Лейтава, Строчицы, 1831, апрель

Хутор стоял на холме, на семи ветрах. Воротами кланялся речушке с мягким названием Узейка да трем озерцам, поросшим мясистыми листьями кувшинок, задом – окунался в рощу диковинного манчжурского ореха и раек, цветущих по весне цыгановатой розовой кипенью. Роща эта медленно и почти незаметно переходила в Крейвенскую пущу.

Построен хутор был "покоем", копирующим старинные укрепления. Просторный квадрат двора с одной стороны замыкал вытянутый дом под крышей из дранки, с мезонином и галереей, подпертой точеными столбами, с двух других – службы и мастерские из толстых почерневших от времени бревен. С четвертой в бревенчатый тын врезаны были ворота из дубовых плах. Сверху навес, сбоку калитка.

Хутор назывался Строчицы и принадлежал чете Ковальских, доставшись от тетки по наследству. Пан Ковальский, знаменитый ковенский врач, переехал сюда вместе с супругой по деликатным причинам. Поскольку другого доктора в округе не было, да и специалистом пан Йозеф слыл отменным, скоро и здесь у него появилась обширная практика и немалый доход. Кто не мог платить деньгами – платил натурой: яйцами, молоком. Так что хозяйства можно было вовсе не держать. Благодарные родственники и сами исцеленные быстро привели в порядок службы и заброшенный дом, оштукатурили, побелили стены, выкрасили в яркий голубой цвет ставни и разрисовали их "золотыми шарами". Как-то незаметно в хлеву замычала корова, захрюкали свинки, куры пошли бродить по двору и рыться в клумбах к досаде пани Каролины, оказавшейся неплохой садовницей. Именно ее стараниями за низким штакетником под стенами дома буйно цвела сирень, начинали распускаться шпалерные розы и шиповник, а под их густыми ветвями тянулись кверху пестрые тюльпаны и синие и желтые ирисы, которые здесь любовно назывались "касатиками". Созерцая эту идиллию, трудно было поверить, что на хуторе расположился штаб Кароля Залусскего, принявшего на себя управление уездом Крейво и чин генерала повстанческих войск Лейтавы.

Был тезка хозяйки дома личностью в своем роде замечательной. Побочный сын старого герцога Урма ун Блау и панны Гонораты Залусскей, законной супруги посла Лейтавского в Блаунфельде, считался он тем не менее патриотом и среди шляхты был весьма популярен. Пока Лейтавский Головной Комитет обсуждал в Вильне, как и когда устраивать восстание, пан Кароль воевал. И замашки великого пана и уездного начальника ему охотно прощали.

Апрель оказался удачным месяцем для партизан. Малые и большие победы; стекающиеся со всех сторон мелкие партизанские группы и отдельные добровольцы; надежда на оружие, купленное комитетом Стражи (партию из Лондиниума ожидали в Полангене, хоривская должна была пройти в Омель по Словутичу и Нирее). Надежда на военную помощь Балткревии и на то, что Лейтава станет наконец свободной… Соединению Залусскего удалось перехватить несколько идущих на Вильню обозов с оружием, снаряжением и провиантом и связать значительные силы немцов, что поднимало дух и заставляло верить в близкую победу.

Среди инсургентов, примкнувших к новоиспеченному генералу, был и отряд Цванцигеров.

Увидев среди партизан девушек, пан Кароль схватился за голову. Если присутствие гонца он еще мог так-сяк стерпеть, то Франциску стал энергично отговаривать оставаться в войске. Весь из себя дамский угодник, пан Кароль и представить не мог, чтобы женщина была полноправным солдатом. Полагал, что надо ее опекать и на нее оглядываться, а сама она никак о себе позаботиться не сумеет.

Иначе восприняла явление девушек пани Каролина: рассыпалась в любезностях и готова была слушать о боях и походах бесконечно. Хотя Гайли заметила, что хозяйка Строчиц разочарована. Должно быть, она мечтала увидеть у себя на пороге бряцающих доспехами Девиц Орлеаньских или Боболин, вместе с Гарольдом Байроном тонущих в Эгейском море за освобождение еллинов.

