— Егор Андреевич, — тихо обратился ко мне Иван Дмитриевич, когда мы отошли к окну, в стороне от снующих слуг и озабоченных лекарей. — Вы простите мою назойливость, но я не могу не спросить… Вы настолько уверены, что это поможет?
Его голос звучал приглушённо, словно он боялся, что кто-то может подслушать наш разговор.
Я оглянулся на кровать, где под балдахином из тяжёлого бархата лежал градоначальник. Его бледное лицо казалось почти восковым в мерцающем свете свечей. На лбу блестели капельки пота, а грудь вздымалась в тяжёлом, неровном дыхании. Жидкость физраствора медленно, но верно шла по трубке, продвигаясь к телу градоначальника.
— Обязательно поможет, Иван Дмитриевич, — твёрдо ответил я, не отрывая взгляда от капельницы. — Обязательно.
— А как вы узнали, что нужно делать? — продолжал Иван Дмитриевич, придвигаясь ближе и понижая голос до шёпота. — Это ваша, как вы назвали, капельница? Если верить тому, что вы говорите, это какое-то просто чудо.
В его словах звучало неприкрытое восхищение, смешанное с недоверием — реакция, к которой я уже начал привыкать в этом времени, когда демонстрировал свои знания из будущего.
Я посмотрел на Ивана Дмитриевича, затем перевёл взгляд на градоначальника, который, казалось, задремал и тихо ответил:
— Нет, Иван Дмитриевич, это не чудо, это наука. Просто наука, которая ещё неизвестна здесь.
— То есть? — Иван Дмитриевич подался вперёд, его глаза блестели от любопытства. — Это всё… то из вашего будущего?
— Конечно же, — я развёл руками, — не сам же я это придумал.
Половица скрипнула под ногой, когда я сделал шаг к постели больного, чтобы проверить, как идёт процесс вливания. Трубка функционировала исправно, физраствор поступал в вену градоначальника медленно, но стабильно. Я проверил место, где игла входила в кожу — никакого покраснения или отёка. Хороший знак.
— Понимаете, — начал я, вернувшись к окну, — когда у человека сильное отравление или он теряет много жидкости, организм оказывается в состоянии, которое врачи называют дегидратацией. Представьте реку, внезапно обмелевшую из-за засухи — корабли не могут плыть, рыба гибнет, всё живое страдает.
Иван Дмитриевич кивнул, внимательно следя за моими объяснениями.
— Так вот, кровь в нашем теле — это та же река, несущая жизнь ко всем органам и тканям. При отравлении или потере жидкости эта река мелеет, сердцу становится трудно проталкивать кровь по сосудам, а токсины концентрируются, нанося ещё больший вред. Организму необходимо восполнить объём циркулирующей жидкости.
Я указал на бутылку с прозрачным раствором.
— Физраствор, который мы приготовили, по своему составу близок к кровяной плазме — жидкой части крови. В нём содержится точно такая же концентрация соли, как и в нашей крови — 0,9 процента. Это критически важно: если концентрация будет меньше или больше, клетки крови начнут либо набухать и лопаться, либо сморщиваться и гибнуть.
Снаружи послышался звон колоколов — шесть ударов, отмеряющих время вечерней службы. Иван Дмитриевич невольно перекрестился, а я продолжил:
— Вводя этот раствор непосредственно в кровоток, мы достигаем двух целей одновременно: восполняем объём жидкости, позволяя сердцу эффективнее качать кровь, и разбавляем концентрацию токсинов, облегчая их выведение почками. Кроме того, — я понизил голос, заметив, что градоначальник слегка пошевелился, — это избавляет нас от необходимости поить больного, который может быть без сознания или его мучает рвота.
В этот момент дверь отворилась, и в комнату вошли слуги с подносами, от которых исходил такой аппетитный аромат, что у меня аж слюнки потекли. После напряжённых часов работы над спасением градоначальника я вдруг осознал, насколько проголодался.
На серебряных блюдах дымилось жареное мясо с золотистой корочкой, политое каким-то тёмным соусом. В глубокой миске исходил паром наваристый суп с плавающими кусочками зелени. Свежий хлеб, только из печи, потрескивал румяной корочкой. Мой желудок тут же отозвался громким урчанием, напоминая, что я действительно ничего не ел с самого утра.
