На закате жаркого июльского дня въехали в деревню два всадника. Кони под ними были чубарые, высокие и крепкие полукровки, взявшие от сарматских предков своих неутомимость и резвость, но привычные к бескормице и холодным лейтавским зимам. Короткие тела, сухие ноги с круглыми бабками, лебединый изгиб шей, точеные морды – было в конях что-то от цветущей женской стати. Шли голова к голове. На правом, если глянуть спереди, ехал пан в стародавней делии из серо-голубого сукна, спадающей по обе стороны седла и прикрывающей сапоги с загнутыми носами. По делии мерцала тонкая серебряная росшивь, витые бранденбуры тоже были серебряные, а пуговки – голубые. Было пану на вид лет сорок, лицо длинное, подбородок вздернут. На кудреватых волосах, достающих до широких плеч, стояла круглая медвежья шапка с аграфом. А между шапкой и янтарными, с твердым прищуром глазами чем ниже садилось солнце, тем ярче сияли две звезды. Рядом, сидя немного неловко, ехала звездчатая, как и мужчина, панночка. Лет ей по виду было за двадцать, зато хороша, как королевна. Были на ней сапожки "в дудку" из зеленого сафьяна, узкие черные ноговицы и льняная рубаха с раскинутым по ключицам острым воротником – такая крахмальная и белая, точно и не проехалась ее хозяйка по жаре и пыли. Рука приспустила поводья, а голова откинулась, отягченная узлом русых волос. Лицо загорелое, губы твердые, а глаза широко распахнутые и как бы удивленные. Ноздри прямого носа трепетали, вбирая смешанный с навозом запах перегретой полыни, витавший над улицей.
Степенно кивающие на поклоны деды и старухи с завалинок всполошились, и палом по сухой траве побежало от дома к дому:
– Гонцы! Гонцы!!…
Сбегались и молодые, и постарше, и люди на возрасте. Окружили всадников. Протягивали своеобычные хлеб-соль, а к ним ладный шмат сала и мутный первач в бутыли…
– Спятили! Посередь улицы ставать! – заполошно крикнула какая-то бабулька. К гонцам тянулись руки, под ноги летели платочки и повойники с женских голов, букетики полевых цветков. Среди них попались и садовые – не иначе пан эконом заранее отмаливал какой мелкий грех. Было это подстать въезду в деревню папского нунция, а то и самого папы.
– А двоя чего?
– Выученица, видать. Все лапочке земельце легче…
– Ай, лю-удцы! А платочек-то сперли!!
– Конь у меня… недужеет. Коновал не порадил.
– У Ахрименки женка сбегла.
– Дяденька! А баять будете?
– У Лейбы в корчме дуда, да цимбалы, две скрипочки. Плясы сладим?
– Эконом – собака!
– Коза моя…
Чубарые кони ступали важно и аккуратно – чтобы не задеть ребятенка или курицу, купающуюся в пыли. Звонко лаяли собаки. Бежали сзади и по бокам дети и поспешали взрослые. Мужчина-гонец сошел с коня в переулке, и тут же многие руки наперебой потянулись к поводьям: увести чубарого, огладить, обиходить, протянуть из кармана кислое яблочко. Девушка спрыгнула с седла следом. Умывшись, гонцы присели на скамеечку у колодца – половинку бревна, положенную на низкие столбики. Солнце медленно закатывалось за черные чубчики сосен на горушке за селом, а дальше сосновый лес, взбегая к небу, походил на сизые горы. Красноватым золотом отливали соломенные стрехи; над явором у колодца мельтешили, каркая, вороны.
– Коза моя, – чернявая женщина выскочила вперед, придерживая сползающую намитку. На черном от загара лице блестели карие глаза, узкий нос с раздвоенной бобинкой на конце задорно лез кверху. – Ладная козочка. Так кто-то на сеновале копошится и урчит, такая страсть. Только доить – и он! Овинник, али гуменник, – она вскинула широкими плечами, плеснула ладонями. Намитка таки пала за спину. – Нечисть, одно слово.
Гонец улыбнулся, и лицо его неожиданно похорошело.
– Как тебя звать? Валентина? Ладно, вот панна Гайли с тобой пойдет. А я коня гляну, пока светло. Платочек-то бабке Лукерье верните.
Кто-то засопел, стыдливо выбираясь из толпы.
Едва стукнула на калитке скоба, во дворе отозвался басистым лаем пес. И тут же заткнулся. Звякая цепью, пополз на брюхе, всей мордой выражая гонцу умильную покорность и так вертя баранкой хвоста, что взлетела пыль.
