Почти на четвереньках они вскарабкались на обрыв, нотариус, словно собака, стряхнул с себя снег, распрямился, глянул в сторону дома и застонал.
– Что такое?
– Чтоб я сдох! – и Кугель виновато посмотрел на Антосю. – Я думал… у шляхтича хата в две горницы, так вопит – "дворец". Кто ж знал… Выручайте, панна ласкава! Где ваш дядюшка мог бумаги хранить? А то мы здесь на месяц застрянем. Или сторож рады даст?
Антося покачала кудлатой головой: была тут раз только, в детстве, ничего почти не помню. А слуг еще тогда не было, нечем платить слугам. И сторожа нет. Дядя в Ясиновке не жил почти, да и что тут сторожить?…
Толстяк приуныл, и не мудрено. Потому что за площадью, обрамленной старыми липами и почти налысо вылизанной ветром, за круглой клумбой с остями былинок, проткнувшими снег, разлегся приземистый и длинный, будто спящая ящерица, дворец с ризалитами по углам. Над крышей маячили башенки находящегося с другой стороны парадного входа. Торчал частокол полуобваленных печных труб под белыми снеговыми шапками. Такие же шапки наползали на петушьи гребни фронтонов, лежали на зубцах парапетов и карнизах с каменными узорами-рустами под ними. Двухъярусную аркаду замело, из выстроенных вдоль балясин горшков печально свисали засохшие цветы; повой, оплетающий узкие окна с треснувшим кое-где стеклом, был ломким и безжизненным. Сугроб лежал под резной двустворчатой дверью с коваными цветами-петлями. Над трубами не поднимался дым, на белом не было ни человеческих, ни звериных следов. Утонули под снегом охраняющие крыльцо крылатые каменные псы. Но дворец в его величавом запустении был так знаком и так прекрасен, что стискивало сердце. Невольно Айзенвальд оперся на изъеденное ярью крыло – и отдернул руку. Закраина, пропоров толстую кожу перчатки, как ножом, рассекла ладонь. Генерал зубами сдернул перчатку. Озабоченный Тумаш стал прикладывать к алой, набухающей кровью полосе снег. Тот таял и стекал, розовыми каплями буравя сугроб под ногами. А Генрих все пытался понять, почудилось ли ему, или впрямь при касании крыло встрепенулось, как живое. И еще искоса следил за Антей. Глаза у той вновь стали похожи на черные камешки – точь-в-точь, как тогда, когда она приняла шиповник за ужиную кровь.
– Антонида Вацлавовна, – взмолился Занецкий, – может, тряпица какая есть?
– У меня возьми, – пробурчал Кугель, дергая плечом в сторону торбы на крыльце. Сам он уже несколько минут пробовал отпереть ключом с вычурной бородкой разбухшую дверь. Ключ был основательный – кольцо его вполне сгодилось бы для панны Антоси на браслет. А на связке таких ключей висело около полудюжины – Гивойтос оставил их у нотариусов вместе с завещанием.
– Ох, чую, ночевать здесь придется… – простонал толстяк, оглядываясь на солнце, затянутое серым. – Как думаете, панна Антонида…
Она вздрогнула:
– А? Я бы вас в хлев не пустила…
– Можно ли через болото коников провести в конюшни поставить? – вел свое колобок. – Ведь пожрут волчки коников… Вот что, пан Тумаш, мы с вами пойдем. А пан Генрих, как раненый, с паненкой в доме побудет. А чтоб не разминуться, направо идите, – проявил предусмотрительность он. – Там, с угла, труба целая.
Ключ, наконец, со скрежетом повернулся в замке, Кугель приоткрыл двери, крякнул и резво засеменил через площадь назад к лестнице, не давая ни Айзенвальду, ни Антосе возможности возразить. Тумаш поспешил следом. На какое-то время сделалось неправдоподобно тихо.
Но вот завозились, засвистели в кроне липы синицы. Полетел искрящийся иней. И оказалось, что солнце размыло мглу, сшив золотыми нитями землю и небо. И медь симарьгловых крыльев на не тронутых ярью сгибах сияет червонным золотом. Мир из алебастра и хрусталя оказался живым. Куда живее, чем Антосины глаза.
– Вы что же, панна Легнич, крови боитесь? – произнес Айзенвальд вполголоса. – Или совесть у вас нечиста?
– Это место… проклятое, – она стояла, отвернувшись, а казалось – почти бежит. Даже странно, что ответила. – Ненавижу его. И Занецкий ваш с его легендой! Ну откуда он?!… – Антонида уставилась на Айзенвальда с тоской, сжав кулачки у груди. – Нельзя было имение так называть! Осинка, дочка родная… И после нее… из потомков Жвеиса по мечу от предательства умер почти каждый, и хоть бы один своей смертью…
– Ваш дядя. Разве его видели мертвым?
Прозрачные до белизны глаза налились слезами:
– Ну что вы в душу мне лезете? Зачем?
– Но вы же его не хоронили.
– Я заказала отпевание, – она вытерла уголок глаза костяшкой большого пальца. – У меня… не было возможности… приехать. Да кто вы такой, чтобы меня судить?! – закричала панна Легнич. – Что вам от меня нужно?!…
– Правду.
Забыв об отвращении, Антя нырнула в дом, точно искала защиты. Айзенвальд пошел за ней. И понял, что при всем старании потерять девушку не сумеет: так явственно отпечатались в пыли ее смазаные следы.
Внутри показалось куда холоднее, чем снаружи, холод был промозглым и неприятным. Генрих передернул плечами; ясно, зачем Кугелю понадобилась целая труба.
Отставной генерал стоял под крестовым сводом прихожей. Прямо над головой свисал чугунного литья фонарь, четыре таких же фонаря украшали стены. За спиной у Айзенвальда была прямоугольная входная дверь с двумя узкими окнами по бокам. Справа и слева уводили под арки тесные проходы. Дверь спереди ошеломила. Утопленное в полукруглую нишу романское чудо скорее напоминало костельные ворота. Висящая на толстых петлях и окованная железными полосами, дверь в состоянии была выдержать удар тарана, и при этом смотрелась на удивление к месту. Какое-то время Генрих любовался ею. А потом, прихватив с крыльца торбу Кугеля, свернул направо по Антосиным следам.
