17 Эми

У человека, сидящего передо мной, длинные пальцы. Он сплетает и расплетает их, а потом кладет на них подбородок, разглядывая меня так, словно я — головоломка, которую ему никак не удается разгадать. Когда он пришел ко мне в комнату и увел меня, он казался любезным, даже милым. Но теперь я уже жалею, что он не оставил дверь кабинета открытой.

— Мне жаль, что ты попала в такую ситуацию, — хоть слова его и звучат искренне, в лице читается одно лишь любопытство.

Пусть тот мальчик уже рассказал мне все, но мне нужно услышать подтверждение из уст этого «доктора».

— До посадки действительно еще пятьдесят лет? — Мой голос холоден и тверд, словно ледяная глыба, из которой я уже начинаю жалеть, что выбралась.

— Да, примерно сорок девять лет и двести пятьдесят дней.

«Двести шестьдесят шесть», — думаю я про себя, вспоминая слова того мальчика.

— Меня нельзя заморозить снова?

— Нет, — просто отвечает доктор. Я не реагирую, просто сижу и пялюсь на него, и он добавляет: — У нас, конечно, есть еще несколько свободных криокамер…

— Так положите меня туда! — я наклоняюсь вперед. Пусть меня ждет столетие беспрерывных кошмаров, только бы проснуться вместе с мамой и папой.

— Если бы тебя правильно реанимировали, можно было бы рассмотреть такой вариант, но даже в таком случае это было бы опасно. Клетки не приспособлены к множественной заморозке и разморозке. Тело изнашивается во время реанимаций, — доктор качает головой. — Еще одна заморозка может тебя убить, — он медлит секунду, думая, как объяснить. — Представьте себе перемороженное мясо. Ты высохнешь. Умрешь, — добавляет он, видя, что кошмарный пример никак на меня не действует.

На мгновение мне кажется, что я падаю в бездну. Потом вспоминаю.

— А мои родители?

— Что?

— Их тоже разморозят раньше срока?

— Ах, это, — он расплетает пальцы и поправляет вещи на столе так, чтобы блокнот лежал параллельно краю столешницы, а все ручки в стакане были наклонены в одну сторону. Он тянет время, не хочет смотреть мне в глаза. — Тебя не собирались размораживать. Ты должна понять: твои родители, номера сорок и сорок один — первостепенны. Оба — высокоуровневые специалисты в своей области, и их знания понадобятся, когда мы прилетим. На начальных стадиях освоения Центавра-Земли нам не обойтись без их помощи.

— То есть нет, — я хочу услышать, как он это скажет.

— Нет.

Закрываю глаза и просто дышу. Во мне бушует гнев, отчаяние, да просто бешенство от того, что все это происходит, а я совсем ничего не могу поделать. В глазах стоят горячие, жгучие слезы, но я не хочу плакать, не сейчас, не перед этим доктором, никогда больше.

Доктор поправляет правый нижний угол блокнота так, чтобы он оказался на идеально равном расстоянии от двух граней стола. Потом нервные длинные пальцы замирают. На этом столе все на своем месте. Вообще в кабинете — все на своем месте. Кроме меня.

— Здесь не так уж плохо, — говорит доктор. Я поднимаю глаза. Словно запотевшая пленка туманит мне взгляд, и я чувствую, что если не буду держать себя в руках, то расплачусь. Он продолжает, и я не перебиваю. — Если смотреть на вещи практически, то даже лучше быть здесь и сейчас, а не там и потом. Кто знает, что там, на этой Центавра-Земле? Может, она даже для жизни не пригодна, несмотря на данные, полученные еще до отправления «Годспида» с Сол-Земли. Нам не хочется рассматривать такой вариант, но это возможно… — встретившись со мной взглядом, он осекается.

— И что мне делать?

— Что, прости?

— Что мне теперь делать? — повторяю я громче. — Вы что, предлагаете мне просто сидеть сложа руки и ждать, пока корабль не приземлится, чтобы увидеть своих родителей? — замолкаю на мгновение. — Боже, да я к тому времени буду старухой. Я буду старше них. Так нельзя! — бью кулаком по столу. Аккуратно стоящие в стакане карандаши подпрыгивают, и один перекатывается на другую сторону. Доктор тянется к нему рукой и поправляет. С отчаянным ревом я хватаю стакан и швыряю его в доктора, который уворачивается как раз вовремя. Карандаши летят, словно вспорхнувшие птицы, а потом замертво падают на пол.

