Вышел в коридор и задумался: куда я могу идти, чтобы распечатать документ? Хорошо, что он у меня был на флешке, я все туда сохранил. Возвращаться в комнату аспирантов глупо, там я принтера вроде не видел. Тем более сейчас пристанут с расспросами, проболтаем эти двадцать минут, а время дорого. Идти обратно к Терновскому — не помню, был ли там принтер. Вероятнее всего, есть. Но они там с Ильясовым сидят и явно не программой исследований занимаются.
Поэтому я задумчиво брел по коридору, пока практически не наткнулся на сухонького старичка, похожего на далай-ламу. Я его вспомнил: это был Иван Чиминович Петров-Чхве, привлеченный независимым экспертом на суде по операции, которую я проводил на Лейле.
Меня Иван Чиминович сразу узнал и остановился в изрядном удивлении.
— Э-э-э, молодой человек, — погрозил он мне пальцем и дробненько засмеялся. — Епиходов же, правильно?
Я улыбнулся и кивнул.
— Епиходов Сергей Николаевич, — улыбка осветила его лицо полностью.
Я удивился и обрадовался:
— Вы меня знаете? Откуда?
— Ну, во-первых, как же не запомнить полного тезку покойного академика Епиходова? — хохотнул он. — Представляете, мы с ним были давние и непримиримые соперники и оппоненты. Но я вам скажу, работать с ним было чистое удовольствие. Умнейший человек. И честный. Кристальной честности и порядочности ученый. Наука потеряла многое с его кончиной. А во-вторых, ну как мне не запомнить человека, который так здорово провел операцию такого уровня на пациентке… забыл, как там ее зовут. Девочка, молодая такая…
— Лейла Хусаинова, — подсказал я, но Петров-Чхве отмахнулся от этого как от малосущественного.
— И что же привело вас сюда, в этот храм науки? — Глаза его стали похожи на щелочки, и от уголков веером разошлись лучики морщинок.
— Две вещи, — сказал я. — Если говорить кратко, то хожу по коридору и думаю, где бы распечатать несколько листочков программы исследований. Представляете, для своего научного руководителя экземпляр взял, а для заваспирантурой забыл, а ей тоже нужно сдать.
— Ну, я могу предложить вам у меня распечатать, — тонко улыбнулся Петров-Чхве и кивнул на дверь, которая была за моей спиной. — Вон он, мой кабинет. Временный пока, но чем богаты, тем и рады. Зато отдельный. Можно работать в тишине, и никто не мешает.
Он вошел в кабинет, открыв дверь, и жестом пригласил меня последовать за ним: на меня сразу же дохнуло до боли знакомым запахом старых книг, книжной пыли и канцелярского клея.
Помещение, в которое завел меня Чхве, было небольшим, довольно тесным, и при этом очень узким, но с несоразмерно высоким потолком, почти в три раза превышающим ширину самого кабинета. Кроме полок, которые высились практически до потолка, там стоял старинный письменный стол, еще явно дореволюционный, хаотично заваленный бумагами, колченогая тумбочка, на которой сиротливо приютился допотопный принтер, и монитор от компьютера, который стоял практически бочком, потому что нормально поставить его мешали книги и папки с документами. Я невольно хмыкнул: у меня, в принципе, тоже всегда был такой бардак на столе, и Белла постоянно меня за это ругала. Я опять вспомнил про Беллу и усилием воли отогнал наваждение — нужно собраться, а то что-то я стал ностальгировать слишком часто.
— Давайте свою флешку, — сказал Петров-Чхве и включил компьютер.
Я протянул флешку, хорошо, что у меня их было две: на одной только программа исследований, а на второй — все остальные документы, в том числе программа исследований, на всякий случай, потому что мало ли, чтобы не скопировали лишнего.
Пока документ распечатывался, а допотопный струйный принтер делал это донельзя медленно, со скрипом, периодически зажевывая листочки, Петров-Чхве пробежал взглядом программу на экране и уважительно покачал головой.
— Ничего себе, — удивленно сказал он, пожевав тонкими морщинистыми губами. — Значит, в своем диссертационном исследовании вы утверждаете, молодой человек, что если запустить у людей такую же генетическую предрасположенность к долголетию, как у долгожителей и у их потомков, то это позволит им избегать возрастных заболеваний? Сердечно-сосудистых, деменции и прочих радостей? И каким же образом вы собираетесь эти маркеры выявлять?