— Прошу вас, Егор Андреевич, — Иван Дмитриевич жестом пригласил меня к столу, накрытому у камина.
Я благодарно кивнул и присел за стол.
Пока мы ели, я несколько раз подходил к градоначальнику и проверял, как течет физраствор. За счёт того, что я пережал трубку шланга тонкой щепкой, жидкость поступала в кровь достаточно медленно. «Наверное, это к лучшему», — подумал я, вспоминая, как подолгу приходилось лежать под капельницей в больницах двадцать первого века. При быстром введении могла возникнуть перегрузка сердечно-сосудистой системы, что было бы опасно для ослабленного организма.
Градоначальник действительно задремал. Его дыхание стало более ровным, а лицо уже не казалось таким бледным, как прежде. В месте прокола нигде не было никакого воспаления или отёчности, значит, я действительно всё сделал правильно.
Вечерние тени сгущались в углах комнаты, постепенно поглощая её, оставляя лишь островки света от свечей и камина. За окном начиналась ночь — тихая, с мерцающими звёздами, проглядывающими сквозь разрывы облаков.
— А знаете, Иван Дмитриевич, — сказал я, отодвигая опустевшую тарелку, — самое удивительное в науке то, что она способна творить настоящие чудеса, оставаясь при этом абсолютно рациональной и объяснимой. Как тот физраствор, — я кивнул в сторону капельницы, — простая смесь воды и соли в правильной пропорции, а скольким людям может спасти жизнь…
Иван Дмитриевич задумчиво покивал, не отрывая взгляда от капельницы, которая медленно, но верно возвращала человека с того света.
Когда мы уже доедали, до нас донеслись странные звуки с улицы. Этот шум, проникая через толстые стены, постепенно нарастал, превращаясь в отчётливые крики и возгласы, словно волна народного возмущения катилась к покоям градоначальника.
Я замер, прислушиваясь. Звуки, доносившиеся из коридоров, становились всё громче — отрывистые команды стражников, чей-то пронзительный женский плач, тяжёлый топот сапог по паркету. Весь этот тревожный хаос, подобно снежному кому, стремительно приближался к нам.
Я отложил в сторону кусок недоеденного хлеба и уже было собрался выскочить из светлицы, чтобы посмотреть что там происходит, и прекратить этот невыносимый гам, но тут заметил, что градоначальник открыл глаза. Бледное, измождённое лицо его слегка оживилось; веки, ещё недавно свинцово-тяжёлые, теперь дрогнули, и в мутных от болезни глазах появился проблеск осмысленности.
Я подошёл к постели, наклонившись над больным:
— Как вы себя чувствуете? — спросил я тихо, хотя ответ уже был очевиден. Та мертвенная бледность, которая ещё несколько часов назад делала его похожим на восковую фигуру, постепенно отступала. Щёки слегка порозовели, а дыхание стало ровнее и глубже.
Взгляд мой невольно скользнул к бутылке с физраствором. Жидкости оставалось примерно четверть от первоначального объёма — она стекала по трубке, неся спасение истерзанному ядом организму.
— Лучше… — прошептал градоначальник, его потрескавшиеся губы слегка дрогнули в подобии улыбки. — Вы знаете… лучше.
Он с усилием покосился на руку — ту самую, в которую была вставлена серебряная игла, потом с недоверием на странное приспособление.
— Может быть, уже убрать? — в его голосе слышалась смесь страха и надежды.
Я покачал головой, положив руку на его плечо — осторожно, чтобы не причинить дискомфорт:
— Нет, нужно, чтобы докапало до конца. А вечером поставим ещё раз.
Градоначальник сглотнул, его кадык дёрнулся под кожей, покрытой мелкими бисеринками пота.
— Вы уверены в этом? — спросил он, и в его глазах мелькнуло сомнение человека, доверившего свою жизнь неизвестному методу лечения.
Иван Дмитриевич, всё это время молча стоявший за моей спиной, вдруг выступил вперёд.
— Глеб Иванович, — сказал он, и в его голосе звучала непривычная теплота, — ну вы же сами видите и чувствуете, что вам лучше.
Градоначальник не ответил словами — лишь слегка прикрыл глаза в знак согласия.
