В Рождественскую ночь в крымское село Камыш, неподалеку от которой были расквартированы французские войска, ворвалась пьяная солдатня. Местные жители уже начали было привыкать к постоянному присутствию иноземцев. Галлы были заняты строительством укреплений и переброской провианта, фуража, боеприпасов и амуниции, доставляемых в Камышовую бухту из французских портов и турецких на Средиземном море.
Посему не слишком обращали внимание на простых русских, живущих в бедных мазанках. Да и обитали в Камыше сейчас в основном бабы, ребятишки да старики. Всех мужиков забрала война. Кого — в рекруты, а кого — в обоз. Многие сами ушли вольноопределяющимися, потому как в Русский Крым пришла беда.
Православное Рождество с католическим не совпадает и для французов эта ночь не была святой. И вот кучка фуражиров где-то раздобыла хмельного зелья. Не хватило. Отправились по хатам искать добавки. Кто из них первым перешел от рыскания по хатам к грабежу и насилию — установить не удалось.
Да никто и не собирался устанавливать. Французское командование, потому что предпочитало скрыть. Да и ради чего шум поднимать? Подумаешь, покуражились солдатики, осчастливили некоторых русских баб да девок своим вниманием. Зарубили пару— тройку стариков, которые пытались защитить их. Спалили несколько развалюх. Вместе с немощными старухами и младенцами. Эка невидаль! Это же русские! Переживут. В 1812 терпели и сейчас стерпят.
Мы тоже не думали искать виноватых, отделяя агнцев от козлищ. Как говаривал Глеб Жеглов — противник воюет с оружием в руках и доказательств его вина не требует. Вот и мы не собирались ничего доказывать. Потому что намеревались отомстить. Галльские петушки, а заодно — их союзнички бритты и турки — должны знать, что злодеяния против мирного населения русские воины будут карать беспощадно.
Известие о бойне в Камыше застигло меня на пике отцовского блаженства. Лиза благополучно разрешилась от бремени, подарив мне двух прелестных двойняшек — дочь и сына. Мы назвали их — Елизавета и Алексей. Михаил Петрович, принимавший роды, уже не чаял, как отбиться от моей благодарности. Я немедленно распорядился о строительстве Храма Пресвятой Богородицы. По весне, разумеется.
Увы. Война черными провалами своих глазниц глянула на меня сквозь розовато-голубой флёр семейного счастья. Получив известие о Камышской бойне, я начал собираться в обратную дорогу, как бы мне ни хотелось остаться с женой и детишками. Супруге я не собирался говорить о причине своего спешного отъезда — зачем тревожить только что родившую женщину ужасами войны, но газеты уже раструбили о несчастье на всю Империю.
— Я все понимаю, любимый, — проговорила Лиза, которая все еще была слаба. — Поезжай. Береги себя. Помни, теперь тебя дома ждут четверо.
Расцеловав ее. Полюбовавшись напоследок на два красных сморщенных личика в кулечках. Наказав Петру Алексеевичу, как самому старшему теперь, после меня, мужчине в семье, беречь маменьку и сестренку с братиком, я отправился на станцию Екатеринославской железной дороги. Без охраны. Всю ее оставив семье. Тревожно стало. Вроде город и имение в глубоком тылу, но мне ли — солдату из будущего — не знать, как быстро порой тыловые города становятся прифронтовыми?
Я не стал уверять Лизоньку, что лично ни в чем не буду участвовать. И раньше-то такого не обещал, а сейчас… Разные мысли посещали меня, пока я трясся в неудобном деревянном вагоне до Александровска. Я понял, что до сих пор Крымская война — а по сути Нулевая Мировая — все-таки была для меня некой исторической абстракцией. Да, я видел на ней смерть — и своих и чужих, но в сердце не допускал, стремясь сохранить рассудок.
