3:14:15 PM. Никаких результатов.
Смотрю на облака. Где-то там, как утверждают звездочеты, за бледно-синей пленкой змеится Млечный путь. Как будто сон или бессонница, как будто животное, галактика рождается без боли. Она неспешно крутится вокруг оси… Распускается как роза…
Выглядывает из утробы, нюхает воздух. Какие нынче погоды-с? Там нет погоды. В этом новорожденном мире.
Там нет даже времени. Ни свет, ни тьма, а здесь я что ни утро наблюдаю, как звезда любви становится планетой ненависти.
Это происходит со всеми. По крайней мере, со всеми кого я знаю. Они просыпаются ни свет ни заря со сжатыми кулаками и желчью, застрявшей в пищеводе.
Задавив будильник, они бегут на остановку, презирая самих себя. Вечером они бросаются в погоню за порхающей бабочкой-душой, и вновь Земля, и два полярных чувства, разброс и притяжение. Боги мои, почему я на экваторе? Где мощь обледенений? глобальное потепление? Где цунами? Тишина.
Спокойствие. Любовь и ненависть, все мимо. Пройти между рядов — кино скоро закончится, или закончилось, но все так крепко спят, что не заметили финального аккорда. Сижу на скамейке и слушаю, как кровь расходится по полюсам мозга. До потопа еще далеко. Сегодня среда. Пока еще привычная среда обитания. Я пишу эти строки, а до эмиграции три дня.
Двое с половиной суток. Плюс шесть часов до Москвы, плюс час сорок до аэропорта Шарль де Голль. Время, проведенное на вокзалах, можно не считать. Меня уже нет. В кармане брюк — два билета. Они жгут мне кожу.
Они вьются и плодятся как медузы, как электрические скаты. Их импульсы вытягивают кровь.
Что случилось? Почему? Откуда мне знать. Просто попал на внутреннее пространство, говоря языком Грегуара. Я не стремлюсь к чему-то такому, что было бы для меня недостижимым. Какая может быть цель? Откуда ей взяться? и к чему она способна привести? Может быть, я всего лишь пытаюсь применить к привычному миру категории, никогда ему не принадлежавшие. Может быть, я умер и не заметил этого — впрочем, никто не заметил. Значит, можно имитировать активность, пока в этой биомашине не кончится срок гарантии, пока хаос как высшая форма порядка не переварит меня в себе.
Пафос, цели, самобичевание свалены в кучу: пусть гниют, проникают друг в друга. Эволюция спишет все.
Ни в чем нет остановок. Словно сибирский кот, словно йог над уровнем пола я наблюдаю протекающие процессы, не вмешиваясь, ничему не мешая, и хотя каждая дверь открыта призывно, мне известно, что за нею — несколько поворотов и стена.
Позавчера приходила Рита. Она ничего не знала.
Пришлось сказать. Не поверила. Показал билет. Рита вела себя страстно или, скорее, странно, учитывая ее нудный характер. Вспомнились эллины, которые делили всех женщина на гетер и матерей. Рита, определенно, женщина-мать. Нет сомнений — она нарожает дюжину потомков. У Риты лунное миловидное лицо, гладкие волосы, она предсказуема, приземленна; когда лжет, всегда переигрывает, ибо гетерная артистичность — не ее конек. Рите потребен жлоб, для коего весь мир есть только тень от его гузна. Ольге сообщила, что ей был сон: голос предрек, что она будет счастлива, если первый ее ребенок родится от меня. В ванной, с первыми маневрами ее молочного тела, я вспомнил о Каннибели. Ее образ промелькнул в зеркальной глубине между нами. Я посмотрел на Риту и понял, что — аu revoir.
И тем не менее, билеты… Прелюдия к ним была очень долгой и мучительной. Как будто ты ищещь себя, но только в зеркале, при этом полагая, что ты и твое отражение — два разных человека. Я вновь туманно изъясняюсь… Cancel. Сменим позу во сне.
Падение в черные голодные лица, словно утка по-пекински обрела мощные крылья, но вспомнила о чувстве долга. Кожа — фантомная форма. Мысли — фантомная боль. Мозги, мои наложницы, отправлены в Париж наложенным платежом — но еще не все, что симптоматично. Во мне сейчас не больше смысла, чем.
И тем не менее, я все еще жив. Я мог бы назвать это пустотой, но это слишком модное, слишком пекинское слово. Ничерта оно не выражает, в том числе и пустоту. Скорее, это отдаленность. Латинский ablativus, удалительный падеж, тоже не то…
Непричастность? Полнота? Ровное, глубокое? Может быть. Но все не то, все. Никаких программ — просто работает телевизор. По идее, я должен быть счастлив.
Три месяца я не смотрел ТВ и не имел доступа в Бодинет. У меня почти нет денег, почти нет работы и совершенно точно нет никакой страны. Если заглянуть обратно в мир, открывается только приблизительность.
Тени газовых цветков.
Загадочное состояние. Должно быть, нечто похожее испытывает сперматозоид, начиная разрастаться во что-то большое и неясное. Грядущая боль не дает ему покоя. В чреве не удержаться. Процесс пошел. Нет, не думаю, что эмбрион счастлив своим положением. За миллионы лет эволюции мы слишком хорошо взрастили в себе испуг перед последствиями.
Утром звонил Алехан. Они в «Новой Закутской газете» хотят, чтобы я написал матерьялец о русской национальной идее. Нет ни малейшего желания. Я еще не завершил статью о Толстом. «СЭР, Свобода Это Рай, — сказал я Алехану. — Это и есть наша идея. Напиши сам. Гонорарий получишь». — «Это что за САРАЙ?» — вопросил он. — «Зэковская наколка. Партак, ву контрпрэнэ?»
