Егорка проснулся поздним утром в необычной, тянущей душу тревоге. Что-то было нехорошо, что-то было всерьез нехорошо, и мысли эти никак не отпускали. Егорка постоял у окна, завешенного застиранными и пожелтевшими лоскутками тюля в пышных букетах. За окном моросил дождь, утро было серое, печальное — и захотелось выйти на улицу в запах леса, дождя и дыма…
Егорка накинул тулуп и вышел. Устин Силыч щелкал на счетах, поднял глаза от костяшек, улыбнулся ласково.
— Вы, Егор, как по батюшке-то вас, ровно купец, все по делам да по делам, — проворковал приветливо. — И нет такого, чтоб лясы точить. Знаем мы, небось потихонечку-полегонечку дела ведете, а там, глядишь, и дело свое заимеете…
Егорка улыбнулся.
— А может, есть оно у меня, дело свое.
— Вот-вот, — лицо Устина сделалось еще умильнее. — Не пышно, нигде не слышно, а капиталы, чай наживаете…
Егорка рассмеялся, несмотря на тяжесть на душе.
— Коли и наживу чудом каким капитал-то, с неба, к примеру, свалится, так в руках не удержу, Устин Силыч. Такой талан, чтоб деньги иметь, не всем дается. Вы — дело одно, а я — другое, и не умею я, и ни к чему мне…
Устин улыбнулся так нежно, что осторожную насмешку за этим нежным сиянием никто, кроме Егорки, и не заметил бы.
Егорка купил сайку и вышел из трактира. И едва он оказался на улице, как тревога выпустила все когти и впилась в душу: у водопоя что-то бурно обсуждала целая сходка мужиков и баб.
— Совсем, родимые мои, рехнулся, — сморкаясь в платок, причитала толстая баба, округлив опухшие глаза. — Только и слов, что «Господи, помилуй», да так бает, как взлаивает — гав, гав…
Прочие почти ее не слушали.
— Страх какой…
— Сила в ём нечистая. Нечего было в лес без креста ходить!
— Дак с крестом был, родненькие! Вот вам как на духу, был крестильный…
— Бабку Лукерью звать, да отлить свинцом, она мастерица…
— Куды! К отцу Василию, святой водицы испить, да…
— Надеть шлею с потного жеребца да вожжами бы…
— Архип-то сказывал, там не один был, а целая артель, слышь-ка, один другого краше…
— Да люди ж добрые! — крикнул Егорка, перекрывая все голоса. — Что сделалось-то? Кто скажет-то мне?
И почему-то никто не усомнился, что Егорка спрашивает в своем праве. Ему ответили.
— А Филька-увалень ума решился. Караулили лес с Архипом Конаковым — а там леший…
— Какой леший, ври! Толпища целая нечистых-то, чуть не удушили! Архип, слышь-ка, отмолился да отплевался, а Филька на них глядел да и спятил с катушек долой.
Егор присвистнул. Его бледное лицо побледнело еще больше.
— Тетя, — сказал он, обращаясь к толстой зареванной бабе, — Мне б взглянуть на него.
Баба сразу перестала причитать и ее лицо, глаза и вся поза выказали такую враждебность, что даже ее старые товарки попятились в стороны.
— Ах ты, бесстыжая рожа! — взвизгнула она, вскидывая кулаки. — Что это — балаган, что ль, глядеть-то тебе!? Молодой парнишка мается, мать места не находит — а ему все б забавляться! Куды! Чтоб вам пропасть, таким!
— И не говори, и не говори! — подхватила бабенка помоложе, которую соседки звали Занозою и не без оснований. — Им бы лишь бы…
Договорить ей не удалось — Егорка поймал ее за руку и зажал ее рот ладонью, спокойно, мягко и четко. Заноза была так поражена, что на миг замолчала.
— Тетя Маланья, — вставил Егор в кусочек получившейся относительной тишины. — Я не любопытствую, я умею испуг отливать.
Баба услыхала и удивилась, приподняв белесые бровки.
— Во, знахарь, — ухмыльнулся Лука, мужик тощий, сутулый, с носом уточкой. — Ворожей, что передок без гужей. Ты гляди, Маланья, он те наворожит…
— А чего? — хохотнул Голяков Петруха. — Он слово знает. Эвон, Лаврюшка-то Битюг, люди бают, в руки к нему, как в капкан, попался! С бесями знается, так пусть и сговорит с дружками своими!
Вокруг замолчали и попятились. Егорка улыбнулся.
— Ты, Петруха, сам понял, что сказал-то?
— Что сказал, то и сказал, — огрызнулся Петруха, но глаза отвел.
— Мне чертозная[10] не надо! — заявила Маланья.
— Я помочь могу, — сказал Егорка. — Но не стану, коли не хочешь.
Маланья замотала головой. Лица вокруг выражали такую смесь страха и злости, что Егорка понял, как надежно забыт теплый вечер со скрипкой. Лешие вытеснили из голов сельчан дружелюбие и здравый смысл. Страх убил доверие.