Он посмотрел на меня исподлобья, но во взгляде его сверкнул неподдельный энтузиазм.
— Долгожители, насколько удалось выяснить, демонстрируют значительно меньшую частоту вредоносных мутаций, — ответил я, стараясь говорить емко, потому что время поджимало. — Анализ на уровне генов уже выявил тридцать пять генов с пониженной частотой таких мутаций, четырнадцать подтверждены независимыми данными. Гены, связанные с метаболизмом гиалуроновой кислоты, митохондриальной трансляцией, посттрансляционной модификацией белков. Я намерен это углубить и довести до метаанализа.
— Чего? — возмущенно покачал головой Петров-Чхве. — Вы понимаете, Сергей, что это слишком фантастично? Метаанализы ваши — это все, простите, ерундистика. Мы, ученые, привыкли к традиционным методам, работаем по старинке, и ни один из этих методов себя еще не скомпрометировал. А вы предлагаете, по сути, профанацию.
Метаанализы — ерундистика? Я понял, что он меня прощупывает. Слишком уж весело поблескивали глазки-щелочки для человека, который якобы возмущен.
— Послушайте, — перебил я, невольно втягиваясь в спор, — я с вами абсолютно не согласен. Баобаб живет две тысячи лет, секвойядендрон — три тысячи, какой-нибудь дуб или олива может дотянуть и до двух. Это, конечно, растения, но ведь и среди животных разброс колоссальный. Черепаха спокойно живет полтора века. Мой попугай Пивасик, если его не перекармливать, может протянуть до ста лет. Как и слоны. Еще Мечников высчитал, что средняя продолжительность жизни человека должна составлять около ста пятидесяти лет, а академик Лазарев рассчитал на все сто восемьдесят. Вопрос не в том, возможно ли это в принципе, а в том, что именно мешает организму использовать свой ресурс до конца.
— М-да. — Петров-Чхве прищурился, посмотрел в потолок и вдруг процитировал наизусть: — Мафусаил жил девятьсот шестьдесят девять лет, Иаред — девятьсот шестьдесят два года, Ной — девятьсот пятьдесят, Адам — девятьсот тридцать, Сиф — девятьсот двенадцать, Каинан — девятьсот десять, Енос — девятьсот пять, Малелеил — восемьсот девяносто пять, Ламех — семьсот семьдесят семь, Енох — триста шестьдесят пять…
У меня от удивления, мягко говоря, отвисла челюсть.
— Да ладно! — вытаращился я.
Петров-Чхве дробненько засмеялся:
— Что, не ожидали от старичка такой памяти? Ладно, открою секрет: я утром лекцию по геронтологии студентам читал, не успел забыть.
Я рассмеялся, и что-то в этот момент между нами сдвинулось, потому что Петров-Чхве перестал играть в строгого экзаменатора, подвинул стул ближе и заговорил совсем другим тоном:
— Ладно, молодой человек. Баобабы и черепахи — это вы мне для первого курса рассказали, спасибо, зачет. А теперь давайте серьезно. Вот вы пишете в программе «сохранение функциональной активности» как основной конечный показатель. Не снижение заболеваемости, не смертность, а именно функцию. Почему?
Вопрос был точный, и я помолчал секунду, прикидывая, насколько можно раскрыться. Как-никак, в прошлой жизни мы с ним были непримиримыми оппонентами, и крови он мне попил изрядно. Но глаза у него горели тем самым живым огнем, который я за долгие годы научился отличать от показного интереса.
— Вся наша система здравоохранения по большому счету заточена под одну задачу: не дать человеку заболеть, а если заболел — вылечить, — начал я осторожно. — Но между «здоров» и «болен» есть огромная серая зона, где человек формально ничем не болеет, а делать то, что делал пять лет назад, уже не может. Ни выносливости прежней, ни скорости мышления, ни силы. Формально здоров, а фактически уже далеко не на пике.
— Ну, так это старение. — Петров-Чхве откинулся на стуле. — Что тут нового?
