черный платок. Пламенея скулами, панна Легнич сбежала с крыльца и заняла место в санях. Застоявшиеся кони рванули с места. Какое-то время мужчины оглядывались, должно быть, опасались попасть под горячую руку Бирутки, вооруженной ухватом, но та в погоню не кинулась. От этой удачи, от присутствия Антониды, от яркости ли зимнего дня ощутимо витал над кортежем дух легкого флирта. Толстяк Кугель, намотав на запястья вожжи, чего делать не следовало, старательно кутал в медвежью полость замерзшие ножки прекрасной панны да чмокал на жеребчика. Занецкий, стиснув конские бока, унесся вперед, радостно горланя:
Да здравствуют руки!
да здравствуют плечи!
и томные звуки!
и нежные речи!
– так, что слетали с придорожных кустов шапки снега и вороны.
Конечно, стихи, вложенные в конфетные обертки, писались и хорошими поэтами, но стоило ли перевирать текст? Ироничное хмыканье Айзенвальда секретарю настроения не испортило и заткнуться не заставило. Но Антя Легнич, для которой все затевалось, оставалась глухой к авансам, точно каменный крест на перекрестке. Лишь отстранялась от нотариуса да хмурилась.
– Что ж вы, Антонида Вацлавовна! – застонал Кугель. – Поглядите, день-то какой!!
День и впрямь был прекрасен. Над путешественниками вздымалось колоколом ярко-синее небо, больше подходящее январю, чем февралю, носящему здесь имя "лютый" – месяцу вихрей и метелей, когда зима злобствует, не желая уступить место весне. Солнце ослепительно сверкало, заставляя пламенеть и искриться снежные россыпи вокруг. Полозья скользили по укатанной дороге, время от времени санки смешно подпрыгивали на присыпанных снегом ухабах – самый повод с радостным визгом свалиться на спутника – если он, конечно, не пончик Кугель, а красавец-жених. Резвые сытые кони выбрасывали белые комья из-под копыт. Вился пар над их спинами. Убегали назад вдоль канав по сторонам дороги заснеженные посадки. Отягченные снегом сосновые лапы клонились к земле. Мерцали из-под хрусталя темной зеленью. Рдел ракитник. Заснеженные кусты можжевельника казались кружевными, словно в пряничной рождественской сказке. А дальше до самого неба простирались заснеженные поля, прорезанные рощицами и оврагами. Местность напоминала застывшее море. Дорога то ныряла в распадки, то взмывала на пологие вершины. Причудливо изгибалась или вдруг на несколько верст делалась прямой, как стрела. Простор и свет. Потом впереди возникло как бы лежащее на земле хмурое облако. Шлях скакнул, точно напуганный заяц, резко взял влево. Облако приблизилось, загородив окоем, и стало видно, что это заснеженный лес, уходящий под небеса. Лес давил своей громадой, неотвязно и враждебно смотрел в спину. Кони, чувствуя этот взгляд, возбужденно зафыркали и без команды перешли в галоп.
– Крейво.
Айзенвальд до крови закусил губу. Для него это имя означало боль от раны и бессилие.
Изгибалась серпом опушка; иногда пуща отсылала своих разведчиков прямо к дороге: неохватные морщинистые вязы, рябинку, придавленную снегом; дуплистую иву, покривившуюся от старости; громадный дуб с суком, как перекладиной виселицы, протянутым над шляхом. Пуща словно дожидалась оплошности, чтобы накинуться на чужаков. Рядом с нею легко верилось в Хозяйку Зимы и в слепых волков, устроивших логово в буреломной чаще. И когда стена деревьев раздвинулась, уступив покрытому снегом озеру, всем стало легче дышать.
Осторожно спустившись на лед и предоставив коням выбирать самую легкую и безопасную дорогу, не подгоняя их, чтобы успели остыть, любовались путники кружевными заснеженными ивами, оточившими ледяное зеркало, да возвышающимся впереди островом, затянутым легкой дымкой, в которой почти терялись башенки, выступающие над растущими на вершине деревьями. Кони двигались легко и ходко, и пана Кугеля потянуло на разговоры.