Пройдя узкий отнорок, чей беленый свод можно было задеть головой, а растопырив локти, застрять, Айзенвальд попал в почти столь же тесную галерею с портретами в тусклых рамах, развешанными на левой стене. Узкие окна, затененные сверху, давали немного света. Из-за этого ли, из-за покрывавших их пыли и паутины полотна казались безжизненными. Айзенвальд пошел вдоль ряда, размышляя, что обращаться так с живописью грешно, и грубые масляные мазки складываются воедино лишь издалека. Но оказалось, что гладкая лакированная манера от взгляда вблизи хуже не стала. Как, впрочем, и лучше. Она была никакой. Парадный канон: в рост, обязательный поворот в три четверти, фоном драпировки, горностаевые мантии и щиты с гербами, фамильные драгоценности прописаны живее, чем лица. Впрочем, признал Генрих, портреты его предков не слишком отличаются от этих, и для какого-либо историка они вполне могут представлять интерес из-за тщательно изображенных деталей старинной одежды.
Звук в перспективе заставил его насторожиться. Сбежавшая панночка стояла перед одним из портретов на коленях, прижавшись губами, должно быть, к нарисованной руке. Шагов Айзенвальда, заглушенных одеялом пыли, она не услышала.
– Стрыйко, прости!
Значит, там был портрет ее дяди со стороны матери – Гивойтоса. Отставной генерал быстро сосчитал окна от себя до Антоси, чтобы не промахнуться, и подождал, пока девушка поднимется с колен. А потом негромко окликнул:
– Панна Антонида.
Она вздрогнула, но убегать не стала: похоже, страх остаться одной в заброшенном доме пересилил неприязнь. Айзенвальд, мягко ступая, подошел, и повернулся к портрету. Человек на нем… ломал каноны и установления, вопреки всему, казался… нет, был живым. Во-первых, глаза. Генрих прекрасно знал этот секрет старых мастеров: если зрачки нарисовать точно в центре глаз, то зрителю, где бы тот ни находился, все время будет казаться, что портрет за ним наблюдает. Отсюда черпают сюжеты "коллеги" Айзенвальда, авторы, любящие пугать читателей загадочным и необъяснимым.
Глаза пана Лежневского – серые и прозрачные – не пугали, они одухотворяли вытянутое лошадиное лицо с раскрытыми в улыбке – вопреки канону – ровными зубами и крепким подбородком.
Во-вторых, руки. Нарисовать их еще труднее, чем глаза, и очень немногие художники брались за такое, чаще прятали кисти рук в складках одежды. Но, похоже, этот осмелился – и у него получилось. Кисти с четко прорисованными длинными пальцами были ухоженные, красивые, но в то же время по-мужски сильные, одинаково подходящие, чтобы ласкать возлюбленную и держать меч. Одна из рук опиралась на консоль, укрытую набившим оскомину горностаем, а вторая небрежно трогала простую, с витым темляком рукоять "карабеллы", сунутой в потертые ножны. При том, что старинная делия серебристо-голубого оттенка, перетянутая вышитым, с позолотой широким поясом слуцкой работы – непременной принадлежностью любого здешнего нобиля, – и виднеющиеся из-под делии сафьяновые сапоги с загнутыми носами не казались старыми. Впрочем, такие уборы столетиями хранятся в сундуках, извлекаясь лишь по торжественным случаям, и никакая холера их не берет.
Удивительный человек. С ним хотелось, как говорил один удивительный поэт, идти плечо к плечу, стоять в бою, спорить, смеяться и даже молчать.
Но было еще и "в-третьих", поразившее Айзенвальда больше всего: венец, охвативший лоб Гивойтоса и, собственно, совсем не нужный при коротких волосах, один в один повторял короны, увиденные в Виленском музее. Те самые, которые, по словам Франи Цванцигер, ее дяди и других авторитетных историков, не могли быть коронами из легенды об Эгле и Ужином Короле. И не могли быть на этом портрете. Находка на горе Вздохов в Краславке случилась позже смерти стрыя панны Антониды Легнич. Значит, либо у Гивойтоса имелась реплика, либо венец пририсовал мастер, скопировав с виденного им образца (старинного портрета), либо это вовсе не дядя. К сожалению, возраст картины Генрих определить не мог. Тем более что в ходу нынче была мода старить их нарочно. Айзенвальд вытащил из кармана свечу, зажег и осторожно, чтобы не подпалить полотно, рассмотрел детали. Несмотря на обилие дел, он вырвал время для посещения выставленных в Ратуше находок, тщательно изучил и скелеты, и короны и даже зарисовал. Череп мужского костяка, если его одеть плотью, пожалуй, походил на череп Гивойтоса: такой же вытянутый, с ровными крепкими зубами. Да и остальное… Плечи широкие, бедра узкие, ноги длинные… А возле скелетов – в стеклянном ящике, на светлом атласе, оттеняющем темную бронзу материала – две короны, побольше и поменьше, похожие на свернутых ужей, треугольные хищные головки обращены к зрителю, и шарики-янтари над глазами. Ужи из музея и с портрета совпадали до чешуйки на бронзе, до царапины. Айзенвальд в совпадения не верил. Даже холод перестал ему докучать. Думая, что теперь нужно найти женский портрет в такой же короне, он механически потер кожу над бровями.
Отставной генерал не мог видеть себя со стороны, зато Антося мучительно всхлипнула: так этот склонившийся со свечой в руках к портрету немец походил сейчас на Гивойтоса. Она вспомнила себя маленькую на солнечной поляне, и запахи пыли, сырости и травы, и торжественное колыхание папоротника, в котором скользнуло черное ужиное тело…
Генрих перешел к следующей картине. Это был портрет юной женщины, почти девочки в народном уборе на фоне хмурого леса и бревенчатой, без окон, постройки, торцом выпирающей из-за рамы. Кусочек неба, видный над полегшими черными елями, рябинами и орешником, был густо-лиловым, с примесью желтизны, как перед грозой. Русые волосы девушки растрепал тот же невидимый ветер, она подхватила их хрупкой рукой, а второй придерживала цепь с зеленым камнем в ямке груди. Густые ресницы затеняли испуганные глаза.
Айзенвальд озадаченно потер лоб:
– И что ж мне Бирутка вправляла, что зеленые камни – грех?
– Это – Дребуле!
– Что?
– Осинка, предательница! – решительно шагнула к Генриху панна Антонида. Даже в скупом свете было видно, как эти двое похожи: легкие, худенькие, рыжие. Вот только подбородок Антоси был вздернут, а глаза непримиримы. На тонком же лице Осинки читались боль и вина.
– Зря дядя ее рядом с отцом повесил. Нехорошо.
Генрих кивнул на человека в короне:
– Так это не Гивойтос?
– Жвеис. Но они очень похожи.
Айзенвальд закусил губу:
– Сколько ей было тогда, Осинке? Года три-четыре?… Когда ее пытали в баньке и пугали темнотой.
– Я об этом… не думала.
– "Потерпи три дня – и всемерно была бы прощена".
– У ксендза Казимира нахватались ересей? – произнесла Антя неприятным голосом. Упрямо нагнула лоб: – За меня вот некому вступиться.
