Лейтава, фольварк Воля, 1831, январь

Смеркалось. Генрих уже собирался повернуть назад, когда расхристанная тетка выпрыгнула из ельника прямо под ноги коню. Длугош взвился бы дыбом, да увяз в сугробе. Айзенвальд натянул поводья:

– Кто ты, баба?!

Тетка в сбившемся платке поверх льняной вышитой кофточки – выскочила из дому в чем была, пожар, что ли? Дымом не пахнет… – смотрела снизу вверх умоляющими глазами. Едва тронутые сединой каштановые пряди свисали вокруг вычерненного сумраком лица и падали на лоб; шерстяной андарак был снизу до колен мокрым от снега.

– Авой, паничок! – заголосила баба. – Сам бог мне вас послал. Юлька под ахвицера легла, а Антонида-панночка живцом в гроб! Сама-а!! А я покойнице-матке клялася… А что ж это робится!!

Айзенвальд содрал с себя шубу и укутал тетку со всем потоком ее красноречия, ветром тут же зимно протянуло по плечам. Рывком отставной генерал усадил женщину перед собой:

– Куда ехать?

– Ту-ут, близенько, – немедленно кончив выть, деловито пояснила она. – Вот на тропочку и по ней, по ней… Меня Бирутка звать, паненок Легнич стряпуха.

Караковый Длугош осторожно нащупывал тропинку в глубоком рассыпчатом снегу; фыркал, выпуская пар, ноздрями, недовольный двойной ношей. Медленно смеркалось. Над гребешком елок силился пробиться сквозь тучи серебряный свет. Было не страшно, а как бы неприятно, словно Айзенвальд против своей воли погружался в странное действо, в котором нет места его тианхарскому кабинету с теплым кругом от лампы и портретами предков в овальных рамах красного дерева на стенах. Лес совершенно неожиданно разошелся, ветер швырнул колким инеем по глазам, запахло дымом. Продолговатый вросший в землю дом с натянутой на глаза стрехой почти сливался с округой, только одиноко помаргивало подслеповатое окно. Декорация.

Генрих спрыгнул, не обращая внимания на взлаявших псов, помог слезть Бирутке, привязал Длугоша к столбику крыльца.

– Скорей, пан! Януш, Януш!

На крики выглянул из сенец паренек в домотканой свитке.

– Коня прибери! Да скорей же!

Бирутка пнула Айзенвальда в спину, почти подбегом заставляя миновать крылечко и замереть в пахнущем опарой тепле сенец. За полуоткрытой дверью виднелась освещенная свечами пустая зала, больше похожая на пуню[25], чем жилое помещение. Посреди этой залы с занавешенными окошками, в торце стола, почти загораживая его собой, стоял с воздетыми руками черный человек.

– Стой, ирод! Не дам!

Айзенвальду показалось, баба сейчас, как рысь, скочит бедняге на спину, не глядя на свою прекомплекцию. То есть, благодаря оной ксендзу еще больше не поздоровится. Светар устало обернулся, вытирая узкой белой ладонью вспотевшие тонзуру и совсем молодое с вислым носом лицо:

– Ну мы же договорились, спадарыня Бирута!…

– Не дам!! Живцом отпевать вздумали… да где видано… да грех! Из живой навку делать!! – стряпуха зашлась визгом на совсем нестерпимой ноте. И тогда из тяжелого дубового гроба на столе: с вытертым бархатом, перламутровой инкрустацией и бронзовыми ручками – в таких, знал Айзенвальд, отпевают поколения шляхетных покойников, чтобы потом переложить в простую сосновую труну и замуровать в склепе: и соседей не стыдно, и экономия – раздался сквозь стиснутые зубы девичий голос:

– Пошла прочь, дура!…

Девушка лет двадцати лежала в гробу неподвижно, словно в самом деле мертвая, только шипели губы да дергались длинные ресницы, то приоткрывая, то заслоняя огромные, зеленые от ярости глаза. По нежной коже щек метались тени. Девушка была очень красива. Красота эта, оттененная траурным одеянием и белой подушечкой под головой, просто резала глаза. Каштановые, чуть ярче Бируткиных, волосы были аккуратно зачесаны и уложены короной вокруг бледного лба; тонкие кисти в расширенных к запястьям рукавах, расходившаяся от дыхания маленькая грудь, длинные обрисованные платьем ноги, узкие ступни в замшевых простых туфельках… Айзенвальд сглотнул. Девушка… как ее, панна Легнич… Антонида… краем глаз заметила незнакомца, но только сжала губы и прикрыла глаза. Айзенвальд видел ее впервые, но имя смутно царапало, казалось знакомым.