Когда в телефонном эфире раздались короткие гудки, я вспомнил недавний случай. Геологи обнаружили в тайге старца-затворника, полвека назад покинувшего город по причинам, о которых он давно забыл. Думаю, в тайге он не слишком терзался прошлым, поскольку был он счастлив, бодр и свеж. Находку тут же привезли в город. Светочи антисемитской духовности мгновенно обступили старца и притащили как добычу в наш журнал.
Быстро выяснилось, что предки старца — священники-старообрядцы. Редактор ликовал. Как обычно подшофе, он обратился к отшельнику: «Ради всего святого, откройте нам, в чем заключена русская национальная идея?» «Нешто у нас есть идея?» — робко спросил отшельник. Редактора охватили дурные предчувствия. «А вам, наверное, ближе американская идея?.». Старец был потресен. Он не знал, что у американцев тоже есть какая-то идея. «Бедный, бедный мир…» — прошептал он и больше не сказал ни слова, а на следующий день сбежал из гостиницы. Мне становится все более понятно, что в тот день я видел первый и последний проблеск русской национальной идеи. Вряд ли мои знакомые примут ее. Они умные люди.
Они будут и дальше имитировать реальность, наворачивать одну башню на другую, дабы не утратить престиж. На страну им, в сущности, плевать.
Забавный звонок. Волна воспоминаний. Моя первая жена была врачом-фармацевтом. Нельзя сказать, что она отличалась особым цинизмом, но когда папа купил ей небольшую аптеку, главным праздником в жизни супруги стали ежегодные эпидемии гриппа. Летом она презирала весь мир. Безыдейную, невыгодную, счастливую совокупность. Но оставим… На сей час у меня другие проблемы. Между мной и миром — Каннибель и два билета в кармане. Может быть, мне удастся пробиться в реальность, но это случится лишь когда я отвечу на несколько вопросов. Последние два часа мне казалось, что разгадка близка. Пытался отключить ум, что исправно отсчитывает время и слова. Несмотря на полную исправность, явное отсутствие атеросклероза и перепадов AC/DC давления, результат — ноль.
Греет грудь мою легкий невроз. Эти опыты продолжаются месяц или два, трудно сказать с точностью, сколько.
Помню, что начал в один из северных месяцев — кажется, в декабре. Если процесс подчиняется мировым циклам — весна-лето-осень и так далее — то разгадка наступит не раньше ноября. Главное достижение на сегодняшний день — общий вид проблемы. Это туманность, сгустившееся облако, похожее на облако газа; от него веет холодом. Сознание исчезает. Вместо него — безмятежный прекрасный мир, хранящий в себе все и расположенный вне понимания… Говорить о его локации, пожалуй, бессмысленно. Я думаю на языке нераскрывшегося, а говорю на другом языке, на том, который пропитал мозги людей и это пространство; все это спит последние часы по местному счислению. В этом странном in-out напрочь отсутствует восприятие времени, ибо нечего отсчитывать. Я предвижу наполовину скрытую массу, готовую разлиться по ячейкам во все стороны. Это предчувствие или предвкушение, или чувство, возникающее у ворот храма.
Этому сравнению, по всей вероятности, можно довериться, но в самом деле все не то. Весь материальный апгрейд должен сойти слой за слоем, как штукатурка, как мэйкап на старой шлюхе. Он будет отваливаться кусками, но этот образ слишком напоминает воспоминание. Это происходило со мной или с другими уже когда-то в прошлом, или обязательно произойдет в будущем. У всех нас общая душа, или ее отсутствие. Общее пространство.
Вдыхая, вдыхающий, будучи вдыхаемым. Зародыш в утробе времени: не может родиться обратно. Черная Дыра!.. До чего удачное сравнение. В этом нет мысли, нет амбиций, нет желания. Это втягивает в вакуум и превращает в нечто более пустое. Боюсь, описание этого не есть бонтон. Глаз читателя привычен к конструкциям, на которые якобы можно опереться. Ну что же, попробуем, хоть я не философ и, кажется, не поэт. Я даже не писатель. Никогда не думал влачиться по этой стезе. В детстве хотел стать обычным историком, затравленным авторитетной литературой — чтобы врасти в прошлое и забыть о гнилом настоящем, особенно presens continuоus. Ничто не заставило бы меня заняться древнейшей российской профессией, если б этот мир был другим, моим миром. В России всегда было много писателей. Больше, чем денег для гонораров и в особенности тех, кто может понять их по достоинству. За годы вербальных мытарств я понял одно: для автора литература не имеет ни малейшего смысла, если она не помогает жить. Иначе все летит под откос. Сжигать слова и мысли — возможно, единственное, что нужно для свободы. Я пришел к этому выводу одним продымленным сентябрьским вечером, когда на пустыре в Новом Районе скармливал костру свою рукопись. (Рукописи, замечу, горят превосходно. Чем лучше — тем ярче). Завершенная книга мертва для того, кто ее написал, и есть большой смысл в обряде кремации, гораздо более древнем, нежели паскудный обычай удобрять трупами землю и участок маленькой измученной памяти. В этом утраченном зрелище — бездна очищения и настоящей духовности, если вы понимаете, о чем я говорю. В общем, через год я опять пришел на пустырь с новым романом — сборником разрастающихся одна в другую сказок, посвященных Каннибели. Четыре страницы мне показались недостойными огня; в них царила чистая длительность жизни, и я их оставил.