– А ваш жених, Александр Ведрич? Разве не к вам он ехал жениться в конце октября?
Антя отшатнулась. Губы дрожали. Руки незаметно для нее комкали то полы кожушка, то рукава, то платок на голове. Пощечина заставила девушку очнуться. Айзенвальд вытащил письмо от Франи Цванцигер и светил свечой, пока панна Легнич читала. Потом скомкала конверт и листок, жестко отерла слезы с глаз:
– Мертвые не воскресают.
Железная девка!
– А я уже начал привыкать, – насмешливо протянул Айзенвальд, – что они у вас только этим и занимаются.
Антя не успела так же едко ответить. Пронзив стены и перекрытия, донесся крик.
– Это с той стороны. Можно бы через залу, но дверь заперта!
– А как еще?
Панна Легнич на секунду задумалась:
– Кажется… Бежим.
К ней вернулись решительность и целеустремленность, те самые, что Айзенвальд отметил в вечер знакомства.
– Погодите. Они не стреляют, почему?
Уходя, Тумаш забросил на плечо прекрасный штуцер омельской работы, приобретенный Айзенвальдом в Вильне. Студент влюбился в оружие с первого взгляда, до огня в глазах. Был уговор, что в случае опасности Занецкий выстрелит.
– И кто из них кричал?
Генрих отставил сумки, проверил, легко ли вынимаются пистолеты. Антя угрюмо ждала. Потом повернулась и, дернув растрепанной косой, размашисто пошла по галерее.
– Вот сюда по лестнице и налево, через балкон.
После крика тишина пугала. Напряжение Айзенвальда, наконец, передалось Антониде. Она больше не спешила, двигалась сторожко и бесшумно, как лиса. Почти наощупь одолев винтовую лестницу, они оказались в анфиладе, просматриваемой насквозь. Комнаты под покровом пыли и с голодно распахнутыми дверями были похожи, как отражения в зеркалах. Генрих какое-то время прислушивался, пробуя ощутить чужое присутствие. Звуки были обыкновенные: царапанье мышей за панелями, треск рассохшихся полов, дребезжание под ветром стекла. Волосы на затылке шевелило не предчувствие, а сквозняк. На толстом одеяле пыли, кроме его и Антосиных, не было следов. На балконе над залой, дверь куда Айзенвальд открыл, поковырявшись ножом в замке, воздух было особенно спертым, несмотря на сырость и холод. От него тянуло чихать и першило в горле. Балконы, предназначенные для бальных оркестров, тянулись почти под потолком по всему периметру. Выше был только ряд узких витражных окон и лепная розетка в своде, из которой свисала устрашающих размеров люстра, закутанная в кисею. Все этой Айзенвальд заметил мельком: и световые столбы с вьющимися пылинками, и луч, коснувшийся выпавшей из прорехи хрустальной подвески.
За следующей дверью, в торце, оказался мостик, как бы подвешенный над широкой парадной лестницей и обрамленный балюстрадой – на этот раз не из мраморных столбиков, похожих на кувшины, а из тонких деревянных прутьев с позолотой на утолщениях. Напротив нависал такой же мостик, переходящий в лестничный марш, а еще ниже Тумаш с Кугелем – живые и на первый взгляд совершенно целые – склонились над сломанной огромной куклой, серой от пыли. Айзенвальд даже не подумал отогнать панну Легнич – смешно ожидать сантиментов от той, что готова превратиться в волка, чтобы вцепиться в горло врага. Он окликнул:
– Подождите, мы сейчас спустимся.
– Панне лучше не надо… – задрав голову, начал законник.
Глаза Антоси были сухими и жесткими:
– Я с вами.
Миновав по очереди арку, зал с полукруглым окном и еще одну арку, они сошли по пыльной ковровой дорожке, придавленной позеленевшими медными прутьями. Кугель с Занецким топтались на лестнице долго и обстоятельно, взбив до грязной каши пыль пополам с занесенным на сапогах и растаявшим снегом. Зато кое-где обозначился цвет ковровой дорожки – травяной с яркими цветочными венчиками. На этих цветах лежало вниз лицом укороченное, с неестественно вывернутыми конечностями тело. Женское – если судить по платью и длинным волосам, одинаково седым от приставшей к ним комковатой пыли. Подол задрался, открывая месиво нижних юбок и подошву туфельки с плоским каблуком, запнувшейся за балясину. Второй туфельки видно не было: то ли куда отлетела, то ли пряталась в пыльных камке и кисее. Эти юбки вытащили за хвостик воспоминание: Игнась Лисовский перед расстрелом все кричал, что видел в окне сгоревшей спальни Северину – смутное лицо и руку, отклонившую пыльный тюль. Стены нежилого уже дома – и качнувшаяся в проеме серая занавеска. Несколько мгновений Айзенвальд не дышал.
– …коников мы поставили… в конюшне… чтоб не ели волчки коников… и – вот… – лицо Кугеля было расстроенным и землистым. – Конюшни хорошие… да… Я кричал. Мы бы к вам бежали – да ноги не пошли, – колобок закинул голову, точно стараясь не спотыкаться о мертвую взглядом. – Я привалился… вот тут…
В том месте, на которое он указал, очистившиеся перила отливали благородным золотом лакированного дерева.
– И пан Тумаш сказал… Он к вам хотел… Да как я один… у меня сердце, – Кугель пухлой ладошкой подхватил шею, должно быть, показывая, где именно это сердце оказалось. – Он меня… просто спас!
Айзенвальд кивнул, в который раз подивившись обилию талантов своего секретаря. Занецкий скромно пожал плечами.
– Панна Антонида, хотите? – Антя отшатнулась от протянутой фляжки, как от жабы. А Генрих взял, с удовольствием втянул ноздрями запах выдержанного лимузенского коньяка. Выпил глоток из круглой крышечки, и сразу стало тепло и почти хорошо.
– Лизунчик.
– Просто спас, – повторил Кугель и облизал бледные губы. – Ничего не будем тут трогать. Вернемся в Вильню и известим полицию.
Студент тихо фыркнул. Следовало это понимать так, что погибла неизвестная невесть когда и как: может, сбросили ее – вон с того мостика, где только что были Айзенвальд с Антосей. А может, случайно упала, или самоубийство. Опять же, следов никаких уже не отыщешь и убийцу, если был такой – тоже. Ну, поездят туда-сюда…
…странно, подумал Айзенвальд. В записях о двубое между Гивойтосом и Александром Ведричем ни словом не упоминалось еще одно тело. Да и непогребенным его бросить не могли. Значит, эта женщина появилась здесь уже потом, хотя, если судить по слою пыли, ненамного позже двубоя…
Айзенвальд, наклонившись, отряхнул волосы мертвой. В свете, обильно падающем сквозь оконные проемы, расплескавшиеся локоны зажглись рыжиной. Генрих до крови закусил губу. Все его внутренние рассуждения были лишь попыткой отдалить время, когда он перевернет покойную, чтобы взглянуть ей в лицо.