— Вот и хорошо, — кивнул я, собираясь добавить что-то ещё о положительной динамике его состояния. Но именно в этот момент дверь светлицы с оглушительным треском распахнулась, будто её вышибли тараном. В проёме показалась женщина — дородная, лет сорока, с растрёпанными тёмными волосами, выбившимися из-под чепца. Её лицо, покрасневшее и опухшее от слёз, исказилось гримасой такого отчаяния, что даже видавшие виды стражники за её спиной отвели глаза.
— Убили! Убили Глебушку моего! — закричала она с такой пронзительной силой, что ставни в окнах задребезжали, а у меня зазвенело в ушах.
Вихрем она ворвалась в комнату, расталкивая всех, кто пытался её остановить. Всё её существо было сосредоточено только на одном — на неподвижной фигуре под одеялом.
— Господи, помилуй! На кого ж ты меня покинул, соколик мой ясный! — причитала она, продвигаясь к постели с неудержимостью разбушевавшейся стихии.
Я почувствовал, как внутри меня закипает гнев. Столько усилий было потрачено на поддержание чистоты, на борьбу за чистоту! А теперь эта женщина, при всём моём понимании её горя, грозила разрушить всё в одночасье.
— Женщина! — не выдержал я, вставая между ней и постелью больного. — Вы куда? Что вы творите? Тут у нас почти стерильно, а вы в грязной обуви!
Она замерла на мгновение, словно налетев на невидимую стену. Её глаза, полные слёз, расширились от изумления, а потом в них вспыхнула такая ярость, что я невольно отступил на шаг.
— Что ты себе позволяешь⁈ — выкрикнула она, выпрямляясь во весь свой немалый рост. В её голосе прозвучали нотки привычной власти и достоинства, но тут же сорвались в надрывное рыдание. — Я — Любава Матвеевна, супруга градоначальника! Как смеешь ты…
Градоначальник видя, что надвигается скандал набрал в легкие воздуха и тихо произнес:
— Любава, а ну тише!
Женщина вздрогнула и остановилась, словно натолкнувшись на преграду. Её взгляд метнулся к постели, и она наконец увидела то, чего не заметила в первые минуты своего безумного врывания в комнату — её муж был жив. Его глаза были открыты, и он смотрел на неё с выражением бесконечного терпения и нежности, какое бывает только у людей, только что заглянувших в лицо смерти и вернувшихся.
— Жив… — прошептала она, и в этом коротком слове было столько потрясения, столько неверия и одновременно облегчения, что у меня защемило сердце. — Жив, мой соколик ясный!
Словно подкошенная, она рухнула на колени прямо посреди комнаты, и новая волна рыданий сотрясла её плечи. Но теперь это были слёзы радости — бурной, неудержимой, как весенний паводок.
Иван Дмитриевич переглянулся с градоначальником, потом едва заметно кивнул в сторону дверей. По этому безмолвному сигналу из полумрака выступили двое служек, которые до этого стояли настолько неподвижно, что я даже не заметил их присутствия.
Они подхватили под руки рыдающую женщину и, несмотря на её протесты, мягко, но настойчиво повели к выходу. Она всё ещё продолжала причитать, но уже тише, словно выпустив первый, самый страшный пар своего отчаяния:
— Глебушка мой… родненький… дай хоть взглянуть на тебя… хоть прикоснуться…
Когда дверь за ними закрылась, я повернулся к градоначальнику, чувствуя необходимость объясниться:
— Вы уж извините, я так понимаю, супруга ваша, но на самом деле я стараюсь здесь поддерживать чистоту. А она вот так, с улицы, руки не вымыв, не переодевшись, зашла туда, где ставим капельницу, — я кивнул на бутылку и на иголку в руке градоначальника.
Он посмотрел на меня долгим взглядом, в котором читалась странная смесь чувств — благодарность, понимание и что-то ещё, похожее на уважение. Потом его губы тронула лёгкая улыбка:
— Ай, не обращайте внимания. Делайте, что нужно, — сказал он с тихим вздохом. — Делайте своё дело, Егор Андреевич. Я в ваших руках.
Я кивнул, проверяя, сколько ещё физраствора осталось в бутылке. Иван Дмитриевич бесшумно подошёл ко мне и тихо шепнул:
— Вы были правы, Егор Андреевич. Ваш метод действует. Градоначальник идёт на поправку.
Уже ближе к полуночи я ещё раз намешал физраствор и снова подготовил капельницу для градоначальника. Было заметно, что Глеб Иванович выглядит лучше. Кожа его больше не имела того пугающего землистого цвета, глаза прояснились, а дыхание стало ровнее.