Меж тем заявлена слишком большая тема. Отстегнуть деревянные ремни скамейки. Пройтись.
Итак, несколько шагов. Neverdance. Rivermind. Ни одного слова, ни одной мысли. Всего лишь полдень, сжавшийся в сгусток солнца. Передвигаюсь по воображаемой прямой, ведущей через полосатый брод на другой берег пешеходного острова. Эта избитая метафора меня успокаивает. Как будто пишешь story для выходного выпуска газеты. Ты укоренен в этом мире, каким бы он ни был. Тебе нормально. Смиренный или гордый, большой или мизерный, ты свой — и на тебя распространяются понятия городской философии. Так или иначе, город начинает думать вместо меня.
Вот и остановка. Граффити на металлических щеках павильона. Народу немного. Мимо — танцующие походки и ветер, гнущий худосочные городские тополя. Автобус двадцатого маршрута сообщением «Железнодорожный вокзал — Аэропорт» вбирает мою плоть с деловитой разборчивостью. В салоне до меня начинает доходить, что маршрут неслучаен. Что ж, еще один повод увидеть ее. Каннибель.
Нет, имя нужно изменить. Лучше так: Лаура. Я любил ее, и в этом было все.
Я познакомился с Лаурой на кладбище. Этому событию предшествовали месяцы, проведенные в абсолютно шизоидной атмосфере. Год назад — в апреле — я отключился прямо в редакции с сильнейшей болью в груди. Вызвали «скорую». Поставили укол. Стало немного лучше. На следующий день кое-как добрался до больницы. Доктор заверил, что с выводами лучше не спешить, а пока необходим покой.
Повторный визит состоялся через три дня. Доктор принадлежал к разряду врачей, считающих, что больной должен готовиться к самому худшему. Будничным, хоть и несколько огорченным голосом он сообщил, что имеются все основания подозревать у меня рак сердца.
Я почувствовал себя словно во сне. Накануне мысль о чем-то хорошем, но, в сущности своей, непоправимом, не давала мне спать. Я старался не думать об этом, но лгать самому себе было уже поздно. Удивившись собственному равнодушию, я внимал доктору с каменным лицом. Последний глядел на меня с одобрением.
— Тридцать два года — неоднозначный возраст, — заметил доктор и улыбнулся. — Многие помирают в тридцать два. Особенно люди творческих профессий. Вот, например, Иисус. Так что нет никаких причин беспокоиться.
Минуту или две я смотрел на крышку стола. Сидевшая рядом с доктором регистраторша вздохнула, словно пылесос.
— В общем, я бы не стал расстраиваться, — продолжил доктор. — Не падайте духом. Есть химиотерапия, и это шанс. В крайнем случае, помрете. Или волосы выпадут.
Я встал и пожал его теплую руку.
В коридоре было душно. Обернувшись только на миг, чтобы избежать драматизма, я взглянул на белую дверь кабинета. Дверь мягко, но уверенно закрылась. Я направился обратно, не глядя по сторонам.
Вернувшись домой, я отказался от ужина и лег в постель. Раздумывая о том, что следует отделить свое спальное место от ложа своей супруги (ибо я женился во второй раз — на Таше, коренной закутянке и дочери завмага), отстранился от ее половины постели и забылся мигающим слайдовым сном.
Ночью ужас потряс меня. Огромная бездна надвинулась на сжавшееся в комок сознание, и не было ей предела, и везде — лишь середина. Все мои трагедии и радости был ничто. Все плавало в невесомости, теряя вес и с удалением — вид. Мне стало хорошо, как не бывало долгие годы.
По случаю грядущих похорон спешно прибыла тетка жены.
Теща прислала свою сестру. Как звали ее, не помню. Я обозначил ее Пелагеей. Была она женщиной набожной и говорливой. Она вошла передовым отрядом смерти, вестницей на бледном коне; за нею следом был готов сорваться весь табор основательной деревенской родни.
Приготовления не заняли и часа. Откушав чаю с коньяком, тетка возрекла о муках ада. Я ощутил себя христианином, скрывающимся в катакомбах от полиции Нерона. Я простирался перед ней осенним полем, шутки прочь и мысли к черту. Я приготовился внимать молитвам бедуинов, индейцев навахо, католиков, маздейцев, ариан, хасидов, протестантов, свидетелей Иеговы, адвентистов седьмого дня, кришнаитов, зороастрийцев, манихейцев, назареев, джайнов, староверов, сайентистов, трясунов, скопцов, масонов, вишнуитов, полярников, подводников, психоаналитиков, розенкрейцеров, ризеншнауцеров, бефстроганов, молитве чьей угодно, ибо я жаждал верить во все. Оглушая меня лунным сиянием, Пелагея работала не покладая языка. Речь ее была преисполнена яда, меда, парадоксов и самых невероятных ухищрений, которые она называла мудростью. Откровение длилось пять или шесть ночей, прерываемое фальцетным песнопением и террористической поэзией Иоанна. Поскольку я находился в крайнем напряжении всех сил и сгорал, пытаясь спасти свою душу, то однажды под утро смертельно устал разгребать всевозможные звуки (так стиранным бельем во дворе закрывают свет Солнца) и впал в сумбурное забытье.