— Никому нет дела до ваших идиотских карандашей! — ору я, когда он бросается их поднимать. — Никому! Вы что, не понимаете?

Он застывает, сжимая карандаши, отвернувшись от меня.

— Я знаю, тебе трудно…

— Трудно? Трудно? Вы не знаете, через что я прошла! Вы понятия не имеете, сколько я страдала…только ради того, чтобы все рассыпалось в прах! ВСЕ!

Доктор бросает карандаши в стакан с такой силой, что два из них, отпрыгнув, вылетают обратно. Он не убирает их, а оставляет в беспорядке валяться на столе.

— Незачем так реагировать, — говорит он спокойно и ровно. — Жизнь на корабле не так уж плоха. Главное, — добавляет он, — найти, чем занять время.

Я стискиваю кулаки, едва удерживаясь от того, чтобы не обрушить их снова на его стол, не швырнуть в него стулом, на котором сижу, не броситься на стены.

— Через пятьдесят лет я буду старше своих родителей, а вы советуете мне найти, чем занять мое чертово время?!

— Может быть, хобби?

— Ох! — Стон вырывается у меня из груди. Я бросаюсь к столу доктора, в ярости порываясь смести на пол все, что только на нем есть. Доктор встает, но не пытается меня остановить, а просто шарит в шкафу за столом. В этом спокойном движении есть что-то такое пугающее, что я замираю. Он открывает ящик и, немного покопавшись, вытаскивает маленький белый прямоугольник, похожий на влажную салфетку в упаковке — такие давали в китайском ресторанчике, куда Джейсон повел меня на наше первое свидание.

— Это пластырь, — говорит доктор. По всей поверхности — крошечные иглы, через них в кровь поступает транквилизатор. Мне не хотелось бы следующие пятьдесят лет постоянно наклеивать их тебе, просто чтобы усмирить, — он кладет белый квадратик на середину стола, а потом смотрит мне прямо в глаза. — Но я готов это делать.

Пластырь на столе — это линия, за которую не стоит заступать. Я сажусь обратно на стул.

— Итак, есть у тебя хобби или умения, которые могли бы пригодиться на корабле?

Хобби? Хобби бывают у девяностолетних старичков, которые днем и ночью копаются у себя в гараже.

— В школе мне нравилась история, — говорю я, наконец, хоть я и чувствую себя глупо, потому что первым делом вспомнила про школу.

— У нас здесь нет школы. — Не давая мне времени даже попытаться вообразить себе жизнь без школы, доктор продолжает: — Сейчас нет. И, кроме того, теперь твоя жизнь… эээ…

Ах, да. Понимаю. Моя жизнь, моя прежняя жизнь, уже сама стала историей. Каково это будет — увидеть все, что я любила, чем я жила, в учебнике истории? Что если, переворачивая страницы, я вдруг увижу кого-то знакомого? Что если мое собственное лицо взглянет на меня со страницы, которая в разы старше меня?

— Я участвовала в соревнованиях по бегу по пересеченной местности, — говорю я. Доктор смотрит на меня непонимающим взглядом. Да, конечно, слова «пересеченная местность» ничего не значат на корабле, где иной местности и не бывает. — По бегу. Я была бегуньей.

На лице его появляется скептическое выражение.

— Можешь, конечно, заниматься «бегом», если угодно. Но… — Он медленно окидывает меня взглядом. — Это, наверное, не очень разумно. Ты выделяешься среди прочих на борту корабля… Я не поручусь за твою безопасность, если ты покинешь Больницу.

Внутренности сжимаются в комок. Да что это за люди? Что он имеет в виду под «безопасностью»? Он что, думает, на меня кто-нибудь нападет?

Доктор словно не замечает моего волнения.

— Чем еще ты можешь заниматься?

— Я работала в редакции ежегодника. Люблю фотографировать, — отвечаю я, все еще в мыслях о том, как меня встретят, когда я выйду отсюда.

— Хм, — звучит неодобрительно. — Вообще-то у нас не разрешается фотографировать не для научных целей.

Хоть я и пытаюсь доказать доктору, что могу вести себя спокойно и без транквилизаторов, тут сдержаться от возмущения у меня не получается.

— Вы шутите? Запрещено фотографировать?

— Какие еще у тебя есть склонности? — спрашивает он, полностью игнорируя мой собственный вопрос.

