На улице Торговой — ажиотаж. Скучающе-взвинченные люди. Глядя на них и, возможно, в себя, я вновь начинаю думать о книге, в которой разложу по полкам все произошедшее со мной, и как знать — может быть, найду выход. Нет ничего хуже для человека, решившегося говорить и уже неспособного остановиться, если он понимает, что его речь слишком груба и бьет мимо, — твержу я себе. Говори, говори…
Забудь о химической формуле крови. Сколько ее ни выплескивай, не облегчишь душу.
Итак, господа, день в разгаре, настроение самое бодрое. Наступает ясность, господа. Теперь уже не столько туман, сколько книга о тумане, которую я все-таки намерен написать, снедает меня. Иду по улице словно чужой, и свой до последнего сухожилия. Люди, витрины, прически, страхи, восторги — все не то чтобы стало мимо, а лишь утонуло в пространстве.
Абсолютная потеря неабсолютных вещей. От нее светлеет на сердце. Нужно родиться заново, чтобы жить. Не хочу воздействовать ни на одну точку пространства, расположенного вне меня. Меня слишком долго не было — я был для других, для их идей, иллюзий и потребностей, и теперь ничего не понимаю. Все вокруг делятся на четыре типа: кто-то с мечом, кто-то со щитом, кто-то с тем и другим, а кто-то безоружный, но тоже рвется в драку. Я принадлежу к последним. У меня нет даже камня за пазухой. К дьяволу завоевательскую политику. Но на какую кнопку жать? Кто решил утвердиться в прекрасном, видит только прекрасное, а остальное — мгла; кто хочет пустить корни в помойке, видит только помойку, и ряд можно продолжить до бесконечности. Все нажимают на клавиши, чтобы выявить что-то и затемнить остальное. Мне скучно в этом компьютерном зале. Мне ничего не нужно от них. Мне скучно с ними и параллельно, и это относится абсолютно ко всем человеческим расам, народам и национальностям.
Снова тянет отвлечься в окружающее. Прочь от черных мыслей и артерий, полных чужой жизнью, прочь от каменных извилин, по которым стелется сухой сигаретный дым. Прочь из этих улиц, сжавших до треска костей, изыди на свежий воздух, одурмань себя кислородом еще раз, до боли в висках, до рвоты, и забудь, и перестань не быть.
Сегодня чувствую силы, чтобы начать книгу. Эта тема — особая, и нужно иметь мощь титана, чтобы сдвинуть с места первое слово. Но как раскрыть?
Не с чем сравнивать: прошлого нет, а будущего, как известно, может не быть. Настоящее заволокло сном, в котором маешься бессонницей. В настоящем нет особой ценности. Будь там какой-нибудь Орден Красной звезды или другой формальный повод для почтения, я бы, возможно, цеплялся за него как полупьяные старики, паразитирующие на своей памяти или, точнее, фантазмах. К счастью, здоровый внутренний инстинкт никогда не пускал меня далеко в объятия общества; случались мимолетные мгновения, поднимавшие меня в чужих глазах, но они воспринимались как несущественный парадокс, вызывая лишь иронию и тесня сердце. Я шагнул в вакуум с подходящего трамплина, созданного будто специально для меня. Я не чувствую полет — хотя логично согласиться с догадкой, что полет реален, — но чувствую, что череда поверхностных слоев, позорных кирас, одетых друг на друга, сейчас покрываются трещинами. Это настолько неотменимо и мощно, настолько это мое, что словно новый бог я рождаю необъяснимую надежду, надежду о мире, которого нет во вселенной. К сожалению, это звучит слишком темно и, если верить некоторым свидетелям, достаточно избито. Стремление показаться оригинальным беспокоит меня меньше всего, и спокойно оглядывая народ на улице Торговой, я вижу в них самого себя.
Однако кое-то выделяется. Возле распальцовочного шопа «ZZ-market» замечаю старого знакомца — Антона. Тащит коробки со снедью в свой джип. Покупки, shopping[22]. Quoi dono lepidum novum dollarum?[23] Длинный хвост бодро бьется о ноги, но все знают, что в любой момент он может стать хлыстом.