– Что здесь происходит? – спросил Генрих.

– Я потом… все объясню пану, – ксендз улыбнулся доброй улыбкой. – Бирутка зря… А кто пан есть?

– Похоже, сосед.

– Пан будет свидетелем.

Пальцы девушки стиснули внутреннюю обивку.

– Панна Легнич, начнем? – спросил ксендз.

Она едва заметно кивнула. Бирутка заботливо сняла нагар со свеч и, поджав губы, покинула поле хвалы.

– Добровольне отрекоша сен?… – совсем другой, тяжелый и яркий, голос светара эхом отскочил от штукатуреных стен.

Нетерпеливо дрогнули в ответ рыжие ресницы. И поплыла монотонная невнятица латыни, сквозь которую кочками в болоте вспухали знакомые Айзенвальду слова "in Domine… non… nobilitis… dei glorie…" Колыхались свечные огоньки. Ксендз подходил и отходил, взмахивал кадильницей, прижимал к губам Антониды то распятие, то ложечку с облаткой, смоченной в вине, то взмахивал над ее лицом бабочкой цветного фонарика… Наконец прозвучало ритуальное "in nomine Patris, et Flii, et Spiritus Sankti amen", и ксендз с мольбой обернулся к Айзенвальду:

– Помогите. Мне вас сам пан бог послал.

Что-то сегодня бог меня ко многим посылает, усмехнулся Генрих, вместе с ксендзом поднимая тяжелую дубовую крышку гроба, до того мирно стоящую в головах. С сомнением взглянул на трепещущую, но совершенно молчаливую панну Легнич:

– А?…

– Я же… не сумасшедший… дырочки там… да почти всё…

Крышка плотно легла в пазы. Ксендз все той же ложечкой зачерпнул из ладанки землю и с бормотанием стал рассыпать ее по крышке в виде креста.

– Все. Снимаем.

Панна Легнич села в гробу совершенно бледная, с блестящим от пота лбом и закушенными губами. Айзенвальд предупредительно подал ей руку. Пренебрегая его помощью, она перекинула ноги через край, подтянулась и легко соскочила на пол:

– Ойче Казимеж, прошу вас, распорядитесь об ужине. Я тут больше… – Невольная слеза сползла по щеке. Антонида быстро отвернулась. – Простите, я скоро выйду.

– Казимир Франциск из Горбушек, – ксендз протянул белую узкую ладонь. – Что ж ты, Бирутка, две талерки ставишь?!… – возмутился он, близоруко хлопая мягкими, как у девушки, ресницами.

– А чего покойницу кормить?…

– Так Дядов кормите.

– Ну, то Дяды, – напыжилась Бирутка рассудительно, – а то навка.

Айзенвальд постарался припомнить, какой смысл вкладывают в эти названия здешние. Деды были предками-охранителями, их почитали, одаривали приношениями на кладбища, у них и свои дни имелись. А навьи были ничьими покойниками, часто чужаками и, встречаясь живым, несли тем беду и смерть. Разумеется, их не любили и боялись, с тревогой высматривали на золе, рассыпанной вкруг хаты, следы как бы куриных лапок. Не зря и избушка бабы-яги, здешней повелительницы мертвых, вращается на курьей ноге. Верно, панна Легнич, полежав в гробу, отпетая заживо, теряла статус живой. Дикость какая!

– Бирутка, неси тарелку! Дикость какая, – пробормотал Казимир. – Стыдно, право.

Он взял пузатый графинчик и тут же, громко звякнув, опустил. Смущенно взглянул на Айзенвальда:

– Не могу. Р-руки трясутся.

Генрих налил водки ему и себе, на свет рассмотрел лиловую рюмку. На стекле осели ледяные капли.