– Пошел, Туман, – сказала хозяйка. – Так я могу льном отдарить, шерстью, сальце еще есть…
– О цене после поговорим, – Гайли, закинув голову, разглядывала привядшую крапиву да ржавые отломки серпов и кос, заткнутые в щель между бревнами над дверями хлева. От ведьм – чтобы молоко не выдаивали.
Валентина по-своему истолковала ее взгляд:
– Счас, скоренько, сыродойчику…
Помыла руки в корытце под поветью, сполоснула подойник, оттянула тяжелые ворота в хлев. Оттуда уютно пахнуло теплом, навозом и перепрелой соломой.
– Зорька, Зорька…
Коза ответила недовольным меканьем – видимо, заждалась. Из-за дощатой загородки хрюкнула свинья.
– Погоди, Митрий, потом поешь.
Хозяйка присела на низенькую скамеечку спиной к Гайли, обмывая Зорьке вымя. После тонко цвыркнуло о стенку подойника молоко. Время от времени Валентина вскидывала голову к сеновалу на горище[45], но там было тихо.
– От бог дал…
И как сглазила. Визг хозяйки и козы, шум потревоженного сена, свиное рохканье, собачий лай и падение случились одновременно. То, что третий день пугало сверху, грохнулось точнехонько в молоко. Коза полетела в одну сторону, Валентина со скамеечкой в другую, подойник опрокинулся, и всклокоченное, залитое сыродоем существо прыгнуло на гонца.
– И-и…
– Вы что, кота не кормите? – трезвый голос Гайли заставил крестьянку приоткрыть глаз. На груди у гонца сидел, топорщась и выкатив когти, ладный котище. Цвет его из-за молока определить было трудно. Зато ясно, что не овинник и не гуменник. Панна по когтю отцепила зверя от рубахи и поставила в спорыш и пастушью сумку, выросшие у порожка. Кот сел на хвост и стал вылизываться.
– Тьфу! – Валентина тяжело поднялась, вернула на место скамеечку и взялась успокаивать козу. – Зря вас только потревожила. Скажи кому – засмеют. Погодите, рубашечку застираю.
В глазах у Гайли плясали искорки.
В хате в накинутой на плечи сорочке хозяйки Гайли присела, уперев локти в выскобленный добела стол и положив на руки подбородок, и бездумно слушала, как муха жужжит, бьется о стекло. Валентина суетилась у печи. Вспрыгнул на столешницу трехцветный котенок, с любопытством потрогал Гайли лапой, схватил ртом сосок, требуя молока. Гонец подхватила его под круглое пузо, поставила у плошки. Котенок, фыркая, стал лакать.
– Ты одна живешь?
Хозяйка разогнулась, убирая волосы с потного лба.
– На извозе муж. Он не местный, с Низовии. Как бунт был двадцать лет тому, так и осел тут, – она тихонько хмыкнула. – Ни на что не годен, только до коней. А дочка с сыном в городе.
И наклонилась над корытом, полоща и выкручивая рубаху.
– Что панне на ужин подать?
Во дворе вдруг зашелся лаем Туман. Загрохотало в сенцах. Двери стукнули по стене, заставив котенка взвизгнуть и спрятаться под печь. Валентина опрокинула корыто, серая вода поползла по утоптанному полу, Гайли невольно поджала ноги.
– А вот я посмотрю, кто у тебя тут!! Собак развела… Ты у меня погавкаешь!
Вошедший был пьян. Не навеселе, а между похмельем и мутной злобой. Но на ногах держался крепко. Постукивал держкой кнута по голенищам перепачканных в пыли и навозе сапог, отклячивал полные губы, щурил исподлобья меленькие серо-зеленые глаза. Вид имел сытый, даже раскормленный, кармазинная рубаха чуть не лопалась на плечах, по жилетке тянулась золотая цепочка часов.
– Пане Аверьян! Тут гонец…
Гость с издевкой вылупился на полуодетую Гайли. Хмыкнул, облизал губы. Она отточено повернула золотую голову.
– Значит, сегодня обойдешься без меня, Валентина. Тебя как звать?
– А тебя?
– Пан эконом. Но можно п-по имени… – он склонил голову к плечу, подмигнул, – если дог-говоримся.
– Дайте мне веник, Валентина!
– З-зачем?
– Пожалуйста! – сказала с упором Гайли. Аверьян хыкнул, заставив хозяйку вздрогнуть, но мешать не стал. Он упивался собственной силой и потому проявил снисходительность. А еще ему было любопытно, как станет выкручиваться девка-гонец.