Здравствуй, тебя туда же, как дела и прочее. Антон чем-то озабочен, но у него есть какой-то разговор и он увлекает меня в кафе на первом этаже бывшей фабрики-кухни.
Voila: Антон Моневский, дата последней реинкарнации 12 августа 1967 года, 1D-basis — род Фафнира, 2D — каста воинов (орден караван-эскорта), 3D — Бледный Лис. Антон всячески поддерживает мнение тех, кто считает его воплощением здравого смысла, лишь иногда смеясь над ними и их здравым смыслом. Теперь он грабит тех, кого по идее должен оберегать. Он уважаемый российский мародер, один из тысяч. Долгими зимними вечерами, когда в окне оплывают огоньки звезд, мне чертовски хочется верить, что где-то на небесах есть идеальные бизнесмены, радеющие не только о себе, но и о том, что случится с миром после них, но Антону плевать на завтрашний день. Он не загадывает так далеко. Для него остается загадкой, почему древние греки, тоже мыслившие одним днем, не превратили Аттику в помойку. «Наверное, им просто нечем было поживиться, — предполагает Антон. — Да и промышленности не было. Все создано для одного: чтобы смерть была быстрой и глобальной. Все эти атомы-ядеры, индустриальные количества… Усек? Мир катится в могилу. Между прочим, — добавляет он, — римляне думали о дне грядущем. Потому и разорили свою Италию на хрен».
Последние два года с ним что-то происходит. Его оптимизм становится мрачным. Похоже, Антон привыкает к обманчивой абстрактности, дарованной деньгами, укореняется в тесноте, словно выйдя из купе затем лишь, чтобы запереться в целом составе. Редкие минуты алкогольных озарений, когда он думал о будущем планеты и страны, для него уже в прошлом.
Страна не дала ему денег.
Мне все трудней понять его. Я не радею ни за Россию, ни за Швейцарию. С еще большей легкостью я не верю в вечнозеленый глобус. Точка равноденствия пройдена; впереди только инволюция. Мир обречен, мир умирает.
Распад — его естественное состояние. За ним — абсолютная чистота. Но почему мне так тошно говорить с Антоном? Не потому ли, что люди вроде него повсюду оставляют только пепел и дерьмо, и битые бутылки?
Deep пепел, deep дерьмо. ОК. Трудно влезть в бутылку, особенно когда ее нет.
Вагончик кафе мягко движется сквозь законную толпу. Стряхивая жирный пепел своего Marlboro в чашку кофе (он уверяет, что на бульваре Raspail так делают все), Антон начинает приходить в глубокомысленный экстаз от звуков собственной речи.
Надо отдать должное: несмотря на бизнесменство, он еще не забыл литературного русского языка. Конечно, он знает, что мне нравится Лаура и я не пользуюсь взаимностью. Потому Антон дает советы, считая свою половую жизнь эталоном. Как я и думал, сегодня он вновь забрался в свою любимую берлогу, начиная делиться советами относительно нейролингвистического программирования — в сексуальном «разрезе», конечно.
— Одно только скажи ей, как в «Двенадцати стульях»: «Ты нежная и удивительная». Как в «Золотом теленке»? Ну ладно, фигня… Они же все — нимфоманки.
Взглядом он дает понять, что эта фраза — единственное, что нужно для добывания женской души и тела, а если я одумаюсь, то и неплохой квартирки где-нибудь в микрорайоне Лунный. Это также значит, что с помощью этой магической фразы он, Антон Великолепный, изящно завоевал сердце рекламщицы Ирэн, недоступной для всех остальных. Помимо воли представляю, как эта поджарая сука расхаживает по квартире, подаренной Антонем, в чем мать родила, трепыханьем длинных пальчиков подсушивая лак на ноготках. «Да-да, хо-хо! Я нежная и удивительная».