– А скажите мне, ласкава панна Антонида, – он причмокнул на упитанного гнедка, чтобы бежал живее, легонько сотряс вожжами, – все спросить хочу. Без обид только. Кто вашему дядюшке имя такое дал? Пана ясновельможного "змеюкой" окрестить, надо же! Господи, прости…
Антося молчала, как каменная. Занецкий засмеялся:
– Стыдно, пан нотариус! Всю жизнь тут прожить – и не знать. Хотите, я отвечу?
Кугель фыркнул, сердито отвесил нижнюю губу:
– Будьте так ласкавы.
– Змея суть образ амбивалентный, то бишь двойственный. Она символизирует хитрость и коварство с одной стороны, с другой же – безмерные силы материи и ее способность к возрождению, по своему умению сбрасывать кожу. У древних та-кемцев змея служила уреем – символом власти на сдвоенных коронах царей. Для норн-манов – Людей Моря, либо Людей Судьбы – их великий змей Йормунгард, окружив землю, не позволял водам изливаться с нее, тем самым сберегая жизнь. Подобный же символ – уроборос: змей, схвативший себя за хвост – обозначает вечность.
Айзенвальд свел затянутые в кожаные перчатки ладони:
– Браво, Тумаш! Вам не кажется, что вы ошиблись факультетом?
Занецкий весело покрутил головой:
– Не кажется – не кажется. Образованный человек, на мой взгляд, не может ограничиться чем-то одним. Он должен быть человеком универсума – понимающим и объясняющим вселенную, – закончил студент очень серьезно. – Продолжать?
Генрих кивнул. Кугель пробурчал что-то, что могло сойти за согласие.
– В образе змея является скотий бог Велес – соперник Перуна. У лейтвинов… змей выходит из яйца, снесенного черным петухом. Если это яйцо выносит под мышкой человек, то змей, вылупившись, в благодарность станет таскать ему золото. Искры над печными трубами часто принимают за такого змея.
Нотариус проворчал:
– А чистить их не пробовали?
– Иногда змей этот, – Тумаш улыбнулся, – обратившись в прекрасного юношу, лазит к паненкам в окно и сосет из них жизнь.
Панна Антося вздрогнула, черные ресницы затрепетали. А Занецкий повествовал вдохновенно:
– Но самая прекрасная наша легенда – это легенда об Ужином Короле. Было некогда у богатого хозяина три дочери. Младшую, самую красивую, звали Эгле. Однажды жарким вечером после сенокоса девушки купались то ли в море, то ли озере. Может, в этом вот самом, – студент указал на желтоватый, присыпанный снегом лед. – Ужиный Король заприметил младшую и улегся на ее рубашку. И уполз лишь тогда, когда Эгле поклялась выйти за него замуж.
Айзенвальду представились то ли красавица, прячущаяся в собственные косы, то ли свернувшееся на вышитой сорочке черное змеиное тело в ствол молодой березы толщиной. И качаются потревоженный папоротник и треугольная, плоская голова с янтарными "ушками"…
– Ага… – нотариус запечалился. – Увидев такую скотину, любая замуж согласится, лишь бы уползла.
Слез и пошел рядом с гнедым, как путники, чтобы согреться, не раз и не два делали за дорогу.
– Так вышла?
Студент кивнул, ткнув голенью заленившегося конька:
– Уж как ее родичи ни прятали… Привез Ужиный Король Эгле в свой замок, превратился в красавца-парня, и стали они жить. Родила она мужу трех сыновей и дочь Осинку. Но все по дому горевала. Башмаки железные износила, воды в решете натаскала и хлеб испекла, и пришлось Жвеису отпустить ее с детьми к родне. Пообещала Эгле вернуться ровно через три дня. А муж научил ее и детей, как себя позвать. Выйдите, говорит, на рассвете на берег и скажите: "Белая пена – жизнь, а красная…"
Панна Легнич, до того молчаливо слушавшая с мученическим выражением на лице, вдруг захрипела и привстала. Лицо ее побелело. Глаза черными камушками выкатились из орбит. Да и любому впору было закричать: впереди, у кромки берега волновалась и дергалась багряная полоса – прибой, замешанный на ужиной крови.