Гайли распустила голик, вытянула прут, постучала им по столу, проверяя на гибкость.
– Ведьмуешь? Да я таких, как ты…
Гайли с размаху перепоясала власть по брюху. Затолкала веревку в ощеренный рот, точно взнуздала, и кошкой запрыгнула эконому на плечи. Ойкнула, отскочив к печи, Валентина. А потом, не выдержав, чуть не сметя лавку, приникла к окошку. Эконом выбегал из хаты человеком, а по двору под надсадный брех Тумана бежал уже конем. Подобравшись, скакнул через ворота и исчез в мареве улицы с гонцом на спине.
Он пробовал еще "козлить", подкидывая зад, вставать свечой, кусаться, даже кататься на спине – но воля всадницы оказалась сильнее. Не раз и не два обежал жирный буланый с отвислым задом немаленькое село; так что пена летела с губ и екала селезенка, но бешенство постепенно исчезало из красных глаз. Жеребец пошел ровнее, подправляемый прутиком, и на поляну у реки, где сладила плясы молодежь, вбежал мирный и тихий. Грохот копыт о землю заставил замолчать музыкантов и разогнал напуганных танцоров по обе стороны от костра. Какой-то миг все еще лицезрели буланого, а потом безо всякого перехода – взнузданного веревкой, покорно бегущего на четвереньках эконома. В двух шагах от костра полуголая Гайли соскочила с его спины так горделиво, будто была одета в великокняжеский убор. Парни стыдливо отвели глаза. Эконом нежно фыркал, дыша в ухо перегаром. Кулак Гайли отодвинул преданную морду в сторону. Кто-то из девчат пискнул, не сдержавшись, и над заливными лугами, над рекой, над кустами вербы грянул оглушительный смех.
Старший из гонцов, назвавшийся Гивойтосом, с трудом выдернул веревку из стиснутых зубов Аверьяна, шлепнул по жирному загривку:
– Иди, человече, и не греши!
Разум вернулся в зенки, эконом повернул – сначала все еще на четвереньках. Затем вскочил на подгибающиеся ноги и, сопровождаемый громогласным хохотом, с треском ломанул через кусты.
– Ох, как бы худо не было!
– Так всем рот не заткнешь, – улыбнулся Гивойтос. – Теперь ему жизни не будет. Доброй ночи вам, люди, – и поклонился всем в пояс.
Его поняли и нехотя повернули в сторону домов. Ужиный король остался с Гайли наедине. Неспешно нанизал на прутик нарезанное ломтиками сало, стал жарить над костром, подставляя снизу хлеб. Снял с прутика, на хлебе протянул Гайли. Она успела сунуть руки в рукава сорочки и застегнуться и сидела, подтянув колени к подбородку, обнимая их руками, плечом отгоняя настырного комара. С благодарностью приняла у Гивойтоса еду и стала жадно глотать.
– Осторожно: обожжешься!
Она помотала головой. Кружкой зачерпнула травяной чай из котелка. Запила и откинулась в траву, подложив ладони под шею, чтобы не кололись травинки.
– Гивойтос, пожалуйста! Скажи мне: кто я?
Он молчал. Смотрел на костер. Вбирал в себя звуки и запахи земли.
Цвели папоротник и шиповник. Таинственно шептали и шелестели мокрые кусты. Капала роса с длинных листьев. В кущах подал голос соловей. Замолк. И разразился ликующей трелью. Заглушил стрекот кузнечиков и свист огня.
Летняя ночь. Еще одна летняя ночь обнимала землю. Ласкала и целовала травы. Исходила терпким духом сена. Глазами звезд отражалась в серебристо-розовой воде.
Вода была похожа зеркало. Светло. И звезды. И роса. И костер.
И стоило пошевелить угли, как искры взлетали и гасли в синеве. И проявлялись и таяли в огне неведомые страны и города.
Мужчина провел рукой вдоль щеки Гайли, по изгибу шеи и хрупкому плечу:
– Не бойся. Ничего бояться не надо. Цветущий папоротник в твоей крови, его синий огонь.
– Синий?
Гивойтос задумчиво повозил прутиком в костре. Вспорхнули искры.
– Он твое знание сокровищ земных, языка зверей и оберег против нечистой силы. И если кто-то посмеет сказать, что душа твоя не предана Богу, а сердце – Отчизне, клянусь Узором, не верь. Я бросил в землю зерно. Оно даст хорошие всходы.