Меня потряс кошмар. Море гниющих трупов, скользких и мягких, кишело червями. Над морем возвышались две скалы — белая и черная. Я плыл в лодке. Лишенные опоры, скалы ходили вправо и влево и с грохотом бились друг о друга, выбивая искры и камни, точно безумный атлант пытался высечь огонь. Течение несло меня в самое пекло, и кто-то причитал леденящим голосом, что не надо идти между ними, что если я пойду, то умру моментально, и самое надежное — влезть на одну из скал. Затем скалы будто пластилиновые раскатались в длинный забор, разделились на две стороны, и между ними зияли ворота. Одна сторона забора покрылась грязью и бумажными купюрами, другая окрасилась в белый цвет.
Вдали — я скорее чувствовал, чем видел — возвышался дом, где жило мое спасение. И все можно было списать на козни сатанинские, если бы меня не пронзило такое чистое, такое легкое пламя, что я вскрикнул от счастья. «Что? Что?» — склонилась ко мне Пелагея.
«Два столба — одни ворота… Два столба — одни ворота…» — прошептал я, глотая слезы восторга.
Наверное, это звучало бредово, но объяснить это было нельзя. Оставалось только пройти на ту сторону ворот, но я замер, охваченный счастливым молчанием.
— Преставляется, — прошептала тетка и перекрестилась. — Давай бегом за батюшкой, а я закуску приготовлю.
Я так и не узнал всех обстоятельств этой ночи.
Внезапное утро вспрыснуло солнечную инъекцию под кожу век. Мир, чистый как совесть младенца. Я открыл глаза и понял, что жив.
Стараясь не разбудить жену, я встал и покинул спальню. Рассвет едва брезжил. В бутонной свежести зари квартира таяла, словно сугроб под дождем. В сознании царила пронзительная ясность. Я чувствовал почти физическую благодарность Пелагее, как будто я отравился тухлятиной, а она напоила меня марганцовкой. Я нашел такую легкость на душе, как будто никакой души не было. Я отсутствовал; царила только радость, чистая и беспредметная, без всякого повода. Я готов был выскочить за дверь и жать руку первому встречному. Я мог лететь, не касаясь земли, облаков, непричастный к самому воздуху. Я взглянул в окно и увидел небо — такое близкое и теплое, и мелкое, будто дно прозрачной речушки, только дна в нем не было; я будто видел насквозь, ни на чем не задерживаясь. Как будто рядом дышит океан, и нет ничего кроме океана, и это было так чудесно, и так явственно, что даже не о чем было думать.
Я принял душ, отряхивая память о болезненных ночах.
Внемля струям каждой клеткой тела, я с долгим, всепоглощающим чувством почистил зубы. Затем, накинув халат, неспешно позавтракал. Где-то за стеной включили ТВ, и я подумал: как это просто — выйти из мутной реки и выключить убийственно позорный телевижен, и когда мне вспомнились слова одного американца, сбежавшего в Париж, вдруг меня посетила догадка, что не только эта бедная страна, превращенная из глупой жадной пролетарки в глупую жадную блядь, не взбесившаяся Америка, но весь мир представляет собой огромную выгребную яму, где каждая вспышка знания, любой порыв чистоты и благородства тонут в непреходящем дерьме. Я автоматически отставил тарелку, но — ничто не могло испортить мне аппетит.
Я принялся за кофе. Из прихожей накатил скользящий шум. Возник огромный мужик с лицом заросшего боксера и в черной рясе. Печально и торжественно поглядев на стол, он воздел над головой щепоть, но, подумав, крякнул густо, как борщом, махнул всей пятерней и ушел.
В тот же день Пелагея, счастливая, но смущенно отводя глаза, собрала чемоданы; я проводил ее на вокзал.
Когда поезд унес ее в небесную тайгу, я сел в электричку и отправился за город. Под открытым небом я окончательно понял, что ужас миновал. Отвращение к себе — тоже. Я уловил себя на том, что исчез вечный страх перед смертью, перед условностями жизни, в которых хоронил саму жизнь; желудочные страхи, тестикулярный расчет, идеи, мыслеформы, общественные обсуждения. Как изводящая потребность засыпать и просыпаться, чтобы успеть и втиснуться в безумный график, не нужный ни тебе, ни другим. Life is life, не больше и не меньше. И как это прекрасно — жить и умереть. Что может быть естественнее? И какое это наслаждение — не думать!
Еще никогда я не чувствовал себя таким свободным.
Пережить свои клешни, впившиеся в мир. Вырасти из мира как из памперсов и поставить точку. Вся чистота Вселенной вливается в вас, если вы отшвырнули жирную жабу, которую приютили в своей голове, которая сводила вас с ума долгие годы. Все боязни, ложные абстракции и прокрустов стресс валятся в корзину скомканной бумагой. О чем еще можно мечтать?
Вселенная будто ожила: в ней появилось потустороннее, абсолютно свободное начало, и без него все падало и теряло смысл.
Возбуждения не было. Крыша не съезжала; я всего лишь стал легким. Как я устал от всех каменных, металлических, деревянных и нейлоновых саркофагов, в которые меня погрузили едва вынув из материнской утробы! Самое время жить. Солнце просвечивало меня насквозь, и я был Солнцем, потому что внутри меня пылала светлая звезда. Все вокруг превратилось в солнечную систему, к которой я относился со спокойной благодарностью — ее свет лишь питал мои мысли, а они не принадлежали никому, даже мне. Казалось, я окончательно утратил иллюзии. Все, что мне нужно было — это любовь, и я находился в полной уверенности, за оставшиеся полгода обязательно найду ее, и сгорю в полете, как метеорит.