Она только что выпроводила Антона. Трусы одевать нет смысла: сейчас придет Танюша по кличке Тати, и для нее начнется настоящий секс. Может быть, Тати приведет с собой дружка, обходительного гопника, или нескольких. Она большая забавница… А из Антона только тянет фунты, доллары, рубли, песеты, лиры, иены, тугрики и прочие, известные только биржевым маэстро, валюты. Он ее директор.
Брат Антона, Эдуард — сильная натура. Он пишет стихи, и весьма неплохие. За бугор его вытолкнул дурацкий случай, в котором никто не был виноват. Однажды ночью Эдик спьяну нарвался на милицейский патруль. Вспыхнула драка, Эдик угодил в сизо. В тюрьме ему отбили все что можно. Под занавес ему пришили мелкое хулиганство, дали год условно и выпустили. В течение этого года Эдик тотально ударился в коммерцию. За тринадцать месяцев Эдик сколотил около тридцати тысяч долларов, отказывая себе во всем, кидая всех и вся. В 90-м он уехал по туристической визе во Францию. Больше его никто не видел.
Впрочем, «никто» — поспешно сказано. Три месяца назад, в самом начале февраля, мне позволил Антон и попросил прийти к нему, как можно поскорее, плиз. Я понял, что назревает регулярная пьянка и Антону невтерпеж, потому не торопился. Приехал в его квартиру на улице Маркса вечером — как обычно в таких ситуациях. Однако вместо амбициозных амеб из антоновой конторы застал его брательника.
Не имею представления, что именно называется парижским лоском, но Эдик выглядел точно не по-закутски. Он приехал погостить. Около года скрывался от полиции, затем влез в какой-то благотворительный фонд и едва ли не чудом получил гражданство. Мыл посуду в каком-то бистро вместе с арабами и неграми. Теперь у него небольшой бизнес и он предложил приобрести гражданство мне. Он практически его навязывал.
— Ты ведь творческий человек, — заметил он без отечественной издевки. — Ты должен жить там. И ты не должен жить здесь. Что, по-твоему, ждет эту страну? Вспомни, что было. Страна бесноватых идеалистов. Слънчев мрак. При чем каждый негодяй терзался высокими принципами, от чего всем становилось еще хуже. Когда из них выбили эту дурь, логично началась другая. Десять процентов отстрелили, в основном себе подобных, тридцать — посадили, еще десять померли с голодухи, пять покончили с собой, а сколько попало в психушки, никто не знает. Остались самые умные и гибкие. То есть безнадежные. В основном. А также рабы, которых ничем не изменишь. Они родили потомство. Тут процент отсева примерно такой же будет. Только вместо стрельбы их выкосит наркота, СПИД и пьянство. Ну и бандитизм, конечно.
Кто останется? Совершенные подлецы. Да, и не забывай о диктатуре. Она неизбежна. И никто их не избавит — ни Бог, ни царь и не герой. По одной простой причине: они не хотят свободы. И ради этого всего ты…
— Курить есть?
Эдик вынул пачку «Gitanes caporal». То ли заимел привычку, то ли часть антирекламной акции. Черный табак взбодрил, но только первая затяжка.
— Тебе в турагентcтве работать — самое то.
— Я не работаю. Я тружусь.
— И ты, по-твоему, не совок?
— Стал бы совком, куда бы делся. Если б не свалил отсюда. Я мечтаю о революции. Совок не мечтает о революции. Или о той революции, которая без невинных жертв, а таких не бывает. В общем, речь не обо мне.
Вот видел вчера соседку моего брательника. Молодая баба, симпатичная, в принципе. Он ее не трахает, и я понимаю, почему. Она в какой-то замызганной футболке, морщины от пьянства, пьянство от неудовлетворенности, еще немного — и матом заорет… Или русскую-народную-блядную-хороводную. Так херово выглядеть можно только в России. Не скажу, что где-нибудь в Марселе бабы лучше. Просто там все мягче как-то… По-домашнему, что ли. Не висит там пространство над всеми. Никто не акцентирует на этом внимание, истерии нет. А здесь — все на виду. Как будто больше нет никаких оправданий. Они, конечно, есть, их больше чем где-либо, но никому, бля, не придет в голову подумать о них в первую очередь.