— Новое то, что это можно измерить. Не на глаз, не по самочувствию, а в конкретных цифрах, причем по каждой системе отдельно. Возьмите, к примеру, максимальное потребление кислорода. Пик приходится примерно на двадцать — двадцать пять лет, потом идет медленное снижение, после сорока оно ускоряется. Человек бегает, ездит на велосипеде, считает себя здоровым, но его аэробный потолок каждый год ниже на процент–полтора. Он этого, разумеется, не замечает, потому что на работу и обратно хватает. А потом — лестница на пятый этаж без лифта, он задыхается и удивляется.
— Максимальное потребление кислорода как предиктор смертности — об этом еще в девяностые писали, — заметил Петров-Чхве, но без прежней насмешливости, скорее проверяя, знаю ли я историю вопроса.
— Писали, безусловно. Но никто так и не предложил простую вещь: давайте считать не от условной границы «здоров — болен», а от максимума конкретного человека. Вот его сердце было на пике в двадцать три года. Сейчас ему сорок восемь, и он потерял пятнадцать процентов от того максимума. Формально все в пределах нормы, ни один терапевт ничего не запишет. Но если знать, что потеряно именно пятнадцать, а не десять, появляется правильный вопрос: почему темп снижения быстрее ожидаемого? Может, это уже не просто возраст, а скрытый процесс.
— То есть вы, по существу, хотите мерить не расстояние до болезни, а расстояние до собственного пика? — сняв очки, спросил Петров-Чхве. Он протер их полой халата и водрузил обратно на нос.
— Именно так. И не по организму в целом, а по системам, потому что старение несинхронно. У одного и того же человека почки могут быть «на возраст», сердце на пять лет старше, а словарный запас и накопленный опыт — еще расти. Скорость обработки новой информации, рабочая память, когнитивная гибкость снижаются рано, уже после тридцати. Зато все, что связано с опытом и кристаллизованным знанием, держится до пятидесяти пяти и дольше. Получается, что один и тот же мозг одновременно молодеет в одном и стареет в другом.
Я говорил и ловил себя на странном ощущении: будто снова сижу на кафедре, только по другую сторону стола.
— Знаете, молодой человек, сейчас модная штука — эпигенетические часы, — он побарабанил пальцами по заваленному бумагами столу. — Протеомные, метаболомные, на любой вкус. По анализу крови вам скажут: ваш биологический возраст на четыре года больше паспортного. Или, наоборот, на три года меньше. Красивая, безусловно, штука, но вот в чем загвоздка: они мерят отклонение от среднего. А среднее — это среднее по больнице, простите за каламбур. Один человек в шестьдесят бегает марафоны, другой в сорок пять задыхается на втором этаже. Средний биологический возраст, по совести говоря, ничего не скажет о том, насколько конкретный организм далек от своего собственного потолка.
Он точно ухватил суть, и я даже обрадовался, потому что ожидал, что придется объяснять дольше.
— Вот именно, — кивнул я. — Поэтому следующий шаг не часы, которые считают возраст, а модели, которые оценивают, насколько каждая система далеко от своего максимума. Как быстро она от него удаляется. И, что еще важнее, когда наступит резкий перелом — та точка, после которой снижение ускоряется.
— И как вы это собираетесь отслеживать? — Петров-Чхве наклонил голову. — У вас, если не ошибаюсь, не университетская клиника.
— У меня районная больница в Марий Эл, — усмехнулся я. — Но помимо нее я сейчас запускаю реабилитационный стационар при санатории. Там будет нормальное оборудование и, главное, контролируемая среда: единый режим, дозированные нагрузки, стандартизированное питание. В обычной жизни слишком много шума — алкоголь, недосып, стресс. А шестнадцатидневный курс все это убирает и позволяет смотреть на чистую реакцию организма.
— Хм, — задумчиво потер подбородок Петров-Чхве. — Санаторий, значит. В марийской деревне.
— Санаторий — отдельно, — уточнил я. — Там будет своя база. Но об этом, наверное, в другой раз, а то ваш принтер, кажется, наконец доел мою программу.
Принтер действительно выплюнул последний лист и затих.
— Ну что ж, неплохо, очень даже неплохо, — одобрительно покачал головой Петров-Чхве, а потом без перехода спросил: — Насколько я понял, вы уже поступили в аспирантуру?