Но чувства свои пани Кароля держала при себе и обращалась с гостьями вежливо и очень мило.

Была пани Ковальская очаровательной толстушкой лет двадцати пяти или около того: пышные формы под капотом голубого муслина, полные, до плеч нагие руки, горящие жаром глаза, белестящие кудри, яркий улыбающийся рот. Вдобавок к внешности и Рубенсовой Афродиты пан Бог одарил ее острым умом, знанием людей, живостью и юмором, а некоторое вполне невинное злоязычие было как бы пикантной приправой к блюду.

Супруг пани доктор Йозеф, Ежи по-простому – еще не старый мужчина, пышнотелый, круглолицый, кровь с молоком, с мягкими очень белыми руками, показался Гайли похожим на счастливого кота. Еще в молодости выбрал он себе девиз: "Спеши медленно", – и следовал ему свято. Дома ходил доктор в просторных кюлотах и бархатном жилете поверх льняной рубахи с атласным галстуком, заколотым булавкой с моховым агатом. Но ради гостий изменил своей привычке и обрядился кроме того в табачного цвета сюртук. Поддергивая манжеты с агатовыми запонками и любуясь на звезды гонца, он звучно шепнул девушкам:

– Пану Богу хвала, что вы у нас гостите. Наконец-то аманты постыдятся голосить под окнами, и для меня наступит блаженная тишина.

– Вы что-то сказали, мой ангел?… – протянула Кароля зловеще, снимая с каминной решетки вскипевший кофейник. Ее прическа слегка растрепалась, прикрыв безупречный лоб; щеки разрумянились, тонкое домашнее платье с голубой лентой под грудь обрисовало фигуру, и была пани Ковальская безумно хороша.

– Ничего, право же, – закатив глаза, подмигнул девушкам Ежи. Кароля застыла с кофейником, возведя очи горе. Точно призывала небо в свидетели мужского коварства.

– Нет, ну надо же быть таким злопамятным.

– Да ничего подобного! – доктор ловко свернул крахмальные треугольники салфеток, расставил на бархатной скатерти чашечки с пастушками, сливочник, креманки с медом и вареньем, бокалы и высокий графин валашского вина.

– Совершенно невинное увлечение! Просто дружба! – пани грохнула кофейник на деревянную подставку. Испуганно звякнули хрусталь и тонкий фарфор.

– А какие траты на бинты! Бедный кавалерийский полковник…

Франциска с Гайли недоуменно переглянулись.

– Так вам бинтов было жалко?… – засопела Кароля, наливая черный напиток.

– Нет, великой поэзии, – флегматично отозвался муж.

В каплях чело ее мягче сияет

Роз белоснежных завоя.

Легче тумана покров обнимает

Тело ее неземное.

– процитировал он с доскональным знанием предмета и сделал глоток. – Хороший кофе, душенька… В остроге он бы такого не написал.

Кароля уперлась руки в боки:

– Ну, знаете…

– Это же Адам[57]! – молитвенно прошептала Франциска.

– Разумеется, – пан Ежи плеснул себе вина и залюбовался игрой красок в хрустальных гранях, делая вид, будто не замечает, как кипятится супруга. – Юный бакалавр года два-три прожил напротив нас и волочи… хм… ухаживал за моей женой.

– Он был другом дома!

– А я разве спорю? Но это не повод швырять подсвечники в другого… хм… друга дома, – пан Ежи рассмеялся и, отобрав кофейник, силой привлек к себе пыхтящую Каролину. – Впрочем, потом они сумел договориться. Стоило появиться на пороге одному, второй немедленно сигал за дверь. Но, надо заметить, здесь, в Строчицах, намного спокойнее.

Если супруга и была не согласна, то хранила несогласие про себя. Тем более, что многочисленные гости и хозяйство совсем не оставляли времени.


Ночь – мамка для партизана. Днем же стоит отоспаться, отъесться, или тюкать потихоньку молоточком и тянуть дратву, приводя в порядок хлебающие кашу сапоги, или чистить оружейный ствол, или предаваться еще каким-либо сугубо мирным занятиям в закутках, оставляя обширный двор фольварка на откуп котам и курам. Именно такой двор и застали приезжие со своей телегой. Сопровождавший их дозорный сказал пару слов часовому и немедленно развернул коня.