– Я подумал, сперва подумал: кукла, – голос студента почти неприметно дрожал.
– П-пане Тумаш, ваша правда. Только в-вот заметьте. Если она, Господи помилуй, тут год… или больше лежит. Почему ее не погрызли мышки, или пасюки, скажем… – высказался нотариус с неожиданной прозорливостью. – А не они, так мураши могли до косточек… Ой, панна Антонида…
Генрих рывком перевернул на спину костяное тело. Из-под спутанных волос на него глянуло высохшее до состояния мумии, желтовато-зеленое лицо Ульрики Маржецкой.
Антося со всхлипом втянула воздух.
– Вы знали ее, панна Антонида?!
Антося изготовилась против Айзенвальда, и вопрос Кугеля застал ее врасплох.
– Уль… Улька. Она… жила тут в пуще, неподалеку.
– Одна? Бедная! Но сукня на ней вроде господская, – вторично выказал проницательность законник: он был явно умнее, чем хотел казаться. Платье и вправду было чересчур хорошо для лесной ведьмы и даже для застенковой панночки – из плотного оршанского атласа с золотыми разводами, ясно заметными, когда с него стряхнули пыль. Табиновая вставка на груди и узкие рукава по запястью обшиты тканым кружевом, верх рукавов и приподнятый в нескольких местах широкий подол скрепляли банты.
– В пуще? – Тумаш Занецкий удивленно приподнял ровные брови.
– Она была знахаркой. Очень неплохой.
– Когда вы видели ее в последний раз? – жестко спросил Айзенвальд.
Антя обратила к нему потемневшие злые глаза:
– Это допрос? Можно, я не буду отвечать?
– Что вы, панна ласкава, – заворковал Кугель. – Просто к бедняжке участие. Раз уж панна покойную знает. Может, ее ищут давно.
Нотариус смешно потер покрасневший нос.
– Она пропала два года назад, осенью, – Антя сжала кулачки в серых варежках перед грудью – как, должно быть, делала всегда, когда терялась либо страдала и злилась. – Я искала ее. При… скорбных для меня обстоятельствах.
Получается, когда умер от укуса змеи Александр Андреевич, сопоставил Генрих. Да, это логично. "Говорят, Улька мертвого может поднять. Только я в это не верю". А вот Антося, в отличие от сестры, верила. Только панна Ульрика Маржецкая, похоже, к тому времени лежала со сломанной шеей здесь, в замке Гивойтоса, совсем недавно убитого на двубое, и ничем не могла Алесю Ведричу помочь.
– Погодите, – Тумаш бережно отвел с лица мертвой Ульки бурую слипшуюся прядь. – Погодите, крейвенская ведьма… Я вам говорил что-то такое, – он обратился к хозяину. – Тогда, у… Господи! – он хлестко хлопнул себя по лбу. – Ульрика Маржецкая!! Та, которую хотел утопить жених.
Кугель, словно деревянная сова на ходиках, крутил головой от одного к другому и на сухие глаза Антоси.
– А потом погибла сестра. Так что, панове, ее никто не ищет.
– Панны… дядя принимал в ней участие?
Умница колобок с самого начала этой поездки подыгрывал Айзенвальду лучше некуда, а этот вопрос был просто жемчужиной. Пока непримиримая панна в растерянности, ответа можно дождаться.
– Что бедная девочка по-уличному не была одета и выходила из покоев, когда это с ней… – объяснил свою мысль Кугель, наивно хлопая короткими ресницами.
– Они были знакомы, – ответила Антося сухо. – Дядя вполне мог оказать ей гостеприимство.
– Но точно панна не знает?
– Это… жестоко, панове, над телом… – она резко встряхнула плечами, отворачиваясь. И вытерла варежкой по-прежнему сухие глаза.
Айзенвальд поймал себя на том, что здесь играют, неумело, но старательно представляя друг перед другом нечто, скрывающее истину, все. За исключением, пожалуй, Занецкого. И мертвой.
– А панну только Ульрикой звали?
В устах нотариуса закономерный вопрос. Фамилия с указанной в завещании совпадает, тут тебе и наследницы, и мотив. Убивает тот, кому это выгодно.
– Этот дом мне не нужен… – очень вовремя отвернулась Антося: не видно глаз. – Он проклят, я говорила. А даже если… мне все равно не на что его содержать. И…
– Простите, панна Антося, – прервал ее Айзенвальд. – Пока светло, нужно осмотреть тело. Пан Тумаш мне поможет, – Занецкий кивнул. – А вас с паном Кугелем я попросил бы уйти.
Кугель смешно подал руку крендельком:
– Панна ласкава. На крылечко прогуляемся?
Айзенвальд поймал ненавидящий взгляд, брошенный через плечо, и тут же забыл о нем, занявшись делом.
– Ох, и зимно во дворе, ох, и зимно! – толстяк нотариус, страшно довольный прогулкой, раскачивался и притопывал сапогами, шлепал себя по румяным, как снегири, щекам. Айзенвальд задумчиво оглядел собственные растопыренные пятерни – пальцы задубели до бесчувствия. И внутренности, было, отогретые коньяком, спеклись в ледяной ком. Генерала не спасло даже то, что тело Ульки накрыли сорванной с окна портьерой. К счастью, она умерла сразу. Разбилась при падении. Кровь, пролившаяся из носа и ушей, быстро свернулась, оставив дорожки под ноздрями, пару слипшихся прядей и несколько пятен на ковре. Бросали бы мертвую – обошлось без переломов. Пьяницы и покойники летят расслабленно, оттого целые; живые – сопротивляются. Пальцы Ульки все были сломаны, и позвоночник вогнало в череп – но на иссохшем оливковом теле не нашлось порезов и огнестрельных ран. И следов зубов, кстати, тоже. Генрих застегнул на мумии платье, зачем-то удивляясь, как же оно велико, хотя и при жизни, верно, болталось на худенькой Ульрике. А Тумаш хорошо держался: ни обмороков, ни стонов. Помогая хозяину, обмолвился, что изучает медицину одновременно со своей математикой – никогда не знаешь, мол, что пригодится в жизни. Вот и пригодилось, так разтак! Без Антоси с Кугелем они суховато обсудили, что панну Маржецкую сбросить вниз никак не могли: лестница достаточно пологая, но толкни ее с силой – упала бы, перекатившись, не там, где нашли, а у самого подножия. И случайно упасть не могла, даже в обмороке – перила достаточно высокие. Значит? Мужчины переглянулись и замолчали: двух лет без погребения достаточно, чтобы искупить всякий грех.