— Да не знаю я, — всплескиваю руками. — Как развлекается здешняя молодежь? Клубы? Вечеринки?

— У нас нет ни школы, ни вечеринок, ничего подобного, — медленно произносит доктор, убирая лежащие на столе карандаши в кружку, — потому что на борту корабля нет детей. В данный момент.

— Что? — я наклоняюсь вперед, словно это поможет мне понять, о чем он говорит.

За спиной у меня открывается дверь.

Доктор встает, приветствуя вошедшего, но я остаюсь на месте. Вошедший — старик, но в кабинет он входит с таким видом, словно все здесь принадлежит ему, хоть и слегка прихрамывая.

— Это Эми, — доктор проговаривает мое имя так, словно не уверен в его произношении, хоть в нем и есть-то всего три буквы.

— Очевидно, — отзывается старик. Он по-прежнему стоит и презрительно смотрит на меня сверху вниз. — Что ты знаешь о «Годспиде»?

— Это — название корабля?

Он нетерпеливо кивает. Мне кажется странным, что в названии корабля упоминается «Бог». Этот чересчур чистенький кабинет, пахнущий дезинфекцией и еще чем-то сильным, меньше всего напоминает о Боге.

— В то время, когда меня заморозили, его называли проектом «Ковчег». О нем я знаю только то, что я — на нем. Мы летим на планету в системе Центавра, которую обнаружило НАСА за несколько лет до моего рождения. Это корабль для нескольких поколений — предполагается, что вы рождаетесь на корабле, управляете им, пока мы не долетим, а потом мои родители вместе с остальными членами миссии терраформируют новую планету.

Он кивает.

— Это все, что тебе нужно знать о «Годспиде», — говорит он. — Хотя нет, еще кое-что. Я — Старейшина.

«Ну и молодец, — думаю я. — Какая привилегия — быть стариком».

Он принимает мое молчание за внимание к его словам и продолжает:

— Этому кораблю не нужен капитан. Его путь был определен давным-давно, и корабль был создан так, чтобы работать без вмешательства человека, — старик вздыхает. — Но хоть корабль и может обойтись без руководства, люди — нет. Я — самый старший из них. Я — их лидер, — он берет со стола доктора круглое пресс-папье и рассматривает его так, словно держит в руках весь мир. На самом деле ведь так оно и есть. Корабль — его мир.

— Ясно.

— Поэтому мне подчиняются все.

— Чудно.

— Включая тебя.

— Ладно.

Старейшина испепеляет меня взглядом. Обрушивает пресс-папье обратно на докторский стол — но не туда, где оно лежало изначально. Доктор тянется к нему, словно желая подвинуть на место, но все же сдерживается.

— И поэтому, — продолжает он, — я не могу позволить никаким аномалиям нарушать спокойное течение жизни людей. А ты — аномалия.

— Я?

— Да. Ты не похожа на нас, ты говорить иначе, ты — другая.

— Звучит так, словно я какой-то урод!

— На этом корабле так оно и есть. Во-первых, — продолжает он, не давая мне времени возразить, — твой внешний вид.

— И?

— Мы моноэтничны, — поясняет доктор, наклоняясь вперед. — Одинаковые кожа, волосы, цвет глаз. Это вполне естественно на корабле, где нет притока новой крови. Наши черты слились на генетическом уровне.

Бросаю взгляд вниз, на рыжие волосы, спадающие мне на плечи, на бледную-бледную кожу, на которой вечно высыпают миллионы веснушек. Трудно представить себе внешность, более непохожую на темно-оливковую кожу и седеющие волосы, в которых у доктора еще остались темно-каштановые пряди. У Старейшины волосы почти белые, но видно, что когда-то они тоже были темными, под цвет кожи и глаз.

— У тебя не только нелепо бледная кожа и причудливый цвет волос, — добавляет он, — ты еще и аномально молода.

— Мне семнадцать!

— Именно, — отзывается доктор. Он произносит это медленно, словно ему противен даже самый мой возраст. — Видишь ли, мы регулируем спаривания, — он пытается говорить спокойным и дружелюбным тоном, но в то же время продолжает нервно поглядывать на Старейшину.

— Спаривание? — неверяще повторяю я. У них и на секс есть запреты?

— Нельзя допускать кровосмешения.

— Ой, фу!

Старейшина меня игнорирует.