– У нас был в старину обычай. Перед смертельным боем, перед опасным делом – соборовали, как перед смертью.

Светар страдальчески свел брови:

– Если бы так… – его красивые длинные пальцы возили рюмку по столу, словно жили своей, особенной, отдельной жизнью. – Я сделал ее действительно мертвой. В глазах всех местных, в ее собственных. Ат!

Он шумно принялся наваливать в тарелку закуску: печеную картошку, сало, хрусткие огурчики, капусту, рыжики… полил здором, отправил в рот. Прожевал, запивая водкой, как водой.

– Если бы я отказался, было бы только хуже. А так хоть бессмертная душа спасется.

– Почему она это сделала?

– Глупость! Глупость и мракобесие. Вбила себе в прекрасную головку, что должна отомстить… Сперва гибнут родители-повстанцы, потом дядя и жених, теперь сестра… Ну, эта не отягощала себя местью, легла под первого же, кто этого хот-тел… – Казимир заикнулся и покраснел.

Легонько заскрипела деревянная лестница. Ксендз замолчал с недоеденным кусом во рту. Антося спускалась, похожая на мальчишку, тоненькая, в облегающем мужском строе, с неровно состриженными медными волосами, подобно шлему, обхватившими упрямо вскинутую голову. Со следами слез на худых щеках.

– Прошу простить, пан Казимеж… пан?

– Айзенвальд. Генрих Айзенвальд.

На скулах Антоси запунцовели пятнышки. Длинные ресницы дрогнули, губы шевельнулись – и промолчали.

– Вы говорите, как здешний, – похвалил Казимир.

Айзенвальд отодвинул девушке стул. Она присела, прямая и застывшая, приподняв подбородок. Явилась Бирутка с переменой блюд, пырхнула, будто разозленная ежиха, ядовито сощурилась:

– Мало тебя в детстве драли.

Светар потупил глаза.

– Окажите нам честь, панове! – звонко произнесла Антонида. – Останьтесь на ночь.

Генриху стало понятно, что, несмотря на весь свой кураж, она боится.

– И не просили бы – остался, – ксендз стоял чуть выше Айзенвальда на лестнице, держа руку со свечой так, что свет падал на его лицо снизу, затеняя глазницы и лоб – неприятное и даже зловещее зрелище. Как продолжение спектакля. Ксендз был пьян, но это угадывалось только по его обильнословию и легкому заиканию в конце фраз. – Угостили приходом – хоть сдохни. Совы да волки.

Он уходил вверх, как в небо, и темная ряса болталась на худых плечах. Тень накрывала ступеньки.

– "Лилеи" – выморочный род[26]. Моему пращуру Георгию так и не простили изобретения печатного станка. Пока страну с вековой историей будут считать глухой провинцией, не изменится ничего.

– Вам не странно говорить это мне, одному из тех, кто вас завоевал? – спросил Айзенвальд в спину. Казимир обернулся, с пьяной четкостью проговаривая слова:

– Ну, говорить, что завоевали вы – это смешно. В лучшем случае, вы сын завоевателя. (Айзенвальд вздрогнул, окончательно принимая правду, уже высказанную зеркалами, но отодвинул ее – пока, до лучших времен.) Во-вторых, я редко говорю. Завтра я вспомню, что где-то надо доставать стекло – в костельных окнах ни одного целого. Кирпич на дымовые трубы. Перекрыть крышу в том, что именуется моим домом. Хотя бы соломой. И что до ближайшей деревеньки девять верст с гаком и ни живого сердца вокруг. Хотя до Вильни – меньше дня конно. Мечта любого пробоща, почти столица. Если забыть, что после войны, восстания, секвестров и баниций от Навлицы горелые бревна остались да погост. Я, выученик Пинского коллегиума, надежа семьи, кому светил факультет богословия Падуанского университета, затыкаю тряпками окна и жду, что в любую ночь стану очередной волчьей жертвой… Той же Антониды панны, будь оно проклято.

Лестница закончилась огороженной площадкой, светар вставил в замочную скважину вычурный тяжелый ключ. Недовольно лязгнул ржавый замок. Пахнуло нежильем.