Версию убийства исключало и то, что одежда оказалась целая, только платье чуть разошлось по шву сзади у талии. Но это могло случиться и сегодня, когда труп вертели и раздевали. Кроме обуви и одежды при Ульрике нашлась лишь связка ключей – совершенно такая же, как у Кугеля. Нотариус забрал ключи себе.
– Что станем делать, панове? – возгласил он.
– Тут есть домовая церковь, панна Антонида? – спросил Айзенвальд, устало наклоняя голову к плечу. – Положим панну Маржецкую там. А завтра отвезем в Навлицу, похороним по-христиански.
– Там, – Антя мотнула головой вправо, – за прихожей, где мы вошли, но в другом крыле.
Занецкий с тоской посмотрел на лестницу. Антя вдруг улыбнулась:
– Что вы. Пройдем через залу. С этой стороны не заперто.
Айзенвальд вынул из теплых меховых глубин шубы "Нюрнбергское яйцо", взглянул на позолоченный циферблат: с момента их приезда в замок прошло всего полтора часа.
Парадные двери отличались от потусторонних ворот, как небо от земли: трехстворчатое, резное, почти воздушное полотно из красного дерева и вставки-витражи: цветы и стебли вишневого и золотого стекла. Но их солнечное присутствие обрезало, точно ножом, у самого входа. И хотя гости старались двигаться так, чтобы облака потревоженной пыли не поднимались в воздух, в зале все равно было сумрачно, как на дне колодца. Лишь на запредельной высоте, откуда свисала люстра, затканная пылью и паутиной, еще более огромная, чем при взгляде с балкона – пересекались летящие из узких окон цветные лучи, и лепестки света играли на стенах, на выпавших из чехла хрустальных каплях и шариках, пыльных штандартах и скользком мраморе балюстрады. Айзенвальду квадратная зала с глухими стенами и тяжелыми выступающими балками, на которые опирались балконы, напомнила пещерные святилища ранних христиан или старые костелы: свет там распределялся именно так – от свода до середины стен по высоте. Этот свет должен был обозначать для людей, утонувших во тьме греха, горние выси. Зала подавляла. И витражные двери, и мраморные обрамления, и проглянувший местами сквозь пыль наборный паркет – все сметало тяжелым ветром времени. Квадратное оборонное укрепление, вокруг которого построили дворец, и еще постарались навязать лоск и новизну бальной залы – вот что это было. В колокольном воздухе, просыпаясь, ворочалось эхо.
Охнул, споткнувшись обо что-то мягкое, Кугель. Нагнулся, силясь понять, что там у него под ногами. Отскочил. Зажал рукавом рот. Придержав тело Ульрики, ойкнул Занецкий:
– Панна Антося! Не смотрите!
Девушка склонялась все ниже, как завороженная. Айзенвальд подхватил ее сзади за локти, чтобы не упала. Мертвец – пыльный холмик, слившийся с полом – в последнем усилии тянул к пришельцам руку, о которую и запнулся нотариус. К ним и за их спины – к обрезанному, точно ножом, свету от дверных витражей. Сухая плоть в кружеве манжеты, обнажившаяся, когда Кугель сбил с нее пыль. Поверх смятый, вроде бы, серебристо-голубой плотный рукав…
– Это не он, – хрипло, точно пробуя голос, закричала Антя. И звучней и звонче, так, что загремело голубиными крыльями эхо: – Он не мог! Это не он! НЕ-ет!!…
Она кричала и не могла остановиться. И тогда Айзенвальд, не обращая внимания на боль, проснувшуюся в порезанной руке, плечом распахнув двери, вынес Антю наружу и уложил лицом в снег. Кожушок на девушке задрался, старческий плат отлетел в сторону, рыжие волосы встали дыбом. Она каталась, выла и силилась попасть в Генриха ногой – но уже от здоровой злости, а не от истерики. И таки попала – в Кугеля. Носатый согнулся, держась за живот. Прохрипел:
– Панна ласкава… Мы все это… устали… замерзли, – с отвращением глянул на башенки, охраняющие арку парадного. – А над конюшней комнатка… с трубой… Ох! Не сбегут же они…
Антя, красная и растрепанная, как ведьма, села в снегу, отерла варежкой мокрое гневное лицо. Тумаш протянул ей руку, помогая встать.
Пришлось сходить за сумками, а ключ к замку нашелся в одной из связок.
Деревянная лестница старчески стонала под шагами. Кони за стеной сопели, фыркали, переступали с ноги на ногу, скрипели загородками. Они вообще спят мало, и примерно пол ночи будут уютно хрустеть наваленным в ясли сеном, выбирая из былинок сухие головки клевера, тихонько ржать и еще как-нибудь оказывать свой лошадиный характер. Думать об этом было приятно. Как приятно выплетать свой маленький узор, обживая комнатку наверху, наполняя ее памятью лета – запахом сухой травы от брошенного на пол сена, горечью дыма жарких березовых дров. Разгоняя обыденностью холод и тлен, приручая – под недобрым взглядом слепых дворцовых окон и зловещим шепотом деревьев за толстыми стенами. И даже забыть о найденных мумиях. И о панне Легнич, что статуей еллинской девки застыла в углу, переживая смерть своего мира.
Икнула под сапогами половица. Закряхтел пан Кугель. Сморщился. Повел толстым носом:
– О, вот он где!
Проделанная в углу на высоте пояса квадратная яма была черной от сажи и воняла сырой горечью. Занецкий, извернувшись, разглядел закопченные кирпичи дымохода, уходящего в темноту, такого узкого, что в нем застряла бы и кошка. Студент громко чихнул.
– Забило, небось… Или веток наваляло, или воронье гнездо…
Засучил рукав, зажег лучинку и сунул ее в очаг. Вопреки опасениям, тяга была ровной и сильной. Студента снарядили за дровами и снегом, поскольку, где колодец, никто не знал. Кугель, сбросив шубу, взялся выкидывать старье и подметать, Генрих пошел за сеном.
Чердак над конюшней рассекали натрое каменные перегородки. В меньшей части, выбранной гостями для ночлега, живали кавалькаторы[44]. Большую занимал сеновал. А пустое квадратное помещение с лестницей их разделяло. Так что далеко идти не пришлось.
Лето вернулось. С сизым туманом, тянущимся над заливными лугами, с птичьим щебетом, резким солнцем и горьким дымом ночных костров. В охапке колкой травы загостилось, остями застревающей в шубе. С писком дернули прочь нашедшие убежище на сеновале мыши. А лето запуталось и осталось. Лейтава странная страна. Дикая и нежная одновременно.