В развесистом гнезде над стрехой защелкал аист, поднимая ветер, взмахнул крыльями, и тут же хрипло гавкнул дворовый пес. Взбрехнул лениво, по обязанности, уронил на лапы мохнатую башку и вывалил слюнявый язык. Заскрипели под рукой отворяемые настежь ворота, и телега вкатилась во двор, разгоняя всполошившихся кур, давя колесами простроченные коровьими лепехами лебеду и бурьян. За телегой медленно оседала пыль. Пестрый, рыже-белый, с пышным хвостом петух, возмущенный вторжением, вскочил на плетень и заорал важно, точно полковник. Дзынькнули, закачались на шулах обливные горшки, метнули солнечные зайчики. Босоногая девчушка в сером летнике, не хуже собаки вывалив язычок, уставилась на гостей, затем же кинулась к приокрытой двери хлева, где добродушно вздыхала корова и звякало в доенку молоко.

– Чужие, пани Каролю!

Звон молока прекратился, простоволосая хозяйка в серой рубахе и клетчатой юбке с фартучком показалась на пороге, сложенной в лодочку ладонью прикрывая глаза. Задержалась всего ничего и метнулась в сени. А через пять минут вместе с Залусским встречала на крыльце гостей уже как пани – в городском бархатном платье цвета бордо со шнуровкой и шелковой шемизеткой; вороная, в руку толщиной косища короной была уложена на голове. Пан Залусский – под стать тезке – держался важно, в юфтевых сапогах с загнутыми носами, в кунтуше, перепоясанном слуцким поясом, с медвежьей шапкой на бритом черепе: точь в точь пан, чинящий суд и расправу. За спиной у него сгрудились штабные офицеры. Из служб притянулись еще любопытствующие, у кого не было дела и кто сумел проснуться.

Впрочем, приезжие не сильно генерала испугались.

Было приезжих двое.

Молодой парень, назвавшийся Домейко Игнатом, из виленских студентов, с синим прозрачным взглядом и рыжей бородкой клинышком – видно, пытался придать себе солидности, да пухлые щеки с золотистым пушком выдавали юность. Братья Цванцигеры радостно замахали Игнату руками из-за спины командующего. Они учились вместе и дружили, и особенно радовались встрече.

Да сутулый ксендз покивал с облучка. Был он едва ли намного старше спутника. В темной рясе, худой, плохо выбритый. Но руки с сильными длинными пальцами напоминали о Шопене.

– В Комитете этом ихнем Главном мелют, как мельницы, – бухтел Домейко, скинув простецкую крестьянскую шапку перед генералом. – Что ни язык – помело, а проку нет… Ну, мы и решили с хлопцами, – он озорно подмигнул. Зачастил скороговоркой, имитируя мужицкий говор. – Собрали вот карабинов, сколько могли, да штуцеров, да двустволок лидской работы… Пули, порох… Под Вильней две захоронки уже сделали. А третью – чего уж – прямо до вас решили отвезти. Много о вас хорошего говорят, так хоть глазком бы глянуть…

Залусский расправил плечи.

– Голодные вы, а? – широко улыбнулся. – Так пожалуйте в хату, пани накормит.

Кароля кивнула, поедая взглядом новых гостей. Но Домейко, невольно облизнувшись, замахал руками:

– Нет, вы послушайте сначала. А то пану Горбушке домой пора.

– Так как же вы мимо часовых пронырнули? Их что на рогатках городских, что на каждой ростани…

Игнат посопел:

– Да вот… Ящик под телегой сделали, а бронь гремит – ух, и натерпелись же страху! А патрули так и роятся, и каждому втолкуй, куда да зачем… Как у ойче Казимежа рука не отвалилась колокольчиком махать… Так каждому немцу и объясняем, что соборовать едем, али к больному, али от больного. Выбираем, что пострашнее: холера, да тифус, да скарлатная – и называем деревню поближе. Тут они начинают от нас шугаться – заразы немец особенно боится. Хорошо, еще не выстрелили вдогон да в канаве не прикопали. Обидно было бы не довезти. И вот еще, – он полез запазуху серой свитки, достал мятый желтый конверт с сургучными печатями. – Даром, считай, достался. Одинокий вестник едет – почему не попугать. Вспомянул пан ксенже Волчью Мамочку да и завыл…

Партизаны легли покотом. Домейко скосил веселый глаз:

– Так я теперь с вами?