Не от жестокосердия. Просто для полководца, как бы громко сие слово ни звучало, война — это не только боль и смерть. Прежде всего — война — это задача. А для меня — человека, который изо всех сил пытается спрямить пути Русской истории — задача не только и не столько военная. Я хочу, чтобы Империя не просто победила, а вышла из войны сильнее, чем была до нее. Вдвое. Втрое сильнее.
Добиться этого нелегко. Слишком велика инерция громадного государства, в лице своих сановников да и простого люда, все еще цепляющегося за старое. Чего только стоит убежденность наших офицеров, что с противником надо вести себя по-рыцарски. Неужто не осталось это рыцарство еще на Старой Смоленской дороге? Не остыло вместе с пеплом, сгоревшей сорок с лишним лет назад Москвы? Не утонуло при переправе через Березину?
Я понимаю милосердие к пленным, тем более — к раненным. Хотя стоит ли тратить на них свои ресурсы, если таковых слишком много? Но давно пора уяснить и нашему дворянству и всему обществу, что даже в далекие времена расцвета европейского рыцарства никакого благородства, особенно к тем, кого те же французские и английские феодалы считали представителями низших сословий или рас — не существовало в природе.
А сейчас его нет тем более. Война становится войною машин. Причем — не только тех, что склепаны из металла, но и бездушных государственных механизмов, с их шестернями разведок и контрразведок, рычагами армий и флотов, паровыми котлами пропаганды. Машинизируясь, война превращает людей в винтики своего гигантского механизма. И человеческое порой прорывается отнюдь не в порывах милосердия, а как… в Камыше.
И объективно готовя Россию к грядущим, еще более жестоким войнам, я это обездушивание усиливаю. Причем — сознательно. В белых перчатках, с заплаканными платочками в руках войны и прежде-то не выигрывались, а теперь тем паче. Хитрость против хитрости, полководческий интеллект и инженерная смекалка наших против тех же качеств у других. А главное — четкое разделение на своих и чужих. Без сантиментов.
Конечно, мне в некотором смысле проще. Я знаю, что случится через пять, десять, двадцать пять лет, через полвека, век и далее. Вернее — что случилось бы, не появись на исторической арене новый фактор — я бы его скромно назвал АПШ-фактором, по своим инициалам. Однако я уверен, что и с учетом АПШ-фактора, долгого мира не то, что на всей планете, а даже и в Европе не будет никогда.
Если мне удастся добиться того, что я задумал, Российская империя, может быть, не допустит истребление славян на Балканах в семидесятых годах текущего, XIX века. Создаст на Тихоокеанском ТВД мощный броненосный флот, вооруженный новейшими образцами и не позволит императорской Японии нанести нам позорного поражения. А следовательно — не будет спровоцировано восстание 1905 года с последующими событиями.
К неизбежной Первой Мировой Российская Империя придет с совершенно иным промышленным и научным потенциалом. И не даст себя развалить в 1917–1921 годах, как это случилось в предыдущем варианте истории. Откровенно говоря, мне все равно кто будет править моей страной — царь или парламент, министры-капиталисты или революционеры. Главное, они не должны допускать распада империи, как бы она ни называлась.
И предотвращать этот распад нужно уже сейчас. Не знаю, были ли в первом варианте во время Крымской войны события, сходные с тем, что произошло в Камыше? Вероятно — да, но не в таких масштабах. И будь я рафинированным интеллигентом, я бы, наверное, начал спрашивать себя — не вызванный ли моими стараниями недавний разгром британской кавалерии и турецкой пехоты стал причиной творившихся в сей деревеньке зверств?
К счастью — я не интеллигент. И в средствах, признаться, не слишком разборчив. Я даже способен на хладнокровное рассуждение, ведущее к пониманию пользы от этой расправы французских нелюдей над мирными поселянами, заставляющей вспомнить о белорусской Хатыни. Может, оно встряхнет русское общество? Заставит его, не жмурясь, прямо взглянуть в кладезь отворившейся бездны? Очень хочется в это верить.