Физраствор тонкой струйкой потёк по трубке, неся жизнь и исцеление в истощённый ядом организм.
Глеб Иванович смотрел на меня с какой-то новой ясностью во взгляде. Его сухие потрескавшиеся губы чуть заметно шевельнулись:
— Благодарствую, лекарь. Чувствую… что возвращаюсь…
Я ободряюще улыбнулся ему и поправил подушку:
— Отдыхайте, Глеб Иванович. Ваш организм сейчас борется с ядом, ему нужны силы. К утру вам станет гораздо лучше.
Градоначальник к моменту, когда уже нужно было вынимать иглу уснул. Я осторожно, стараясь его не разбудить, вынул её и перетянул сукном место прокола. Тот даже не проснулся. Сняв иглу и сполоснув ее в спирте, я убрал её обратно в шкатулку.
Мы с Иваном Дмитриевичем стали спускаться вниз по широкой лестнице. Дом погрузился в ночную тишину, лишь где-то на кухне слышался приглушённый разговор слуг и позвякивание посуды. Резные перила под моей ладонью были отполированы до гладкости шёлка — свидетельство многих поколений, спускавшихся по этим ступеням.
На полпути я остановился и повернулся к Ивану Дмитриевичу.
— Вот смотрите, Иван Дмитриевич, — сказал я, понизив голос, — вы спрашивали меня, готов ли я принять ту ответственность, которая будет необходима в случае внедрения мною знаний и технологий из двадцать первого века.
Он молча кивнул, не сводя с меня внимательного взгляда.
— Сегодня утром, когда вы ворвались в таверну, вы сказали, что нужно помочь, что этого человека нужно спасти, а то будет плохо. И вот согласитесь, — я указал наверх, в сторону спальни градоначальника, — если бы не мои знания из моего будущего, то Глеба Ивановича сейчас бы не было в живых.
Иван Дмитриевич замялся. Только спустя долгое мгновение молчания он заговорил:
— Егор Андреевич, не поймите меня неправильно…
Я слегка хмыкнул:
— Слишком часто вы сегодня это говорите, Иван Дмитриевич.
Он улыбнулся, но эта улыбка была какой-то натянутой, словно маска, под которой скрывалось что-то иное. Глаза его оставались серьёзными, изучающими.
— Тем не менее, — продолжил он, тщательно подбирая слова, — мне нужно было убедиться. Убедиться, что получив добро от меня, и соответственно, в какой-то части от государства, на возможность применять и распространять свои знания здесь и сейчас, вы… — он запнулся, ища подходящую формулировку, — вы не попытаетесь дотянуться до звёзд.
Я лишь хмыкнул такому сравнению, но прекрасно понял, о чём он говорит. За поэтическим образом скрывался вполне конкретный вопрос: не возомню ли я себя богом, не стану ли опасен для государства, получив доступ к влиянию и ресурсам?
— Иван Дмитриевич, — я остановился на нижней ступеньке лестницы, глядя ему прямо в глаза, — человек, дотянувшийся до звёзд, неизбежно обжигает руки. И я это прекрасно понимаю.
Я обвёл рукой пространство вокруг:
— Сейчас моя цель — не власть и не богатство. Я видел, к чему это приводит. Всего лишь хочу сделать жизнь в этом времени чуть лучше, чуть милосерднее. Чтобы меньше людей умирало от болезней, которые можно вылечить. Чтобы было меньше страданий там, где их можно избежать. Разве это плохо?
— Нет, не плохо, — тихо ответил Иван Дмитриевич. — Но благими намерениями, как известно…
— Вымощена дорога в ад, — закончил я за него. — Это верно. Но разве любое знание не палка о двух концах? Порох можно использовать для фейерверков и для убийства. Огонь — для очага и для пожара. Дело не в знании, а в людях, которые им пользуются.
Я сделал паузу, давая ему время обдумать мои слова.
— Ответственность, о которой вы говорите, я принимаю полностью. И готов нести её перед людьми и перед Богом, если угодно. Но знания не должны оставаться скрытыми, особенно те, что могут спасать жизни.
Иван Дмитриевич долго смотрел на меня, словно взвешивая каждое моё слово. Наконец, он медленно кивнул:
— Я верю вам, Егор Андреевич.