– Боже мой, опаздываю! – взглянув на часы, всплеснул пестоваными руками пан Йозеф, замешавшийся среди партизан. Умоляюще поклонился ксендзу: – До Воли не подкинете? Пациенты у меня там.

Горбушка кивнул.

– Сгружай оружие, парни! – заорал Игнат. – Пану доктору ехать нужно!

Его послушались. Ящик выколотили из-под телеги и понесли под навес. Доктор, раскланявшись, поцеловав ручку пани Каролине, уехал со священником. Прочие вернулись в дом. Снова заняли места за длинным столом с разложенными стратегическими картами. В длинной зале воняло потом и табачным дымом, не помогали даже распахнутые настежь рамы.

Монотонно гудели ранние мухи и голоса. Потом колесо времени дало сбой, шваркнули о стену двери, общий любимец Симарьгл, вереща, простелился по полу и забился под стол.

Нету в мире царицы

Краше нашей девицы,

Весела, как котенок у печки,

Будто яблок, румяна,

И бела, как сметана.

Очи светятся, точно две свечки…

Светя этими самыми свечками, сразу ведьма и взбешенная рысь, пани Ковальская ворвалась следом с ухватом наперевес.

За ней поплыл из сеней умопомрачительный запах.

– Кулеш со шкварками… – Залуский мечтательно возвел очи горе. – Уважаю… К пиву…

Члены военного совета зашевелились и задергали носами. Оголодавший в дороге Домейко закашлялся, подавившись слюной.

– Вылазь! – завопила пани Каролина, тыкая ухватом под стол. – Вылазь, ирод!!

Все невольно подобрали ноги. Взвыл, получив по косточке, Мирек. Пани Ковальская ему улыбнулась, округлой рукой отерла пот с беломраморного лба.

Залусский пузом налег на столешницу, чтобы не тряслась от толчков напуганного пса:

– Пани Каролечка, это не он.

– А кто тогда разорил мою кухню?!…

– Не я, – Мирек заморгал рыжими ресницами. Симарьгл же по-партизански просочился между ногами и залег под лавкой у стены, подбирая лапы, крылья и хвост и стараясь не сопеть слишком уж шумно. Время от времени лиловый язык все же бегал по черным губам, слизывая сахар с корицей.

– Нет, вы поглядите, что там деется! Вы посмотрите только! Вылазь! – пани топнула каблуком и грянула об пол ухватом.

– Пани Каролина!… – командующий вознесся над столом всей вельможной фигурой и выглядел решительно и мужественно. – У нас тут военный совет, проше! Как закончим, поглядим всенепременно и за ущерб репарации внесем.

– Так мне не прибираться, что ли?

– А это как пани решит. Ясно?!

Повстанцы кто прятался за ладони, кто подозрительно откашливался. Пани Ковальская выкатила глаза и взяла ухватом на караул:

– Так, пан генерал!

Громовой хохот поднял сквозняк, сметнувший первых мух и табачный дым. Пан Кароль с непроницаемым видом выкарабкался из-за стола. Гжечно подхватил хозяйку под локоток, вывел в сенцы и притворил дверь. Отсапываясь, вытер пот с широкого лба. Подмигнул:

– Итак, панове… Шкварки откладываются. Зато тут пан Домейко депешу перехватил, – студент зарделся. – Один из офицеров Лидской крепости, Гелгуд, поднял мятеж.

Еще пуще напугав Симарьгла, трижды проорали "виват".

– Подробности интересуют?

Лисовчики ответили одобрительным гулом.