Только после смерти, но эта традиция сейчас отмирает.
Я не говорю о шоковом состоянии, в котором тут все бесились в перестройку. Это базовая ситуация… Ну как, ты еще ждешь чего-то? Servando liminum servians![24] — заключил он. — Остающийся в рабстве по причине пребывания дома.
Краем уха мне удалось тогда уловить, что фраза касается меня, но слово limen Эдик использовал во множественном числе. Стало быть, не один, этот, порог, а пороги всех домов, которые я переступал или еще переступлю, что вселило в его речь гораздо большую убедительность, поскольку говорило о том, что переступать очередной порог бессмысленно. Впрочем, может быть, он имел в виду и не пороги вовсе, а границы, к тому же окончание падежа вызвало во мне некоторые сомнения. Я представил себе огромное количество порогов, микрорайон, город, континент, планету, где нет ни стен, ни дверей, ни крыш, только пороги, за которыми томятся или которые переходят героического вида граждане, упорно и с большим мужеством спрягающие глаголы serveo и servo. Картина получилась настолько потрясающей, что я увлекся ею и пропустил две или три минуты исходящих от Эдика ментально-звуковых вибраций. Когда же нашему вниманию удалось соединиться, он говорил:
— … а если этот идиот на небесах опять уничтожит все лучшее, и Париж, то надо сгореть там, это лучше, чем тухнуть в твоих сибирях, утешаться боговдохновенным мусором… Бог негуманен. Он относится к людям как к животным или траве, ты сам об этом знаешь. Здесь выживают только тараканы.
Задумавшись о чем-то своем, я придал его словам так мало значения, что забыл о них мгновенно. Но что-то вспомнилось сутки спустя, когда мы похмелялись в какой-то хибаре на берегу Байкала. Лучшее…
Саблезубые коты из моего журнальчика придумали бы тысячу страшнейших проклятий на счет этой ереси, но бродя по февральскому льду залива, я пытался убедить себя в обратном и не нашел ни одного убедительного довода против очевидной детали: искусство развивается вопреки христианству, и человек — вопреки человечеству. Что ренессанс не нуждался в инквизиции, а Рим — в Аттиле. Смешение, внутренний рост могли происходить столь же плавно, как и раньше…
После я потерялся. Лауре срочно затребовались деньги и я спешно чем-то торганул, впарил кучу макулатуры гениям местного дилерства, одним из тех, кто уверен, что продать можно хоть черта лысого. Антон сказал, что Эдуард уехал немного расстроенный. Наверное, глупо было отказаться. Еще глупее — согласиться. Потом. Не знаю. Но все равно я не смог бы сходу бросить… не женщину, не родину и уж тем более не сомнительное право именовать себя патриотом. В общем, Эдик умеет залезть в душу, где оставляет после себя яд и разложение. Однажды он задал мне дурацкий вопрос — люблю ли я родину? Я никогда не думал об этом. Напомню, был 1990-й год, угар разоблачений.
Посмеявшись, позже я заметил, что вопрос превратился в занозу. Он проник в мозг и теперь все больше обрастает нервными клетками, вживаясь и усиливая боль. Сейчас это похоже на усталость от неудовлетворенной страсти. Изматывающий рубиновый дождь, пряный и душный. Тотальное беспокойство. От него надо избавиться. Он обманывает ощущением полноты взамен реально утраченной свободы. Эта страна. Эта страна. Я не могу назвать ее Россией. Россия — это что-то личное. Ее здесь нет. Нигде.
Бедная Лаура. Я хотел получить от нее ответ на все вопросы. Точно также можно спрашивать о своих шансах выжить у капельницы, скальпеля, марлевой повязки. Я просто хочу ее. До первого дождя.