Вагон неимоверно раскачивало. За окнами выла рождественская вьюга, втискивая снежинки между рамой и оконным стеклом. А в мозгу моем стучали пламенные строчки. Не мои — ибо я, вопреки общему убеждению, не поэт, а лишь плагиатор будущего, в самом широком смысле этого слова. И потому, открыв удобнейший дорожный саквояж фирмы «Две Лизы», я достал бумагу и карандаш, чтобы не возиться с пером и чернильницей — кстати, надо бы наладить производство «вечных перьев» — и начал записывать строфы великого стихотворения, адаптируя их к нынешним реалиям.
Николай Павлович Романов — первый в династии правящий под этим именем — вызвал к себе министра иностранных дел Нессельроде. Карл Васильевич отправился в Зимний дворец с тревогой в сердце. Он знал, что император болен и полярная стужа, захватившая столицу, несмотря на жаркое пламя в печах дворца, не способствовала улучшению его здоровья. Пятьдесят восемь лет еще не старость и если случится непоправимое в разгар войны, вряд ли это улучшит положение России.
Тревожило Карла Васильевича не только это. Известия, полученные из Крыма, потрясли его. Как и всякий честный человек, он не мог представить уровень такого зверства. Да, солдаты народ грубый, и во время Отечественной войны веселые галлы по отношению к мирному населению российских сел показали себя не лучшим образом, уступая в зверствах лишь полякам, но чтобы насильничать над женщинами, рубить палашами почтенных старцев и жечь дома!
Нет, воображение министра отталкивалось от тех мрачных картин, которые поневоле рисовались ему. Он привык к дипломатии, которая совершается на вощеных полах дворцов, в тиши уютных, набитыми книгами, кабинетов. Послы иностранных держав улыбаются, расшаркиваясь перед тем, кто представляет внешнюю политику крупнейшего в мире государства, но едва ли не впервые Нессельроде осознал, что не это определяет отношения между народами.
Кому как не министру иностранных дел России было знать, что за плечами лощеных европейских дипломатов стоят их хорошо вооруженные армии и морские флоты. И не ноты, не договоры, не следование заповедям Господа нашего определяют решения французов, австрийцев, пруссаков, а тем более — англичан. Они руководствуются лишь собственными, зачастую шкурными интересами. И только сила оружия и страх перед неизбежностью наказания может остановить их.
Едва граф выбрался из кареты, поставленной на полозья, ибо колеса вязли с снегу, который не успевали убирать с петербуржских улиц дворники, как его немедленно провели к императору. В личные покои. Это тоже было весьма тревожным знаком. Лакей провел Нессельроде в спальню, где и впрямь было жарко натоплено. Короткий зимний день померк за окнами и по покою разливался непривычно ровный, бестрепетный свет.
Министр невольно улыбнулся. Оказывается и в царском доме уже перешли со свечей на «шабаринки», как прозвали в народе керосиновые светильники, вслед за пушками нового образца. Граф был уверен, что уж это название точно переживет свой век. Однако улыбка тут же сползла с его лица, едва он взглянул на самодержца. Впервые в своей долгой жизни, Нессельроде видел монарха в постели.
— Слышали, конечно, Карл Васильевич, — слабым голосом осведомился император.
— Так точно, ваше императорское величество.
Николай махнул рукой, дескать, без чинов. Министр поклонился. В другой ситуации его бы обрадовал такой знак доверия от царя. Единственный в Империи, кто подписывался одним лишь именем и имел право обращаться на «ты» к кому угодно, Николай дал Нессельроде понять, что намерен говорить с ним не как с сановником, а как — с другом. Это дорогого стоило.
— Что предприняли по своему ведомству, Карл Васильевич?
— Прошу вашего дозволения, Николай Павлович, выслать из столицы всех сотрудников французского посольства. Ноту мы уже подготовили.