Я стал часто выезжать за город. Там качались сосны, мощно плескался Байкал, и каждый порыв ветра приносил все большую ясность в мыслях. В этом воздухе растворилось столько бодхисаттв, что бродя по берегу, я ощущал привкус Бога, его вина, невесть по какой причине пролившегося на меня, грешного. И как обычно в тяжелый период жизни, мне повезло: я влюбился по уши. Я никогда не подозревал, что могу излучать любовь в пустоту. Что она вернется во что-то самодостаточное. Ее первое приближение прошло в метаниях, неприспособленности, уродстве мыслей.
Ее звали Марта. Она появилась в нашей конторе, когда высохшим июльским днем я вышел покурить. Вдруг я почувствовал, что не могу избавиться от одной фразы:
«Это в последний раз». Приписав свое состояние тому, что я слишком большое внимание уделяю кофе, компьютеру и гениальными идеями шефа (и, разумеется, помыслив о метастазах в мозгу), я украдкой отметил: конторского полку прибыло. Женщина стояла ко мне спиной. Когда она обернулась, я понял, что теперь не усну.
Я мог бы многое рассказать о ее внешности, но это почти то же, что рассказывать о собственных проблемах: люди с другими сложностями не оценят и рассказчик увязнет в собственных словах. Пожалуй, мы сохраняли так много общего, что наша связь походила на инцест.
День прошел точно во сне. Вечером, направившись домой, я хотел только увидеть ее, исчезнувшую полчаса назад. И вдруг на небольшом рыночке, среди бойких баб и отверстых чрев машин, я заметил фигуру, которая никак не вписывалась в пыльную суету. Она стояла у прилавка и неуверенно выбирала яблоки. Я неплохо разбираюсь во фруктах; аки змий библейский, я к неудовольствию продавщицы помог определить лучший сорт — отнюдь не самый дорогой. Мы разговорились. Я проводил ее до остановки. Выпросил номер телефона.
Мы встретились через день. Утром меня отправили подписывать контракт с передвижной столичной арт-галереей. Тема выставки звучала просто — «Дом».
Неизменное восхищение знатоков вызвали традиционные концепции дома. Одна — огромные дворцовые покои, золото и мрамор, невероятное изященство диванов, икон, резных деревянных библий, ковров, канделябров и вместе с тем — ни кухни, ни сортира, ни кровати, и передвигаться запрещено. Другая представляла собою сплошной санузел, где унитаз был приспособлен под кровать или кровать под унитаз, кухонный стол располагался в биде, везде развешаны использованные презервативы и прокладки, а стены выкрашены в тот волшебный цвет, что вызывает рвотные спазмы даже у проктологов. Было ясно, что из любви к высокой чистоте авторы презрели контаминации, однако я был так занят мыслями о Марте, что не видел почти ничего.
Кое-как дождался вечера. Накануне я отправил жену к ее матери. Развод был решенным вопросом. Марта ничего не узнала о приговоре врачей. Мы просидели в кафе до ночи. В этот раз я проводил ее до дома. Через час она позвонила. Проговорили до рассвета. Утром, выпив литр кофе, пришли в компьютеризованный храм золотого тельца и не могли сложить два и два…
Смотавшись домой пораньше, я проспал три часа и вечером позвонил сам. Она только что встала.
«Хочешь, я приеду?» — спросил я. «Приезжай. Но у меня дома не получится».
«Это не проблема. Могу предложить две комнаты и сердце».
«Это слишком много. Хватит пары яблок и бутылки полусладкого».
Через полчаса, сбившись с ног поисках цветов, я встречал ее у подъезда.
На столике в гостиной я поставил в вазу тучный букет — красные розы, белые розы, лилии. Их аромат струился в русле квартирных стен, заполняя все вокруг; лишь запах ее волос восходил из этого месива.
— Завтра цветы увянут, — сказала она. — Зачем их срезают?
К черту вопросы. Ответов нет. Я зачерпнул полную горсть лепестков и бросил на постель. Весь мир простирался внизу, в долине. Наши соки смешал цветной вихрь. Белые лепестки покрыли кожу, а под кожей танцевал огонь. В этот миг я подумал, что пора забросить литературу — ибо незачем писать, если ты полон света и счастлив.
Происходившее было настолько любовью и настолько сексом, что не нуждалось в названии. То были и небо, и земля, и красный закатный снег, что их соединяет.
Красота и вызов кричали в ее белых гибких бедрах, в ее крепкой груди, в ее распущенных космах. Я держал в руках горячий ветер. Этот мир рождался из тумана, и я заставлял его вращаться. Во вращении все обретало форму, плотность, бытие. Фонтаны рая били все мощней, но удалялись с каждым всплеском — неотвратимо, словно поезд с зарешеченными окнами увозил нас от ослепительного летнего утра. Впрочем, когда тонешь в любви душой и телом, мрак остается только пророкам.
Я проснулся у самой границы рассвета, забывшись только на час. Она лежала раскинувшись, словно во время бегства. Замерший взмах пловца — застывший в нижнем течении сна, у самой дельты восхода. Я вновь закрыл глаза.
— Ты уже встала?
Я услышал собственный голос. Стряхнув остатки сна, приподнялся на локте. В наш парк Эдемского периода вступили войска победоносного солнца. Холодное, резкое, арктическое утро. Welcome to the Tulа. Время и место для чашки кофе и обреченных героев.
Она стояла у окна. Подошел и взглянул через ее обнаженное плечо: все те же дома, все тот же непотребный реализм перистальтико-сосудистого бытия.
Город функционировал будто завод, изделия которого никому не нужны и смысл его существования неясен, но по чьей-то больной прихоти еще вращались двери и турбины, и все были втянуты в работу, точно в летаргический сон. Люди шли покупать и продавать.