– Едва узнав о восстании, майор Гелгуд стал склонять гарнизон к нему присоединиться. Комендант попытался посадить его на гауптвахту, поизошла стычка, и сам комендант сделался пленником. Полагая, что крепость не удержать, Гелгуд с верными ему офицерами и солдатами взорвал стену и ушел, забрав артиллерию. При нем теперь 5804 человек и 12 пушек. Немцы им крепко напуганы. Теперь ждут его сразу под Вильно, Ковно и Троками. Хотя некоторые упирают, что он пойдет на Городню или Поланген – за обещанным оружием. Или даже прямо на Шеневальд.

Мирек хмыкнул:

– А чего мелочиться… – и удостоился свирепого взгляда от брата.

– На Шеневальд Гелгуд не пойдет, – поцарапал стол задумчивый Домейко. – Там горы, горные речки, опять же, дикий лес. Там немцы волками за себя будут грызться. И будет с Гелгудом, что с Брюнебергом в 1793 сделали Кантоны.

– А что они с ним сделали? – спросила Франя.

Кузены зашикали и показали ей страшные глаза.

– Только на Вильню, панове!

– Столицу брать не значит войну выиграть, – посопел кудрявый Мись. – Вон Бвонапарта поперли в 1812 из Санкт-Эльзбурга, так и не высидел ключей.

– Оно, конечно, так, армию сберечь важнее, но взять столицу – вопрос престижа, чести, взбодрит патриотические настроения. Тем более, наша она столица, а дома и стены помогают. Верно? – пан Кароль закрутил ус.

– Вильня от Лиды недалеко, но и сопротивление там ожидается самое свирепое… – пробормотал Домейко. – Маловато людей у Гелгуда…

– А как бы вы на его месте поступили, пан Игнат?

Домейко пощипал новорожденные усики:

– Я бы соединился с Хлоповским, – и стал поочередно загибать пальцы, поясняя преимущества.

Хлоповский был один из тех патриотов Балткревии, что на "ура" приняли известие о восстании в Лейтаве и настаивали на оказании инсургентам немедленной помощи. Как обычно, правительство Балткревии тянуло кота за хвост, и убедившись в его нежелании предпринять открытые действия против оккупационных войск Шеневальда в Лейтаве, Хлоповский на собственные деньги собрал и вооружил конный корпус и пересек границу на собственные страх и риск. Попадись Хлоповский в руки немцов, он не подпадал под статус военнопленного и был бы расстрелян, как мятежник. Но в плен, похоже, командир не собирался, наоборот, в бою под Омелем разгромил бригаду генерала Линдена и теперь двигался на север, в сторону Менеска, присоединяя по пути разрозненные отряды инсургентов. При Хлоповском находилось шесть конных сотен и среди них семьдесят инструкторов, а значительные силы и опыт дорогого стоили.

Залусский хлопнул лапищей по столу:

– Решили. Гелгуд не дурак, допрет до того же. А вот что немцы станут делать, а?

– Соединиться им помешать вряд ли успеют. А вот когда подкрепления привезут – может, даже морем – уверяю, панове, мало нам не покажется.

– Морем? – покусал ус пан Кароль. – Положим… Морем они подвезут войска в Либаву и Ниду. А дальше начнут сплавлять на баржах по Нямунасу до Ковна? Или из Риги по Двайне до Двайнабурга, чтобы в тамошней крепости ударный кулак собрать? – он повертел башкой. – Против течения?… Ну, пусть даже пароходную флотилию соберут. Все равно дело гнилое и медленное. Да с берегов конницей на скаку зажигательными бомбами закидать их баржи… Через Берестейко Литовское? Так там Полесье, сплошные болота. Верховые, низовые… Непроходимые. Тем более сейчас, в разлив. Дорог никаких, а что были – те размыло. И остается самое надежное и быстрое – железная дорога. И людей перевезти, и орудия: дешево-сердито. Тут все станции узловые – Ковно, Троки, Вильня, Двинабург. И ветка на юг к Омелю. Как раз к Хлоповскому. Тут бы и я кулак из войск собирал – может, и не в самой Вильне, так в Ковне либо Троках. Как, хлопцы?

– Ну, и немцы соберут. А мы что? Станции нам не взять, – вздохнул румяный Леон Потоцкий, еще один из виленских студентов, ушедших в лисовчики. – Наших две тысячи с половиной, из них четыре пятых – мужики с косами и вилами, как раз считай против их регулярного войска – один к десяти выйдет.