Очнуться и выскочить с сеновала не хуже мыши заставил грохот – это секретарь уронил дежку, которую пер наверх. Кони испуганно заржали и нескоро успокоились. Кугель высунул голову убедиться, что все живы. Вслед потрясенным взглядам Тумаш вытер пот со лба:
– Не обойтись одним ведром! Воды из снега, – математик старательно загибал пальцы, – один к десяти выходит! Примерно.
Нотариус скрылся. Генрих, прижимая к себе копну сена, ногой покачал, как надломленный зуб, пробитую ступеньку:
– Ага.
Тумаш обхватил дежку, сопя, поднял и понес. Айзенвальд, усмехаясь, двинулся за ним. Дрова уже вовсю пылали в очаге, и в комнатушке сделалось тепло, даже жарко. Румяный распаренный Кугель, засучив рукава, разбивал кочергой поленца, собираясь варить на углях кофе. Тумаш, наскоро натоптав в дежку снега, распотрошил пузатые сумки и взялся по-мужски, толстыми ломтями пластовать сало, украдкой кидая в рот обрезки. И то Айзенвальд удивлялся, как тощий и вечно голодный дотерпел до сих пор. От одних запахов можно было рехнуться: копченое и соленое с тмином и крупной солью сало, свиная колбаса, зельц, кровянка; соленые огурцы с капустой и маринованный хрен; круглый, как солнце, каравай, холодные вареники с вишней; круг мороженого молока, масло и сыр со слезой, творог… поесть на Лейтаве знали и умели. Даже завоеватели. Айзенвальд показался себе сухим и скучным в своей умеренности, как панна Антонида.
– Вот сюда прошу, к столу, – распоряжался Кугель, расставляя на салфетках разномастные чашки: изящную личную, две здешние глиняные и стопку толстого стекла, поскольку чашек больше не нашлось. Тумаш за спиной у него надул щеки и показал язык. Генрих засмеялся. – Кофе по моему рецепту. Пан Занецкий, баклажку пожалуйте. Панна Антонида, что же вы? Согреться надо. Заболеете, не дай Бог…
Приговаривая, законник разлил по посуде коньяк и кофе. Бодрящий аромат с примесью корицы и кардамона смешался с запахом сена. Забылись все неприятности. Нотариус восторженно закатил глаза.
– Панна Антося, пробуйте! Ведь обижусь… Ну, хоть глоток!
Антя выпила. Румянец лег на скулы неровными пятнами, почти белые, с острыми зрачками глаза лихорадочно блестели.
– Кушайте, панна.
– Не… могу.
– Тогда выпьем… за помин души… – на столе очутилась выпуклая бутылка, – пана Гивойтоса Лежневского… и панны Ульрики…
– Маржецкой, – подсказал Айзенвальд. Антонида странно на него глянула. Дрожащей рукой взяла чашку. Резко опрокинула в себя водку с мятой, задышала быстро, как под мужчиной.
– Лапочка, деточка, заешьте, – законник подставил щербатое блюдечко с ломтиком хлеба и сыра. Антя закусила и вытерла слезы, набежавшие на глаза.
– Вы туда пойдете?
– Прямо сейчас, панна Антонида. Пока не стемнело, – Генрих вытер салфеткой жирные пальцы. Занецкий стал лихорадочно пихать в себя колбасу с огурцами. – Тумаш, не торопитесь. Вы останетесь с панной Легнич.
– Все, как надо… – ворковал Кугель. – В часовню. И за упокой помолимся…
– Вы?!
Толстяк обиделся:
– А что мы, не люди, по-вашему?
– Оставьте в покое наши могилы!
Щеки Антоси пылали, глаза были прозрачней и холоднее льда.
Айзенвальд дернул щекой. Он понимал, что пьян, но не мог остановиться:
– Чья бы мычала… корова… панна Антося.
– Корова… мычала, – давясь и хлопая ресницами, подсказал секретарь.
– Да, спасибо.
– А с чего вы… – она подтянула к груди, укрытой черным плюшем жакетки, и стиснула кулаки, – …взяли, что… что если он… если Алесь… лежал под крестом и могила разрыта, разве это значит, что он разрыл? Или… – она сухо засмеялась, – офицерам плохо преподают математику?
– Логику, – просопел Занецкий.
– Да кто "он"? – вскрикнул, забыв про обиду, нотариус. – Что вы несете, панна Антося?!
– Не останавливайте ее, – махнул рукой Айзенвальд. – Пусть говорит.
– А мне нечего сказать! – она сунула руку в рукав полушубка, как ни странно, попала с первого раза. Гордо вскинула голову: – Пойдемте, панове! Я должна.
Фонарь в руке Кугеля вздрагивал. Может, толстяка знобило от перехода с жары на холод. Может, тоже опьянел. Или просто боялся. Или все разом. Но красноватый свет рыскал по зале, нигде особенно не задерживаясь. Вот блеснул скользкий мрамор балконного ограждения. Мигнуло тусклое золотое шитье хоругви. Шевельнулись в нишах ржавые доспехи.
– Дайте сюда, – Айзенвальд вытер ладонью лоб, радуясь проснувшейся в порезе боли. – Панна Антонида, я прошу вас подтвердить при свидетелях… Мы сейчас его перевернем.
– Ох, не надо панне! – закатил глаза нотариус. – Я сам подтвержу. Я пана Лежневского…
Готовый посвятиться несчастной девушке, толстяк поставил фонарь, схватил покойника за плечи, громко чихнул от взлетевшей пыли и окаменел: из-под левой лопатки сверкнул скользким янтарем рукояти нож, вогнанный наискось, глубоко и безжалостно.
– Опустите на место. Как лежал. Хорошо, – произнес Айзенвальд, удовлетворившись результатом. – Пан Кугель! Прометите дорожку, м-м… от входа до входа. И вокруг, осторожно. Пан Тумаш, свечей.
И веник, и свечи вместе с плошками их расставить они прихватили с собой, чтобы мало-мальски скрасить ожидающее в часовне запустение и как должно помолиться за покойных.
Антося спросила:
– Что вы собираетесь делать?
Айзенвальд повернулся раздосадовано:
– Антонида Вацлавовна, этот человек убит. Мы должны разобраться: пусть не кто это сделал, но хотя бы как именно.
– Зачем?
Он поморщился:
– Антонида Вацлавовна, во дворце вашего дяди найдены два человека, умерших примерно в одно время. Не… своей смертью. И это странно, по меньшей мере. И совершенно не обязательно закончилось…
Он глубоко вздохнул и отвернулся, помогая Тумашу прилеплять свечи на накапанный в донышки мисок воск, чтобы не опрокинулись. Пыль легко загорается, а пожар – это уже чересчур.
– Это закончилось, – сухим голосом произнесла Антонида.