Несколько секунд я не понимал, что происходит. Она прижалась ко мне. На ее безмолвный вопрос я ответил:
— Никаких новостей. Все тот же исход обратно в Египет. Шоппинг души.
…Через два дня начался наш медовый месяц. Однажды утром обнаружилось, что дверь начальственного кабинета заперта, что бывало до крайности редко. Шеф следит за сотрудниками как ревнивый рейхсканцлер.
Несмотря на отсутствие шефа, в конторе царил все тот же австрийский порядок. Благочестивые Frauenzimmer[5] шепотком обсуждают Katzenjammer[6] герра Управляющего.
На его бутикозных подтяжках вянут эдельвейсы. «К сожалению, Цезарь Адольфович немножко приболел», — сообщил он с печалью. Я интеллигентно поскорбел минуту и подумал: что будет с Управляющим? В отсутствие шефа он будет лизать сидение его кожаного кресла, дабы не утратить управленческий профессионализм.
Дальше все было как я предполагал. Сначала управдел, а после и его приближенные внезапно приболели, так что на работу можно было приходить лишь затем, чтобы отметиться. Мы воспользовались случаем на полную катушку. Все четыре недели, пока шеф мужественно боролся с ОРЗ где-то в Альпах, мы превратили в одну сплошную постельную сцену. Однако в том, что касается появления на работе, мы превзошли хитростью китайцев.
Нас не должны были видеть вместе. Чтобы спрятать наш цветущий вид, мы пользовались услугами троллейбусного парка и почаще интересовались курсом валют. Пытались думать о политике президента. Обращать внимание на плевки гопников. Превозносить до небес гений шефа.
Негодовать по поводу кощунственных происков конкурентов, иуд, террористов и всех на свете темных рас, не чтящих закона прибавочной стоимости. Однако все меры помогали слабо. Жизнь неистребима.
Во внешнем мире все продолжалось как обычно.
Конторские дамы продолжали обсуждать проблемы своего здоровья и мелкие сплетни, не покидая насест. Любовь — persona non grata. О ней положено грезить, а наяву отравлять воздух своей разочарованностью — той, что остается после страшной догадки, что Дед Мороз живет в соседнем подъезде. Мы не смогли бы объяснить происходящее с нами. Мы не думали о браке, что бы там ни говорили благонамеренные демоны. Я даже не был уверен, что мне требуется секс. Это муки Тантала — секс ipso facto неспособен напоить жажду взрослых людей, с детства бежавших от мысли открыть свою душу.
Однажды мне пришлось туго, когда ее отправили в командировку на три дня. Я едва не провалил все явки и пароли. Вздрагивал от каждого звонка. Не попадал в клавиши компьютерные. Впервые с гнетущей ясностью я сознавал, что ничего не смогу сделать: ни сжечь время, словно проспиртованный воздух, ни свернуть пространство в трубочку, вместе с его джунглями, тайгой, саваннами, самой передовой, пугливой и наглой цивилизацией, со всеми населенными пунктами и всеми, кто их населяет, и засунуть дьяволу в зад. Когда Марта появилась (была пятница, 10.03 по закутскому времени), и встретила меня взглядом, который я понимал слишком хорошо, от счастливой смерти меня спасла одна мысль: это в последний раз. Я не отпущу ее больше. Никогда.
Кое-как провели остаток рабочего дня. В пять часов она вышла, попрощавшись с остальными. Я знал, что она ждет. Вынес еще 15 минут… Наручные часы остановились. Затем было скольжение в облака.
…Мы добрались до моей квартиры, кажется, на такси, и кажется, я отдал последние деньги. Не сказали ни слова. Упали на кровать, уже будучи в трансе.
Совлечь с себя одежду смогли только в машинальном оцепенении, словно видя перед собой силуэт нависшего танка. Когда мы вошли друг в друга, я даже не ощутил себя: только ее. «Дом», подумалось мне. «Я вернулся домой».
Она сходила с ума, извиваясь, а я отделился от своего тела и заполнил всю комнату, этот город, электрифицированную берлогу среди тысячи верст зимы.
Счастье, рвавшееся из нас на волю, не вмещалось в бренных телах — всего лишь актерах, плохо изображающих свои подлинные души. Жизнь хлестала из нас так, что впору было умереть… И это было бы лучшим моментом для всей вселенной с миллиардами лет ее эволюций и инволюций. Мы смешивались жадно и беспорядочно, ища утробу, то, что навсегда скрыто от посторонних. «Это в последний раз», вдруг вернулась ко мне странная фраза, и я стал повторять ритмично:
«Это в последний раз».
В ту ночь, о которой мне все меньше хочется вспоминать, я был один. Она отправилась со своим отцом на дачу поздно вечером, и оставалось только ждать рассвета, полудня, вечера вновь. Я уснул не раздеваясь. Во ночном кошмаре бесновался ливень, город сотрясало землетрясение. Кто-то с оглушительным ревом ломился в мою дверь…
Жестяной привкус городского романса, который мы так презирали, вдруг воплотился во всей своей слезливой банальности. Вечером я узнал. По дороге на дачу машина разбилась. Рядовое ДТП. Отец не пострадал. Она умерла мгновенно.
Прошел месяц. Вернулась жена. Она похудела, подтянулась и расхаживала по квартире в одном кухонном переднике, поскольку мы проводили время только на кухне и в спальне. Иногда она отпускала из рук сковородки и молча припадала ко мне. То было сближение медсестры с тяжелым больным. Умрет он или поправится — связь прикажет долго жить.