– Будем плакаться? Или все же Гелгуду помогать? С ним всего-то тридцать верных человек было – а крепость взял! И Вильню возьмет… если мы поможем!

Офицеры одобрительно загудели.

– Дома стены помогают, – басил Залусский. – Так давайте будем им с Хлоповским теми стенами! Крупную станцию с нашими силами не взять, это ты, Леон, верно говоришь. Но в распутицу пути, окруженные болотами, не сторожат. Пройдем. На железную дорогу сядем, рельсы на несколько верст взорвем или разоберем – и пусть себе едут… – Кароль ехидно подмигнул, раскидывая медвежьи объятия: должно быть хотел показать, каково в них придется подъехавшим немцам. – Армия, даже большая – на марше не то, что в бою. Так покажем им дулю с маком. А?! А к Гелгуду эмиссара пошлем, чтобы разом ударить.

– Неохота через трясину… Мроит там. Все говорят. Встала Гонитва.

– Раз козе смерть. Со святым крестом да с Паном Богом! Панна гонец, взгляни сюда, – Залусский широкой ладонью указал на карту. – Место знаешь, где нам лучше идти?

– И место, – раздельно ответила Гайли, – и проводника. Вот тут, где все началось – Случь-Мильча. Тут Хотетская гребля, а тут Доколька, полустанок. Вокруг сплошные болота. Тут и надо на путь садиться. Только, можно, я посоветую? Кароль, оставь отряд отвлечения. Пройдемся у немцов по тылам, склады отобьем, казну или почту, опять же. Конница в болоте не слишком пригодна, а для этого в самый раз. Пусть думают, что мы все здесь.

– Разумно. А ты, что же, со мной не пойдешь?

Гайли дернула щекой. Кароль… пожалуй, понял бы… что ее долг – быть там, где труднее, чтобы расплатиться. И перед мертвыми, и перед живыми. Но лучше ему пока не знать, кто она на самом деле. Никому лучше не знать.

А как совет закончился, пан Залусский отозвал Гайли в сенцы и пристал снова:

– Объясни ей, панна матухна, девицы в войске не нужны. А то парни, как кочеты, вьются, порубать друг друга али постреляться за ясные очи готовы. Я уж их еле держу. А для нас дисциплина – главное.

Гайли мимолетно позавидовала простушке Цванцигеровне, хотя зависть – смертный грех. За Франю парни готовы на двубое биться или в сено завалить, а на Гайли-гонца косились, как на писаную торбу, приседали и кланялись. Потом вроде пообвыклись, когда она к костру садилась и кашу наворачивала из одного котелка. Но как глянут на звездочки у нее на лбу – сразу и задумаются.

– А раненых лечить?

– Так в любом фольварке любая черная панна[58] за это возьмется. Да пойми ты, недосуг мне малолетку сторожить! А как убьют? Или того хуже… – усач заполыхал. – Какие раненые. Она ж в бой рвется. Тебе я не указ, но убери ее!! Под любым благовидным предлогом убери. Так не уйдет.

Кароль занимал собой все пространство сеней – заматеревший с возрастом, широкоплечий, огромный. Пах потом и кожей амуниции. И на мгновение Гайли захотелось припасть к нему, ощутить защиту. Еле удержалась. Хорошо, что в темноте не видно выражения лица.

– Боюсь я за нее, как за дочку, боюсь. Я ж не первый год воюю. Хватало и крови, и грязи. Но зверства такого… Чтобы живцом по горло закапывать, или… – он замялся, – срам отрезать и повешенным в рот совать… Спиной повернуться боюсь, чтобы свои крестьяне вилы не воткнули. А то очнусь. Не в чистилище и не в преисподней – призраком на болоте.

Гайли насмешливо приподняла брови.

– Не веришь? Ей Богу, не лгу. Что у меня, глаз нет? Пленных, – Залусский почесал затылок, – раньше жалели, последним делились, хоть сами с голоду сапоги варили… А тут ворон ворону глаз клюет. Навьи среди дня бегают. Странная война…

Загрузка...