– Что? – нотариус окостенел в отдалении с веником на отмахе, Тумаш и Айзенвальд – склоненные над свечами.
– Это закончилось. Этот нож…
Генрих разогнулся:
– Подождите! Пан Кугель, я прошу вас подойти!
Антонида скомкала полы кожушка, ее лицо полыхало алым. Она сказала, не поднимая глаз:
– Это нож Але… Александра… В-ведрича. Моего п-покойного жениха.
– Панна Антонида, вы готовы в этом присягнуть?
– Да.
– Хорошо. Чуть позже мы покажем вам нож целиком. Продолжаем.
Губы Антоси дрогнули. Она изо всех сил старалась не заплакать. Тумаш удивленно заморгал:
– Пан Генрих, зачем?
– Затем, что п-пан Ведрич, краславский управляющий графа Цванцигера, вовсе не мертв. И, возвратившись отсюда, я собираюсь предъявить ему обвинение.
– Нет!
– Пан Генрих! Панна Антося!
– Я сама его хоронила, – она задыхалась. – Я… его…
– Я воды… снегу… сейчас, – законник кинулся к дверям.
– Панна Антося… присядьте, и не надо…
Она отстранила руки Занецкого:
– Я его убила. Алесь пришел и сказал, что они стрелялись. И Гивойтос мертв. Он даже место указал, где его похоронил. А я… я выгнала Алеся за порог. Я сказала… что не хочу его видеть. И змея… это неправда, что змея. Это я виновата.
– Вот, вот, принес! – Кугель зачерпнул из миски снега и сунул Анте в лицо. – Держите ее! Все хорошо.
Айзенвальд мысленно чертыхнулся.
– Вы уже все подмели, пан нотариус? Ладно, – он поднял фонарь, – разберемся по ходу дела. А вас, пан Занецкий, я попросил бы набросать план зала и положение в нем покойного соотносительно сторонам света.
Тумаш взглянул на всхлипывающую Антосю:
– Зачем?
Ну вот, язвительно подумал Айзенвальд. Знакомы каких-то пол дня, а панна из чувствительного хлопца может веревки вить. Еще бы – красавица. Невысокая, точеная; рыжеватые волосы тяжелые и густые; черты лица правильные. Как же похожа на Северину, Господи! К тому же юна и в ореоле жертвенности – мученица-христианка, брошенная львам. И, похоже, что этим львом уже считают меня.
– Потому что полиции здесь нет, – объяснил он терпеливо и слегка насмешливо, – а мы не знаем, которая подробность для следствия может оказаться важной. Впрочем, если пан секретарь устал, мы как-нибудь обойдемся.
Тумаш, покраснев, достал из кармана книжицу для записей in folio и свинцовый карандаш.
– Вы присядьте, панна Антося. Это надолго.
Она послушно отошла к стене, опустилась на скамью с резной поднизью. Сложила руки на коленях. Покорностью приворожив молодого секретаря куда сильнее, чем криками и слезами.
– А мне что делать? – обратил на себя внимание Кугель. – Я ж ничего в полицейской работе не понимаю. Дурак дураком!
Генрих усмехнулся, выбросив Антю из головы:
– Да ничего и не нужно… особенного. Только здравый смысл. Давайте смотреть от двери…
Оглушительно трещали свечи. Все остальное – всхлипы девушки, тяжелое дыхание людей, шорох ткани, звук шагов и шарканье веника по плитам скрадывались огромностью залы, ее пугающей тишиной.
Обойдя залу, Айзенвальд с Кугелем вернулись к убитому. Генрих снял нагар со свечей.
– Пан Тумаш, вы закончили?
Секретарь протянул книжицу: кроме требуемого плана там оказалось несколько недурных зарисовок тела с ножом в спине. Отставной генерал хмыкнул: определенно, Занецкий найдет себя как судебный художник, если не выйдет с математикой. Генрих сбросил шубу, отнес на скамью к безмолвной Антосе. Разложил носовой платок рядом с телом. Упершись, выдернул нож, завернул и отложил в сторону.
– Тумаш, вас ничто не смущает?
Против воли секретарь приблизился.
– Смущает, – он указал на покоробленную, бурую одежду на спине мертвеца. – Если попасть в сердце, как здесь, крови почти нет.
– Помогите мне.
Они перевернули убитого на спину. Кугель ойкнул, зажав рот руками. Да и Занецкий отшатнулся, вцепившись в пояс, чтобы унять дрожь. Зеленовато-желтое усохшее лицо скалилось крупными зубами то ли в улыбке, то ли в мучительной гримасе. Левый глаз вытек, вдоль него и дальше к виску протянулся черный порез. Но и в таком виде оно было узнаваемо – лицо с портрета в нижней галерее и копия черепа из Виленской ратуши – вытянутое, с приподнятыми скулами, крутыми надбровными дугами и высоким лбом. Даже без подтверждения Айзенвальд опознал Гивойтоса Лежневского.
Он потрогал заскорузлые лохмотья на бедре покойного. Закусил губу.
– Пан Кугель, вам знаком этот человек?
Законник шапкой вытер со лба обильный пот:
– Так. Это пан Гивойтос Лежневский.
– Пан Тумаш, запишите. Сегодняшняя дата, время, – Айзенвальд щелкнул крышкой часов, поморщился от громкого звука, – без семи минут пять пополудни. В присутствии панов…
Занецкий потер пальцы, зашуршал карандашом, устроив книжицу на согнутое колено.
– Теперь давайте его разденем.
– П-пан Г-генрих, п-пожалуйста…
– Пан Тумаш, я не ставлю целью издеваться над деликатностью паненки и ее чувствительностью. Но и просто уйти я не могу. Уведите ее, если паненка захочет.
– Но п-пана Г-гивойтоса этим не воскресишь.
– Вы совершенно правы.
Ты совершенно прав, мальчик, сухо подумал Генрих. Ты можешь меня ненавидеть и жалеть панну Легнич. Но я не буду чувствовать себя человеком, если не разберусь. Какая тварь, презрев законы гостеприимства, убила хозяина ударом в спину и бросила здесь, лишив права на христианское погребение. Гивойтоса не воскресишь, но кто-то должен заступиться за мертвого.
Кугель божкал и по-бабьи хватался за щеки руками. Вся спина покойного оказалась в беспорядочных глубоких порезах, отчетливо сохраненных изжелта-оливковой кожей, черных от запекшейся крови. Пострадали также левая ягодица и бедро. Кровь просочилась на грудь и въелась в паркет под телом, но спереди ран не было. Складывалось впечатление, что кто-то в смертельных объятиях катался с Гивойтосом по полу, в безумной ярости, опьянении или страхе нанося удары, куда придется, и лишь последний оказался смертельным.