Издалека, на медленных тяжелых лапах подкралась памятная суббота… Тем утром я отправился на прием.
Жена вытолкала меня за дверь — было плановое посещение доброго доктора. По дороге я обдумывал возможность: вдруг сейчас моя супруга трахается с Клавиком, ее тайным воздыхателем, с которым она вела переписку. Он принес ей цветы, они выпили кофе, немного вина… он посадил ее на колени, поднимает ее пышные белые ягодицы, и вцепившись в его плечи она стонет, как будто поет зулусские гимны. Настроение слегка улучшилось. Что же. Последний визит к врачу.
Нужно оставить супругу в покое. Уйти из ее квартиры.
Зачем ей мои страдания, если своих достаточно — со мной?…
— Ну-с, как ваши дела? — осведомился Пал Сергеич.
— Спасибо, хорошо, — признался я.
— А у меня для вас известие, — с обезоруживающим идиотизмом посмотрел на меня доктор. — Вы здоровы.
Я молча смотрел на него. В мозгу играл вальс «Амурские волны».
— Ну, ошиблись маленько с анализами. Перепутали что-то. Нет у вас никакого рака. Просто нет признаков, — сказал врач и торжественно пожал мне руку.
Зашла медсестра, и доктор рассказал ей свежий анекдот. С ней я прошел в процедурную для окончательного анализа крови. Мы шутили, хотя мне было не по себе. Это не кокетство — не каждый день вот так, между двумя анекдотами, теряешь билет на «Конкорд», зная, что придется ползти поганым раздолбанным поездом по очень смутной территории, где каждый день у тебя вымогают жизнь. Предстояло возвратиться в мир, с которым я так благополучно распрощался. Опять протискиваться в тесный поток черепов, локтей, бедер, над которыми витает фосген чуждого всему живому менталитета.
Впрочем медсестра была очень милой женщиной.
Лоснящиеся вишни глаз, ямочки на щеках, выпирающая грудь способны впечатлить даже конченого экзистенциалиста. Наша взаимная игривость становилась все более проникающей. Вынув иглу из моей вены, она погладила мне руку, обвела ваткой вокруг родинки на плече. Почти машинально я обвел указательным пальцем ее шею, приблизился к губам. Она взяла палец в рот и подтолкнула язычком. Ее груди вырвались из халата и уставились на меня крепкими сосками, тяжело покачиваясь… Чистое ритуальное совокупление — просто никаких признаков. Никаких обещаний верности, подозрений, бумажных страстей, лунатической поэзии, денег, свадеб, огородных соток, нового холодильника, яичницы на обед. Не было даже похоти. Солнце взошло, я выздоровел; вот и все причины. Мы легли на белую софу и потерялись для общества.
Но что за гнусная человеческая натура. Выйдя из холла больницы и сев в автобус, я снова начал думать.
Пересекая траншеи извилин, ползли черные мысли — как жить? Ведь я не ответил ни на один вопрос. Всего лишь даровал вопросам право пережить меня, и это право вернулось к дарователю. Смерть не сильней страдания.
Но если потянешь за одно, тут же возникнет и другое.
И я — здесь. Как только я уловил это, страх накатил небывалой по мощи волной. Он словно отыгрался за мое презрение к нему. Меня вдавило в кресло. Неужто все сначала? — спросил я небеса, но ответ пришел изнутри меня, и это был простой и ясный покой. Ничто ему не противоречило, и ничему не противоречил он. В нем было все, а он был ничем, если эта германская формула понятна не пережившему нечто такое… Ничего в уме.
Как трудно дышать, если думать об этом.
Мне стало легко. Так легко. Все можно, все принадлежит нам, если идти с пустыми руками, если, беря свет за пределами вселенных, возвращать его с благодарностью, и дарить другим.
Я по-прежнему ходил на работу. Спускался на пятый этаж со своих небес и не понимая собственных действий все делал как надо — благо, можно было позабыть о деньгах. В те весенние дни с полной силой развернулось живое, совершенно необъяснимое спокойствие, ни плюс ни минус, а я копался в его цветах, будто в засорившихся трубах. Идиотская привычка изо всего делать некую идею. Я идею, ты идеешь… Состояние панической растерянности. Инерция тяжелая, как голова на затекшей шее. Время остановилось, но все продолжается — мимо меня. И только происходящего как якорь застряло в мозгу. Мое бедное разумение капитулирует… Как это объяснить?
Вот единственный вопрос, имеющий хоть какой-нибудь смысл.
Вскоре я уволился и, не приходя в сознание, устроился в журнал. Еще через неделю скончался главный спонсор издания. Помню день похорон. Погода стояла отличная, такая, от которой легчает на душе. По окончании торжественной церемонии заклания врачей, не уберегших покойного от старости, после отпевания и отмовения денег состоялось собственно захоронение. Все было весьма изысканно. В трехэтажную могилу бережно опустили 1D-идол покойного — платиновую фигуру Джона Фрама, затем янтарный саркофаг, выполненный под Хохлому, инкрустированный бриллиантами и украшенный фресками от Ивана Рублева. На лице Хозяина покоилась маска с каменьями и надписью Made in Switzerland.