– Ничего такого, панна ласкава, ничего такого… – бормотал толстяк-нотариус, растирая снегом Антины щеки. На них постепенно возвращался румянец, а в глаза жизнь. – То шиповник цветет, глядите сами.
– Вдруг тут, как на Камчатых островах, горячие источники есть… – уговаривал с другой стороны Занецкий. – Для здешних мест непривычно, а вдруг? Мало ли что бывает? Я еще доклад для географов сделаю…
То, что путники под впечатлением легенды приняли за пролитую коварными братьями Эгле кровь, оказалось шпалерой низких колючих кустов с багряными цветами. К запаху конского пота и холода примешался сладкий аромат. Шиповник цвел – вопреки Морене-Зиме, одевшей землю в посконную рубаху снега с черными пятнами галок и серыми пятнами ворон; с костлявыми деревцами и сухим бурьяном между сугробами и небом.
Антя перестала дрожать. Но, выбравшись из саней, не наклонилась понюхать цветы, как на ее месте сделала бы почти каждая женщина. А просто пошла вперед, загребая снег, не оглянувшись на разочарованных спасителей.
На согнутых заснеженных соснах острова лежали тучи. Небо хмурилось, грозило близкой непогодью. Видно стало плохо и недалеко.
Коней и сани пришлось оставить внизу. Сухой путь к Ясиновке имелся – тянулся по дальнему берегу через гати и насыпной вал. Но напрямки по льду выходило короче и проще, и без опасных сюрпризов в виде промоин и трясин. Зато к парадному входу отсюда толковой дороги не было: на гору лесисто и круто, а кругом – упрешься в болото, в которое озеро переходило. И поди разбери, проедешь ли там еще.
Лошадей привязали к кустам, освободив от удил и ослабив подпруги. Гнедка распрягли. Всем троим растерли соломенными жгутами ноги и грудь, укрыли попонами и подвязали торбы с овсом. Разобрали сумки и оружие. Поддерживая друг друга, оскальзываясь, по едва угадываемой под снегом лестнице стали карабкаться на склон. Примерно на полпути Кугель остановился, сопя, глядя в спину ловкой гибкой Антосе:
– Помру… Ей Богу, помру… – утерся рукавом и ляпнул, – или признаюсь. Антонида Вацлавовна! Уведу я у вас панну Бируту.
Антося обернулась, заправляя за ухо рыжую прядь. В глазах мелькнуло удивление.
– Экономку в Вильне не сыскать, чтоб домовитая, да на руку чистая… – пыхтел нотариус, продолжая восхождение. – А уж так хочется тишины, да покоя, да чтоб семья, детки…
Тумаш громко фыркнул. Толстяк возмутился:
– Но не могу ж я сразу ей замуж предложить. Я выкрест, к тому же. Мало как она отнесется, женщина степенная…
Скулы Анти заполыхали.
– Хоть женитесь, хоть любитесь! – закричала она. – Мне-то что?!… Я лучше сдохну, чем такое, пока они, – она ткнула пальцем в Айзенвальда, – вот здесь, на нашей земле! Ясно вам?!!…
И побежала наверх так, что брызгали из-под ног колкие ошметки снега.
Айзенвальд с жалостью подумал, что мало кто так боится и ненавидит жизнь, как панна Антонида. То ли никак не может забыть погибших в мятеж родных, то слишком сильной оказалась в ней боль от потери Ведрича и бегства сестры… Или ревнует к Бирутке, считая ее непреложно своею? Или все вместе плюс неудачная попытка стать оборотнем для мести и горячка, приключившаяся затем? Это все девицу оправдывало. Но если бы у отставного генерала спросили, кто больше всего подходит на роль Морены, в эту минуту он не колеблясь назвал бы имя Антоси Легнич. Небрежно и презрительно отказываться от лучшего, что дано человеку… будь то агатэ – божественная любовь, плотская сладость Афродиты Пандемос, или простые семейные радости, дом, дети… и презирать других за то, что они выбрали иначе… Вот он, ложно понятый патриотизм.
Кугель же с удивительной резвостью одолел расстояние между собой и Антосей, подкатился, вытер распухшую от слез мордашку:
– Мелкая ты… Ну кто же на ветру плачет?
И ничего панна Легнич носатому не сделала.