— Высылайте. К тому же, это в их собственных интересах… На Невском уже громят модные французские магазины… Дмитрий Гаврилович, конечно, принимает меры, но… Я понимаю своих подданных… Оленька из Штутгарта пишет, что узнав о зверствах французских солдат, велела сжечь все свои парижские платья… Наивно, конечно…
— Надеюсь, великая княжна и ее супруг находятся в полном здравии?
— Да, благодаря Бога… Однако вернемся к делам, Карл Васильевич.
— Я весь внимание, ваше величество.
— Ноты и даже возможного разрыва дипломатических отношений мало, Карл Васильевич. Считаю, что следует подготовить целый ряд мер по наказанию Французской империи, в доступных нам пределах. Я уже поручил Егору Францевичу составить записку, с предложениями по отчуждению и распродаже собственности, а также — по изъятию финансовых средств в банках империи, принадлежащих подданным Наполеона Третьего, каковые средства направить на нужды сражающейся армии, а также — на вспомоществование семьям пострадавших при резне в Камышах.
— Весьма смелый шаг, Николай Павлович, — произнес министр иностранных дел, — но, если позволите, высказать свое соображение — самодержец, полулежащий на высоко взбитых подушках, кивнул — не повлечет ли это аналогичных мер французского правительства в отношении ваших подданных, проживающих за границами Империи?
— Наверняка, повлечет, — сказал император. — Вероятно, понесет финансовые и имущественные потери и моя семья. Другой вопрос, а к чему нам, россиянам, собственность, а тем более — денежные вложения в иностранных банках? Кого мы этим поддерживаем? Не на проценты ли от наших вкладов французы, турки и англичане содержат свои армии, ныне пребывающие на нашей земле? Не пора ли нам пересмотреть свое благодушное отношение к Европе? Может, уже достаточно видеть в них учителей и образец для подражания? И не настало ли время научиться лицезреть в них врагов?
От столь длинной и страстной тирады самодержец задохнулся и принялся мучительно кашлять. В спальню императора решительно вошел его личный медик Николай Федорович Арендт, напоил своего венценосного пациента микстурой. Укоризненно посмотрел на Нессельроде. Прокашлявшись, царь несколько минут молчал, потом произнес с не меньшей убежденностью:
— Болезнь заставила меня о многом передумать… Осознание собственной бренности вообще способствует прояснению ума… И чем дольше я думаю, тем яснее вижу, что деятельность Екатеринославского помещика, генерал-майора Шабарина имеет неоценимое значение для империи… Саша писал мне из Крыма, что именно благодаря новому, прежде небывалому подходу к управлению войсками и видам вооружения, мы нанесли британцам и их союзникам туркам, чувствительный урон… Моя венценосная сестра, королева Виктория, оплакивает отпрысков знатнейших фамилий своей империи, что ж — поделом. Не трогайте Россию!.. Но я не об этом сейчас… Шабарин… Екатеринославская губерния, при всем моем восхищении переменами в ней происходящими, слишком мала, чтобы оставаться единственным местом его поприща…
— Вы совершенно правы, ваше императорское величество.
— В таком случае, вы не станете возражать, если я назначу Алексея Петровича, вице-канцлером, Карл Васильевич.
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был,
Под бревенчатым потолком,
Где ты, в люльке качаясь, плыл;
Если дороги в доме том
Тебе стены, печь и углы,
Дедом, прадедом и отцом
В нем исхоженные полы;
Если мил тебе бедный сад
С майским цветом, с жужжаньем пчёл
И под липой сто лет назад
В землю вкопанный дедом стол;
Если ты не хочешь, чтоб пол
В твоем доме француз топтал,
Чтоб он сел за дедовский стол
И деревья в саду сломал…
Если мать тебе дорога —
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть;
Если вынести нету сил,
Чтоб француз, к ней постоем став,
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав;
Чтобы те же руки ее,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье
И стелили ему постель…
Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был
И пропал в кавказских снегах,
Что погиб за Смоленск, Москву,
За отчизны твоей судьбу;
Если ты не хочешь, чтоб он
Перевертывался в гробу,
Чтоб икону с ликом Христа
Взял француз и на пол сорвал
И у матери на глазах
На лицо Ему наступал…
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой во храм ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, — так ее любил, —
Чтоб французы ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви…
Если ты французу с ружьем
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что родиной мы зовем, —
Знай: никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
Помолчи о своей любви,
Край, где рос ты, и дом, где жил,
Своей родиной не зови.