На половину комнаты растопырилась кровать под балдахином, серым от набившейся в складки пыли. Постельное белье воняло плесенью. Казимир прилепил свечу у изголовья.

– Я сам – тряпка для затыкания дыр. После того, как в Навлице погрызли верников слепые волки.

– Как?

– Задушный день, все едут на кладбище. Свидетелей, вы понимаете, море. Еще до заката, светло. Я так понял, волки кидались только на тех, кто стоял у них на дороге. Слепые. Словно их тянул кто, бежали напрямую, прыгали через памятники, ограды, через людей… в старую часть, где склеп князей Ведричей, бывших хозяев поместья. Они фундаторами моего костела были.

Казимир глядел поверх головы Айзенвальда – так мог бы смотреть слепой волк.

– Туда две женщины ушли. И, видимо, все, – ксендз развел руками. – Церковное начальство сочло, что надо… послать ксендза, во избежание слухов. Костел наскоро освятили…

– Вы верите в это?

– Что освятили?… Простите. Вы счастливый человек. А я лейтвин, – Казимир Франциск поцарапал ногтями щеку с прорастающей щетиной. – Я жил с этим всю жизнь. А когда сделался старше, когда нашел своего Господа… я был счастлив. Счесть все это пустым суеверием, освободиться! Отправиться в Злоту Прагу, в Этолию. То, что у вас, в Эуропе, народный вымысел, у нас – реальность. Мой Господь распадается на осколки. И у каждого свое имя, и каждый требует веры и обещает чудеса. Не где-то там потом, в загробном раю. Вот панна Легнич поддалась… обещаниям.

Айзенвальд слушал, почти не перебивая, хорошо зная, что пьяный, да еще вздернутый, человек куда больше выболтает сам, чем можно вытянуть из него в других обстоятельствах. Ответы были на расстоянии протянутой руки.

– Холодно.

Генерал засунул в чрево печки дрова и щепу, поджег от свечи. Через какое-то время потекли морозные узоры на окнах. Запахи сделались резче.

– Здесь сто лет никто не ночевал. Дом ветшает, – задумчиво проговорил Казимир.

Он снял и бережно разложил на стуле сутану, оставшись в серой льняной рубахе, кюлотах полувоенного кроя и сапогах для верховой езды, порыжелых от старости. Айзенвальд подумал, что ксендз ошибся с призванием.

– Бешеный зверь всегда бежит по прямой.

– Понимаю, – Казимир вытянулся на кровати, болезненно худой и непропорционально длинный, закинув руки за голову. – Но – волки все были слепы. Слепы!

Он резко повернулся набок, подхватив ладонью подбородок:

– Вы просто не слышали этой легенды. Про волков Морены. Это языческая богиня-смерть. И хозяйка Зимы. Так вот, ей служат слепые волки. Просыпаются в канун ноября, и хозяйка отдает им изумруды своего ожерелья. Вместо глаз. Их царство длится всю зиму. А когда приходит март, волки возвращают самоцветы госпоже и засыпают в буреломных пущах до осени.

Генерал передернул плечами. Запахнул сюртук на груди. Еще подкинул дров:

– Красиво. Чтобы быть правдой. Так чьим обещаниям поддалась панна Антонида?


Она вошла, держа лампу чуть на отлете. В стеклянном шаре покачивала золотым лепестком свеча. Словно в церкви, густо запахло воском. Каштановые волосы Антониды были зачесаны наверх, узкое лицо с разлетом глаз, строгим носом и выразительными губами казалось твердым и серьезным. Она беспощадно напомнила Айзенвальду графиню Северину: рассказывали, когда ту схватили, она вот так же вошла с лампой в руках. Переждав болезненный укол в сердце, Генрих тяжело поднялся:

– Панна?

– Я хочу поблагодарить вас, панове. И проститься.

– Проводить вас?

Она издала сухой, как скрип снега, смешок:

– Пан нездешний. Все равно, я благодарна пану.

Краем глаза Айзенвальд уловил, что Казимир напрягся и сел, следя за ними, как за дуэлянтами.

– Я здесь в гостях.