— Контроль легче поддерживать, если установлены рамки поколений. Молодому поколению, к которому принадлежит большинство людей в этой Палате, сейчас двадцать с небольшим, и их Сезон вот-вот настанет. Поколению Дока — старшему — сейчас чуть больше сорока.

В голове у меня все смешалось.

— То есть вы хотите сказать, на корабле сейчас два поколения, и всем либо двадцать, либо сорок?

Старик кивает.

— С незначительными исключениями: некоторые дети родились чуть раньше или чуть позже остальных, есть многодетные семьи. Мы все еще восстанавливаем население после великой Чумы, бушевавшей несколько поколений назад.

— Чумы?

— Опустошительной эпидемии, — встревает доктор. — Погибло больше трех четвертей населения корабля, и мы еще не полностью восстановились.

Я вспоминаю свой последний год на Земле. Папа взял меня с собой в обсерваторию в штате Юта, чтобы отметить завершение проекта «Ковчег». Корабль большей частью строили в космосе, сотнями запуская шаттлы с материалами и людьми на место строительства на орбите. Это был самый крупный космический проект, который когда-либо затевали земляне.

Но мне он показался просто яркой круглой кляксой в телескопе.

— Примерно лет двадцать пять назад построили Международную космическую станцию — строили ее десять лет, длина — триста футов. А теперь меньше чем за четыре года мы создали корабль вдвое больший, чем весь остров Иводзима, — рассказывал папа. В голосе его звенела гордость.

Мне не хотелось сравнивать корабль, на котором придется пробыть три столетия, с островом известным как место кровавого сражения в кровавой войне.

Но теперь, когда я смотрю на этих двух людей, которые всю свою жизнь прожили на этом корабле, у которых была здесь чума, чуть его не опустошившая, — вот теперь сравнение кажется подходящим.

— Как мы уже упомянули, — продолжает доктор, — большинству людей на корабле либо чуть больше двадцати, либо чуть больше сорока.

Смотрю на старика.

— Вам не сорок.

Звучит это куда менее учтиво, чем мне бы хотелось. Взгляд старика впивается в меня то ли с недоверием, то ли с отвращением — трудно понять наверняка.

— Мне пятьдесят шесть. — Сдерживаюсь от того, чтобы хмыкнуть. Выглядит он куда старше. Я — Старейшина корабля, самый старший на нем, и его правитель. Перед каждым поколением рождается один Старший, и ему уготовано быть предводителем этого поколения.

— Значит, на корабле нет никого старше пятидесяти шести?

— Есть несколько стариков, всем за шестьдесят, но они долго не протянут.

— Почему это?

— Старые люди умирают. Это естественно.

По-моему, это как-то неправильно. Конечно, шестьдесят — это много… но ведь нет же установленного возраста для смерти. Есть масса народа старше шестидесяти. Моя прабабушка умерла в девяносто четыре года.

— А тот мальчик?

— Мальчик? — переспрашивает Старейшина.

— Она про Старшего.

Старейшина хмыкает.

— Эми, — говорит доктор, — Старший был рожден между поколениями. Ему шестнадцать лет. Скоро наступит Сезон, молодежь начнет спариваться, и, когда Старейшина отправится к звездам, Старший станет предводителем поколения, рожденного в этот период. Мальчик, которого ты видела, — следующий Старейшина.

— А где третий?

— Кто третий? — доктор взвешивает пресс-папье в руке и осторожно кладет на место, туда, где оно лежало до того, как Старейшина его взял.

— Третий главный. Есть вы, — говорю я Старейшине. — Ваше дело — поколение доктора. Того мальчика приставят к новому поколению. А те, кому сейчас двадцать? Ими кто управляет?

Старейшина и доктор переглядываются.

— Тот Старший умер, — отвечает Старейшина. На мрачном лице — застывшее выражение. Смотрю на доктора: он опустил голову, морщинки в уголках глаз обозначились резче.

Любопытно узнать, как именно умер тот Старший.

— В общем, — отрезает Старейшина, — ты отличаешься от всех нас и странной внешностью, и аномальной молодостью.

— И?

— Я не люблю различий. Из-за них — все проблемы.

Доктор нервно вздрагивает и снова принимается наводить порядок на столе.

— Уж простите, пожалуйста. Но, знаете, не то чтобы я специально к вам напросилась.

— Это несущественно. Проще всего было бы отправить тебя к звездам.

— Старейшина! — доктор делает шаг вперед, на лице его тревога и озабоченность.

— В каком смысле? — спрашиваю я.