Пусть француза убил твой брат,
Пусть француза убил сосед, —
Это брат и сосед твой мстят,
А тебе оправданья нет.
За чужой спиной не сидят,
Из чужого ружья не мстят.
Раз француза убил твой брат, —
Это он, а не ты солдат.
Так убей француза, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина, —
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Когда я умолк, среди собравшихся еще несколько мгновений царила тишина. Слегка переиначенные мною строчки Константина Симонова, которые будут — будут ли? — написаны спустя почти столетие, проникли в сердца севастопольцев — морских и армейских офицеров, солдат и матросов, барышень и господ, простых горожан. Все они собрались на Малаховом кургане, когда узнали, что я там буду читать «свое» новое стихотворение.
Я намеренно собрал их здесь. После событий в Камышах, Севастополь все еще бурлил. В вольноопределяющиеся шли сотни мужчин всех сословий — и дворяне и парни из купеческого сословия и мещане и мужики. Здесь, на Малаховом кургане, которому в первой версии истории, предстояло стать одним из самых легендарных мест, символов Севастопольской обороны, я собирался сколотить отряд добровольцев. Именно так, даже не своим полком, или корпусом. Это дело общее.
Высадка в Камышовой бухте должна стать частью общей операции Черноморского флота по блокаде Проливов и осаде Константинополя. Только Россия должна контролировать то бутылочное горлышко, через которое к Крыму, Азовскому морю и вообще — к Новороссии враг может в любой момент перебросить морем свои войска. Столица родины Русского Православия, священный Константинополь, должна быть очищена от британских шпионов.
И султану, если он хочет сохранить свою империю, придется согласиться на наш контроль над Проливами. Блокировав их, мы пресечем логистику англо-французского экспедиционного корпуса с моря. Да и все сделаем для того, чтобы поставки по суше были крайне затруднены. Этот поход русской эскадры к Босфору отвлечет внимание врага от места высадки нашего десанта у Камышей. Вот только участвовать в ней будут лишь добровольцы.
Вдруг тишина взорвалась криками:
— Правильно, Шабарин!
— Мы отомстим!
— Веди нас, Ляксей Пятрович!
Я поднял руки, призывая к тишине. И когда крики смолкли, сказал:
— Объявляется сбор пожертвований на нужды пострадавших жителей Камыша. Желающие внести лепту, подходите вот к этому столику… А тех, кто хочет поговорить на… иную тему, жду в этом вот шатре.
Произнеся эти слова, я сошел под гром аплодисментов с помоста, на котором выступал и действительно вошел в шатер, вход в который охранялся матросами Севастопольского флотского экипажа. Здесь стоял стол и два стула. Один для меня, другой — для «желающих поговорить на иную тему». Одобренные мною кандидаты по крытому переходу попадут во второй шатер, для медицинского освидетельствования.
Едва я уселся за стол и вынул из кожаной папки листок, для составления списков, как полог шатра был отогнут в сторону. Увидев вошедшего, я невольно поднялся.
— Лев Николаевич!
От автора:
Воздушные бои в небе Афганистана, Анголы и Ливии от первого лица. Противостояние великих держав на Ближнем Востоке и Балканах. Всё это в циклах об офицерах-попаданцах в СССР от Михаила Дорина.
На все книги скидки от 70%
«Авиатор» https://author.today/work/257877
«Афганский рубеж» https://author.today/work/371727
«Военкор» https://author.today/work/439649