– У Любанских? Рушинских?… Тарновичей?… – перебирала Антя имена, видя, как он отрицающе качает головой. Айзенвальд наконец сжалился над нею и пожал плечами:

– Я попал туда при странных обстоятельствах. И хозяйка не сочла нужным представиться. Это примерно к югу отсюда. Двухэтажный дом. Цоколь из дикого камня и очень красивый, вычурный деревянный фронтон.

Опустилось молчание. Оно было ощутимым, как полог. Его можно было резать ножом. Ксендз мгновенно протрезвел, а с панны Легнич сошло притворное спокойствие. Она посмотрела, как испуганный ребенок:

– Лискна.

Это было имение, где погибла Северина.


Я никогда там не был. Я читал реляции, где буквально по минутам расписан ее последний день, каждое ее слово и жест, и нечувствительность к пыткам – люди с карими глазами почему-то гораздо упорнее, чем голубоглазые блондины. Там написано, что документы, которые предположительно были при ней, так и не нашли. Но к реляциям не положены рисунки особняка, где все происходило, и очень трудно что-то понять по описанию. Ведь не зря же здесь говорят, что лучше один раз увидеть… Этот дом, похожий в инее на волшебную сказку. Заснеженные тополя вокруг. Витые балконы. Взятая в морозные оковы река. Ни следа пожара. Ни следа расстрелянного по моему приказу хозяина – Игнатия Лисовского. Лискна. Теперь я понимаю, где нахожусь. Теперь я догадываюсь, кто меня спас… Я понимаю.


Если Айзенвальд и потерял сознание, то этого не успели заметить. Глаза Антоси налились слезами. Ксендз подошел и взял Генриха под локоть жестом впервые ясно проявленного дружеского расположения:

– Уезжайте оттуда. Это дурное место, нехорошее. Оно притягивает несчастья.

– Еще одна мрачная легенда?

– Там убили женщину. Без споведи, без покаяния. В спину. Она была предательница, но ведь все равно… нехорошо убивать… вот так?

Антя дернула ртом и произнесла звенящим голосом:

– Моих родителей тоже – без покаяния. И неизвестно, скольких еще – на плаху. Молитвами панны Маржецкой Северины. Игнат привел приговор в исполнение. На нем нет вины.

Пальцы ксендза шевельнулись, точно перебирали четки:

– "Не судите…"

Панна Легнич гордо вскинула голову:

– Если мы не станем судить, будут виселицы и расстрельные команды, и тираны у власти, и отсутствие права называться нацией. Простите, мне пора идти.

Внизу отозвались часы. Они не били, а натужно шипели, старчески выхаркивая из себя полночь. За окном отозвался волчий вой. Ксендз шаркал по ступенькам стертыми подошвами, бормотал вполголоса:

– …какой-то узел здесь завязался, око смерча, все затягивает… Гонитва, Морена, голод, поветрия… что мы делаем не так? Господи, поможи…


Тучи над елями заглотили луну. Зыбкий свет из окон как-то разом исчах, и только слабо светился снег, поскрипывая под сапогами.

– Панна Легнич, что вы собираетесь делать?

Она не ответила, двигалась, преодолевая ветер.

– Не останавливайте ее. Вы ведь тоже не уйдете из Лискны? – Казимир не дождался ответа и продолжал: – Удивительная нация – немцы. Бюргеры и – романтики. Я плакал над вашими поэтами. Шайлер, Зимрук, Ворнгаген…

Айзенвальд клацнул зубами от холода и смеха: самое время говорить об избранниках "Бури и натиска". Антося раздвинула заснеженные еловые лапы, подняв рой мерцающих искр:

– Это здесь. Панове, останьтесь!! – и скрылась за деревьями.

Какое-то время мужчины молча утаптывали снег. Не происходило ничего. Потом Антя закричала. И они бросились туда.

На пятачке между елями было неожиданно тепло, среди низких сугробов темнел разложистый пень. Из пня – торчали остриями кверху ножи. Антя рыдала рядом.

Ксендз быстро сосчитал клинки:

– Понятно. Дай бог Бируте здоровья.

– Стерва! Ненавижу!

Трагедия превращалась в фарс.

– Ну, пожалуйста! – с мольбой сказала Антя Айзенвальду. – Дайте мне нож!

Загрузка...