— На корабле есть шлюзы, — поясняет старик медленно, как для дураков. — Они ведут наружу.

Смысл его слов впитывается мне в кожу, пока не пронизывает все мое существо.

— Хотите просто выбросить меня в космос? — начинаю я тихо, но не выдерживаю. — Я ведь ничего не сделала! Не сама же я себя разбудила!

Старейшина пожимает плечами.

— Это было бы, конечно, самым простым решением. В конце концов, ты — из второстепенных.

— Мы не можем этого сделать, — говорит доктор, и я тут же прощаю ему и маниакальную страсть к порядку, и пластырь с успокоительным. По крайней мере, он не собирается выкидывать меня в космос.

— Нет, Док, — говорит Старейшина. — Очень важно, чтобы ты понимал, чтобы она понимала, что да, мы могли бы просто выбросить ее в космос. Могли бы, — повторяет он, впиваясь в меня взглядом.

— Но не выбросим, — твердо произносит доктор. — Пусть остается в Палате. Это оградит ее от большинства людей. Здесь она больших хлопот не доставит.

— Думаешь? — спрашивает Старейшина, его голос звучит мягче, но все же с сомнением.

— Уверен. К тому же скоро начнется Сезон. Это всех отвлечет.

Прищурившись, Старейшина смотрит на доктора. Что-то в этих словах ему не понравилось, это точно. Он открывает рот и тут замечает на себе мой взгляд и смотрит в ответ.

— Выйдем на минуту, Док, — приказывает Старейшина.

Вид у доктора неуверенный. Виноватый.

— Не обращайте на меня внимания, — говорю я, откидываясь на стуле. — Можете говорить при мне все, что угодно.

Старейшина поворачивается к двери.

— Док, — командует он.

Доктор вскакивает с места и следует за ним.

Как только дверь за ними закрывается, я подлетаю к ней и прижимаю ухо к металлической поверхности. Ничего. Возвращаюсь к столу доктора, вынимаю карандаши из стакана и прикладываю его к двери, как в старых диснеевских фильмах. Все равно ничего.

— …прошлый раз! — рычит вдруг Старейшина громко, что я чуть не роняю стакан. Плотно прижимаю ухо к двери, пытаясь расслышать хоть что-нибудь.

— Все не так, как в прошлый раз, — шипит доктор. Должно быть, он стоит ближе к двери — слышно его лучше, хоть он и не вопит. Очень даже может быть, что он специально для меня так встал.

Но тут Старейшина тоже понижает голос, и теперь мне удается уловить лишь обрывки фраз: «Неужели?.. Начинается Сезон… кто-то отключил… опять… и ты…»

— Ты сам знаешь, это не может быть снова он, — говорит доктор. Дальше бормотание, он что-то говорит, но уловить удается лишь одно слово: «невозможно».

— Ат-сам? — Этот странный выговор тоже не помогает расслышать.

— Что — я? — удивляется доктор.

— Ты, — издевка в голосе Старейшины слышна даже через металлическую дверь, — ты, можно сказать, готов был принять его сторону, не отрицай.

— …нелепость, — бурчит доктор. — С таким же успехом это мог быть ты.

Снова низкий гул. Такое ощущение, что Старейшина на самом деле рычит.

— А что? — восклицает доктор. — Старший говорил, ты рассказываешь ему о причинах разлада. Откуда мне знать, может, все это просто какой-то сумасшедший способ испытать мальчика? Что-то там, что-то там, — из-за дурацкой двери слов не разобрать, — как в тот раз.

Голос Старейшины раздается все громче и ближе. Какой-то шум, и прежде, чем я успеваю пошевелиться, дверь распахивается. Доктор натыкается на меня, и на этот раз я и вправду роняю стакан. Он с гулким звуком катится по полу, пока мы трое стоим, молча уставившись друг на друга.

Выражение лица у старика жесткое и сурово.

— Я буду лично контролировать эту… ситуацию, — говорит он, но смотрит на доктора, а не на меня. Одернув тунику, поворачивается к выходу, но останавливается и смотрит на меня. — Не выходи с территории Больницы. Я еще не решил, что с тобой делать.

— Я тут что, в тюрьме? — кричу я ему вслед.

— На этом корабле мы все в тюрьме, — бросает он, уходя.

— Не обращай внимания, — говорит доктор, пытаясь потрепать меня по плечу. Я сбрасываю его руку. — Не станет он тебя никуда выбрасывать.