Отдельный взвод бодинет-возлюбленных покойного стоял молча, ощущая благочестивое почтение к этому человеку, прожившему не даром, но последний аккорд церемонии подорвал из сердца и они безудержно закричали, и тут не выдержали все, и началось пение гимнов. При помощи строительного крана в могилу погрузили бронированный «Бэнтли» ручной сборки, двух арабских скакунов, свору борзых, боевого слона, безутешную вдову, семь официальных любовниц покойного, их мужей и их любовниц, батальон охранников в противогазах и в полном боевом облачении, дюжину чиновников обладминистрации, материалы евроремонта и пакет учредительских документов. Оставшиеся пустоты были засыпаны антикварными золотыми скарабеями, черным жемчугом и серебряными долларами, затем все залили свинцом, покрыли бетоном и сверху водрузили милицейский пост.
Как я и думал, на торжестве не оказалось ни одного волхва-поэта. Мои умные коллеги остались дома от греха подальше, хотя представляю, какие деньги им предлагали. Выполняя свой 2D-долг, я вышел на лобное место, лихорадочно пытаясь сообразить, в какой стилистике подать погребальную песню. Покойный возглавлял концерн «Вавилонспецстрой», исповедовал панславянизм, состоял в нацистской партии и в масонской ложе «Звезда Сиона». Все вертелось вокруг любви к древностям. Поскольку слово «могила» в переводе на старославянский звучит «жоупище», поначалу я собрался учинить стихотворное этимологическое исследование, но передумал. Метафора была чересчур очевидной, так что даже переставала быть метафорой. Отбросив проблему выбора — то есть находясь в истинно поэтическом настрое — средь наступившего безмолвия я произнес:
Земную жизнь пройдя до середины,
Владимир сделал первый миллион.
Пампасы и сибирские равнины
Легко умел купить и впарить он.
Но двери в рай ногою не откроешь:
Все оцепил небесный батальон,
Спецслужбы окружили Бога офис,
И Смерть вошла лениво, без понтов,
И вся охрана ей была по пояс.
Владим’ Петрович пукнул. А потом
Во Смерть всадил обойму и отчалил
(С такою крышей справиться облом),
И вот, в момент коитуса печальный,
Где прах столбом и рвутся удила,
На всем скаку ворвался он в зачатье.
Нет, он не умер! Новые тела
Ему готовы, скорбные прокладки
Меж сном и явью, шумная Москва,
И место на Тверской, и непонятки,
Субботники для алчущей братвы,
Гостиницы, милиция и взятки —
Хотя к последнему ушедший так привык,
Что разберется уж на новом месте —
А прочее… Что прочее? Увы;
Был он велик, а станет неизвестной
Даятельницей платного тепла;
Все изменилось. А ведь мог наш крестный,
Над небесами легкие крыла
Раскинув, бросить реки Магадана,
Разводы, стрелки, кровь и все дела,
Гуляя вечно в золоте каштанов
Парижским бабьим летом. Вот Распай,
Клиши, Бульмиш, Монмартр…
Ну и так далее. Финал я изукрасил гуманистическими архаизмами и призвал скорбящих к милосердию, хоть это чувство, скорее всего, покойному казалось более чем экзотическим.
Когда толпа пришла в движение и, позвякивая золотом цепей, направилась к выходу, я обратил внимание на стройную блондинку, утиравшую глаза краешком застиранного платочка. Было в ней что-то такое, чего я никогда не встречал. Мы удалились в поминальный ресторан, где я с удовольствием накормил ее. Через час я знал о ней все.
У нее сложный D-basis: 1D — род Великого Змея; 2D — каста храмовых танцовщиц; 3D — Красная Гюрза. В целом она невероятно красива. У ее волос запах осени, ее губы — секс богов; отец наградил ее изысканной соколиной головкой, мать — гладкой кожей цвета крови с молоком; в часы любви она сверкает перламутром. Лаура с отличием окончила Академию искусств имени Аполлона Якутского, но ее всегда влекли деньги и потому она устроилась в фирму, возглавляемую покойным. В настоящее время Лаура была безработной. По ее словам, весь менеджерат конторы представлял собой членов некоего тайного общества, и потому сотрудники обязаны ходить в специальной форме и стучать на коллег, а также на друзей и близких. Она долго упиралась, разыгрывала из себя дурочку, но беседы у Генерального Менеджера становились все более прозрачными, все более настойчивыми, так что в конце концов она не выдержала и уволилась по собственному желанию, и не мог бы я занять ей пятьсот рублей? Я не занимаю женщинам деньги. Только дарю. Мы отправились гулять по набережной.
…Взяв поручень словно древко легионного значка, пересекаю культурный центр, стараясь не думать, чтобы не дрожать. Тяжелый, серый, с прожилками серебра Закутск проплывает в обратном направлении. Нам снова не по пути. Сегодня мне предстоит победить весь мир и свою любовную горячку.
Перекресток. Под рельсами трамваев дрожат корни тополей. Тряска, вибрация, бессмыслица. Ритм города рассыпается, валясь со склона куда-то в реку и возвращаясь с дождем и комарами. Вдали, в Центральном парке, замерло чертово колесо. Воздух пропах жареным мясом. Проходя мимо Крестокосмической церкви, ловлю себя на сильном голоде. Съесть этот город, транспорт, крем цветущих деревьев, каменные брикеты, мясной пирог с хрустящей корочкой асфальта. Все переварится и родит новый взрыв, но только не Лаура, маленькая косточка, отравленная нелюбовью.
Слияние. Катарсис. Боль к боли. Что это, если не религиозное чувство? И где она может быть, если не там, в суккубическом доме с башенками? Нет, не в постели. Ни в чужой, ни в своей. Она не любит секс при свете дня, когда надо работать. Дитя Солнца, она начисто лишена воображения. Сейчас она может быть только на работе. Ловушка, поймавшая себя. Дыра с сумасшедшей силой вакуума. Женщина-вдох.