— Да, — кивнул я.
— А к кому? — Он, прищурившись, прошелся по мне рентгеновским взглядом.
— К Терновскому, — ответил я.
— Вот как. Терновский — это, кстати, ученик Епиходова, вашего тройного тезки, поэтому, возможно, это даже в какой-то мере символично. Но я очень огорчен, очень огорчен…
— Почему? — спросил я.
— Потому что Борька при всей его золотой голове шалопай и лопух. Извините за прямоту! И то, что вы с такими идеями будете у него вот это все делать, огорчительно. Он дело до ума нормально не доведет. Уж поверьте! У нас есть два таких шалопая: Ильясов и Терновский. Только Ильясов — он просто невезучий какой-то, чисто плохая карма у него. А вот Терновский — он шалопай, может просто или забыть, или потерять интерес.
Петров-Чхве вскочил на ноги и забегал по кабинету. А затем, очевидно, приняв какое-то решение для себя, вонзил в меня горящий взгляд:
— Слушайте, давайте я переговорю с нашим директором и заберу вас к себе? И мы с вами вот эти маркеры сделаем правильно! И чтобы не двадцать лет можно было доживать в здравом уме после пятидесяти, а все сорок? Каково, а?!
Он зажегся и начал говорить быстро, азартно, перебивая сам себя, перескакивая с мысли на мысль, потому что человеческий речевой аппарат не поспевал за его живым умом. Я стоял и понимал, что да, с ним, конечно, работать будет очень легко и просто. Но все равно знал, что Иван Чимиович Петров-Чхве — мой оппонент из прошлой жизни. Поэтому отдавать наработки ему — это, ну, такое себе. Но вот иметь в его лице соратника — почему бы и нет? Я покачал головой и сказал с деланым энтузиазмом, но с печалью в глазах:
— Спасибо большое, Иван Чиминович, для меня это очень интересный и важный вопрос. Но, во-первых, я уже попал к Терновскому, и метаться от одного руководителя к другому просто так, без всякой на то причины — меня просто не поймут. А защищаться, когда мне придется, он ведь в спецсовете тоже будет…
На этот тезис Петров-Чхве кивнул, так что я рассчитал все правильно, поэтому продолжил:
— А во-вторых, скажу так: я был знаком с покойным академиком Епиходовым, и именно он мне советовал идти в аспирантуру. Более того, мы с ним даже начали небольшое исследование, которое я здесь планирую завершить. Поэтому и пошел в аспирантуру и именно к ученику Епиходова. Понимаете?
— Ну что ж, жаль, очень жаль, — покивал Петров-Чхве. — Но ваша позиция, молодой человек, достойна уважения. Как бы там ни было. Однако, если у вас будут какие-то вопросы или непонятные моменты, Борька вам все равно ничем не поможет, уж поверьте.
Я не стал ничего на это говорить, потому что знал, что в данном случае Петров-Чхве абсолютно прав, и просто кивнул.
— Так вот, если у вас возникнут какие-то сложности или вопросы, обращайтесь ко мне в любой момент. Вот так запросто. Я такие проекты всегда поддерживаю. И думаю, что мы с вами, может, в будущем забабахаем и не один такой вот интересный проект. Может, даже докторскую у меня будете делать. Более того, я уверен в этом!
Я кивнул и от души поблагодарил его. А затем забрал свою распечатанную программу исследований. Петров-Чхве протянул мне флешку. Правда, краем глаза я заметил, что текст, который он с флешки перенес на экран рабочего стола, чтобы распечатать, так и остался на его компьютере.
Ну что ж, тут ничего не поделаешь. Программу исследований я написал очень кратко, сжато и емко. Для того лишь, чтобы обозначить проблематику, но не выдать все те нюансы и секреты, которые собираюсь изучить. Поэтому, в принципе, идею спереть можно, но вот довести до ума без моего опыта и моих данных никак нельзя.
Я поблагодарил еще раз и вышел в коридор, намереваясь отправиться к заваспирантурой. И шел по коридору, пока не столкнулся с… Казимиром Сигизмундовичем Лысоткиным.
Тем самым приспособленцем и лизоблюдом, который вместе с Михайленко обокрал мертвого меня и назвал украденное «теорией Лысоткина — Михайленко».