— Ага. — Что-то не верится.

— У тебя в комнате есть все необходимое. Пока поживешь там. Может, какие-нибудь вопросы?

Он что, правда собирается притворяться, что ничего не случилось? Будто я не слышала, о чем они спорили? Ну, ладно, допустим, всего я действительно не слышала, но и части хватило за глаза.

— Что случилось в прошлый раз? — спрашиваю я.

— В каком смысле? — доктор снова садится за стол и любезно указывает на стул напротив. Плюхаюсь на сиденье.

Он делает вид, что не замечает моего взгляд.

— Да ладно. Рассказывайте.

Принимается поправлять карандаши, которые я вывалила из стакана на стол. Нет, у него точно ОКР[2]. Но с другой стороны… кто знает, тот ли он, кем кажется. Со мной он ведет себя так же отстраненно, как со Старейшиной. Едва ли я ему нравлюсь… но все же он за меня заступился, когда старик начал угрожать выбросить меня в космос. А как он относится к самому Старейшине… Вроде бы уважает, может, даже боится, но при этом придвинулся ближе к двери, когда я пыталась подслушать разговор. Мог он сделать это специально? А теперь… он ждет, что я задам правильный вопрос? Или я просто все это выдумываю?

— Во время прошлого Сезона, — начинает он, — у нас были небольшие проблемы. Но это никак не связано с происходящим сейчас.

— А вдруг связано? Почему вы так уверены?

— Потому что тот, из-за кого эти проблемы тогда возникли, мертв. Еще вопросы?

Он сердится. Может, уже сожалеет о своем обещании не выбрасывать меня с корабля. Он любит порядок, а я уже не раз дала понять, что не похожа на его карандаши, меня так просто на место не поставишь.

— Да, — тон выходит очень враждебный. — Почему меня разбудили раньше срока? Что там произошло?

Доктор хмурится.

— Точно не знаю, — произносит он, наконец. — Но, кажется, тебя кто-то… отсоединил.

— Отсоединил?

— Криокамеры оборудованы довольно примитивными электроприборами, которые следят за температурой и системами жизнеобеспечения. Тебя просто… отключили от источника питания. Выключили. Выдернули из розетки.

— Кто это сделал?! — я вскакиваю на ноги. Рука доктора дергается в сторону пластыря. Я снова сажусь, но дыхание успокоить не удается, и сердце бьется как бешеное. Разговор в коридоре, а теперь еще это… здесь определенно происходит что-то нехорошее. И я оказалась в центре всего этого.

— Пока мы не уверены, но выясним, — говорит он и добавляет так тихо, что я едва слышу: — но у этого человека должен был быть доступ. — Его взгляд упирается в дверь, и я знаю — он думает о Старейшине. Это бред: Старейшине я ничем не мешала, пока не проснулась. Но… зачем вообще кому-то отключать меня? Чтобы убить? Но почему меня? Я ведь второстепенна, как любезно подчеркнул доктор.

И тут все размышления отступают на второй план — в голову мне приходит самый главный вопрос.

— А мои родители? Тот, кто отключил меня, попытается и до них тоже добраться? — вспоминаю, как захлебывалась криораствором, как думала, что утону в том ящике. Не хочу, чтобы это чувствовали мои родители. Если крышки откроют слишком поздно, когда лед уже растает, я рискую потерять их навсегда.

— Возвращайся в свою комнату и отдыхай. Постарайся не думать о плохом. Можешь быть спокойна, твои родители и остальные замороженные — в безопасности. Старейшина за этим проследит.

С сомнением прищуриваюсь. Что-то не очень мне верится, чтобы этот старик сделал все возможное для защиты людей. Он, наверное, подумает, что охрана у криокамер будет «аномалией». И вообще, судя по характеру, с него станется отключить меня просто ради того, чтобы посмотреть, умру я или нет.

Но здесь невозможно думать. Не знаю, что делать. Я совсем не устала, но хочется остаться наедине со своими мыслями. Поэтому я ухожу из кабинета.

Около моей двери горкой лежат растерзанные цветы. Наклоняюсь и поднимаю — они похожи на тигровые лилии, только больше и ярче всех лилий, какие я видела на Земле. Хотя от них мало что осталось, можно было бы поставить их в воду — они все еще красивы и пахнут очень сладко. Но все же, помедлив, я выпрямляюсь и оставляю их лежать в коридоре. Они слишком напоминают мне меня саму.

Загрузка...