Айзенвальд бережно прикрыл убитого лохмотьями делии, провел ногтем по пятнам на полу.
– Он еще пробовал ползти.
– С ножом в сердце?
Генерал разогнулся, пожимая плечами.
– Это ж так замордовать не по-людски… безоружного, – вздохнул нотариус. – Спать теперь ночью не смогу.
И ничего подобного. Храпел так, что тряслись шибы в мелких окошках. Айзенвальд из-за этого не мог заснуть и сидел, держа ладонь над свечой, наблюдая, как кровь сквозь кожу просвечивает красным. Ладони было горячо. Саднил порез на левой руке и царапина под лопаткой – Тумаш задел случайно, когда пытались восстановить картину преступления. Они были примерно одного роста и сложения – Гивойтос с Ведричем и Тумаш с Айзенвальдом. И имитация с реальностью совпала, косвенно подтверждая вину Алеся – вот у Кугеля не получилось так ударить, как ни старался: рост не тот. Антося этих попыток не хвалила, но и не препятствовала, даже в меру надобности цедила пояснения. Она еще раз признала при свидетелях нож, как принадлежащий жениху, но был ли он при Алесе в ночь их последнего свидания, сказать не могла. Тумаш сердился на Айзенвальда за его дотошность и потому, когда нотариус отправился спать, остался безмолвным спутником панночке во время ночного бдения. Отставной генерал видел сквозь двери, как молодые люди преклонили колена в домашней часовне по обе стороны алтаря с венцом из горящих свечей и молча молятся за мертвых. Он постоял и тихо ушел, стараясь не нарушить их сосредоточения. Над миром царили звезды. Диаманты, разбросанные по черному бархату над кружевными лапами сосен. Было очень холодно. Вдалеке прелюдией к ночи раздавался волчий вой. Айзенвальд оглянулся на единственное освещенное окно и ушел к сытому теплу конюшни, конскому храпу и запахам лета. К свече, горящей в плошке на полу. Но спать не мог. Невзначай оброненное Кугелем "не по-людски" не шло из головы. Генерал стал ходить по покою: три шага на четыре, запинаясь об угол стола. Сено хрустело под сапогами. Наконец, решительно вылил в чашку остатки водки, а чашку опрокинул в себя, и разбудил нотариуса. Тот заворочался, как ежик в логовище, сел, выпав из шубы, душераздирающе зевнул и перекрестил рот.
– Могла это сделать навка?
– А?…
– Навка могла это сделать? Убить Гивойтоса?
– Нет, они боятся янтаря.
И тут же захрапел снова. Айзенвальд не стал ему мешать. Оделся и вышел на воздух с непокрытой головой. Окно часовни все так же светилось. Сквозь стекло виднелись коленопреклоненные фигуры. Но генерал из вестибюля свернул в другую сторону и, светя под ноги прихваченным фонарем, по лестнице, где они нашли Ульрику, прошел в левое крыло. Знакомую анфиладу наполняли смутные тени, пепельный свет низкого месяца разложил кресты от рам на пыльном полу. Красный свет фонаря заставил тени потесниться по углам. Пройдя до конца, Генрих не стал спускаться к портретам, а еще раз свернул налево, в коридор, вдоль которого тянулись двери, похоже, гостевых комнат. Пожалев, что не взял у Кугеля ключи, Айзенвальд наугад подергал ручку одной из дверей. Та была не заперта.
Стоило смахнуть с вещей пыль – и показалось, что хозяйка покинула комнату минуту назад. Вот натянутая на пяльцы вышивка с воткнутой иглой, а рядом шкатулка для рукоделия с инкрустацией. Вот заткнутый за зеркало черепаховый гребень, на столешнице щетка с перламутром, а тут высохшие стебельки в вазе, готовые рассыпаться от дыхания. На стене на распялках, аккуратно прикрытые кисеей, два платья шерстяные и одно ситцевое. Две шляпки с бантами одна на другую сложены на комоде. Похоже, ненадеванные. Постель застлана – ни единой морщинки на покрывале. Здесь жил очень аккуратный и замкнутый человек. Жила.
Прикасаться к вещам казалось кощунственным. Словно Ульрика могла потребовать с Айзенвальда расплаты за любопытство. Жила панна Маржецкая схимницей, так и не отвыкнув от лишений в пуще. Вещей совсем мало, и роскоши никакой. Генрих одна за другой перебирал их, удивляясь и радуясь, что нашел ее жилище так сразу, точно за руку привели. И горюя: потому что присутствия Северины – какой он помнил, и догадывался о ней – здесь не было.
– Так вы еще и вор!
Не иначе, панна Антося желала проделать то, что не удалось за двадцать лет патриотам Лейтавы – выставить немца из дому – пусть даже одного единственного. Эта мысль так насмешила Айзенвальда, что он хохотал, икая и всхлипывая, и никак не мог остановиться. Лишь когда секретарь ухватился за раму, вознамерившись сунуть снежок за шиворот хозяину, истерика прошла.
– Спасибо, Тумаш.
Парень широким жестом зашвырнул ненужный снежок за окно, захлопнул его, отряхнул одна о другую рукавицы.
– Как хотите, панове, а я – спать. Вас проводить, панна Антося?
Рыжая ухватилась за подставленный локоть и удалилась с гордо выпрямленной спиной. Айзенвальд потянулся и вытер заслезившиеся глаза.
Холера ясна, подумал он. Я чувствую себя кошкой, раздирающей клубок. Или котом, неважно. Важно, что нитки торчат из него во все стороны, а я не знаю, за какую тянуть, чтобы не запутаться окончательно. Верпея прядет людскую судьбу. Нитки спускаются ниже, и кошка, путая и обрывая их, прыгает за звездами. И метания глупой ничуть не похожи на строгий Узор гонцов.
Я проиграл панне Антониде, проиграл ее фанатизму и молчанию. Я так и не знаю, поднял ли Ведрич навку, была ли она одной из "богомолиц", исчезнувших из фольварка, когда панна Юля проявила чрезмерное любопытство. Я не знаю достоверно, был ли гонцом Гивойтос, и что заставило Ведрича так жестоко его убить. Если это Ведрич убил. Я не знаю, почему погибла Ульрика. Я знаю, что ни Антося, если она знает, ни Алесь ничего мне не скажут. Даже под пытками. Северину тоже…
Генерал подошел к окну и долго смотрел на серебряные звезды над черным гребешком леса. Затем решительно сунул за пазуху щетку с перламутровыми накладками – чтобы в Вильне спросить Юлю Легнич, эту ли подарила два года назад Антося одной из неизвестных, привезенных Гивойтосом в Волю через день после того, как Алеся Ведрича подобрали возле пустой могилы.