— Я на ведьмака похож? — спросил Егорка.
— А кто тебя знает, кто ты есть? — прищурился Лука. — Пришлый незнамо откуда, незнамо зачем… Чай, пока тебя черти не принесли, и леших никаких не было…
Егорка потерянно огляделся — и увидел, как, легко распихивая толпу и широко ухмыляясь, к нему идет Лаврентий.
— Во дурь-то да глупь матушка! — насмешливо бросил он, подходя. — Ты, Петруха, чего-то про меня плел, али послышалось мне?
— А чего! Марья бает, что заморыш этот тебя вечор за руки схватил — ты и рыпнуться не мог! — Петруха победно осклабился. — Откуда силы-то в ём столько?
— Чай, завидно? — Лаврентий хохотнул. — Чай, обидно, что сторонский парень на кулачки драться не охотник, да мог бы спроть Битюга выйти, а ты охотник, да в коленках слаб?
Страх растаял в воздухе. Егорка был готов обнять Лаврентия.
— Никак, правда, есть силенки, а, цыган рыжий?
— Нет, слышь, от ветерка гнусь, зато слово знаю. Только спроть Лаврентия поможет слово-то?
Лаврентий дружески хлопнул Егорку по спине. Лошадь, вероятно, завалилась бы на бок от такого удара, но Егорка лишь чуть подался вперед. Мужики восторженно заулюлюкали.
— Не охотник, ишь! Чай, талан не пропьешь!
— Не, Егорка, ты приходь в воскресенье, потешь душеньку-то…
— Да приду я, приду… Придется прийти-то, куда мне спроть мира-то… Только неохота мне…
— Ох, уморил, неохота ему!
— Ну-ка, музыкант, дай-ка руку-то… Ишь ты, от скрипки, что ль, твоей?..
Теперь Егорку тормошили и дергали. Он напряженно улыбался, но терпел. Лешие забылись, бабы разошлись, Егорка выслушал с две дюжины историй о кулачных боях и местных героях. Удрать удалось только через четверть часа, когда, вспомнив о делах, и мужики начали разбредаться. Уходя, Егорка сердечно пожал руку Лаврентию. Среди людей у него неожиданно появился товарищ, готовый прийти на помощь.
Теперь нужно было в лес. Даже очень нужно. Но Егорка обреченно вздохнул и направился к дому Маланьи.
Попытаться исправить то, что друзья-лешаки испортили.
Вообще-то их тоже можно понять. Их терпение не безгранично. Федор ранил их души, а у них не хватило терпения дождаться, пока раны затянутся, вот и все…
Жаль, что стрела уж слишком часто летит мимо цели…
Маланья была вдова, Маланья была большуха[11], самое главное лицо в доме — и это сразу бросалось в глаза. Маланья не желала так просто отступаться от того, что попало в ее голову и хорошо там устроилось.
— Ты что приперся-то? — накинулась она на Егорку, когда он перешагнул порог. — Говорю добром — не надо чертозная и не надо! Управлюсь с квашней-то — к отцу Василию пойду. Пусть вот беси, дружки-то твои…
— Не дружки они мне, — сказал Егорка, и это была чистая правда. — Я взгляну только и уйду. Хорошо?
Маланья, держа на весу руки в тесте, отступила от двери.
В просторной избе никого не было; Маланья разослала младших детей кого куда. Филька лежал на печи, завернувшись в одеяло, укрытый тулупом, красный и мокрый от пота. Вид у него был самый несчастный, а на висках появились заметные седые прядки. Филька взглянул на Егорку сонно и страдальчески.
— Не бесноватый он, Филька-то, — сказал Егорка, улыбаясь. — Перепуганный и только. На что ты так укутала-то его? Чай, испуг-то — не простуда…
Маланья посмотрела хмуро.
— Слышишь меня, Филька? — сказал Егорка и протянул руку. — Слезай с печки-то. День уже.
Филька неуклюже выпутался из горячих тяжелых тряпок и, опершись на руку Егорки, с грохотом спрыгнул на пол. На его туповатом лице появился проблеск разума.
— Сядь на лавку, — сказал Егорка. — Слушай.
Филька плюхнулся на лавку и замер, устремив на Егорку замученный взгляд. Егорка присел рядом с лавкой на корточки. Маланья, отчистив руки от теста и вытирая их передником, остановилась поодаль, смотрела подозрительно: Егорка как-то оказался сидящим спиной к ней.
Филька тяжело вздохнул.
— Ты знаешь, — сказал Егорка утвердительно и спокойно. — Ты знаешь, кто это был, зачем из леса пришел, за что лес зол на тебя. Знаешь, чем грешен.
— Не… — выдавил Филька, глядя во все глаза. Его снова начало мелко трясти.
Маланья обошла скамью вокруг, но Егорка отодвинулся на полшага в сторону и снова оказался к ней спиной. Только Филька видел, как мерцающая зелень, марь лесная, колдовская, лилась из Егоркиных глаз, словно тихий свет. И лицо у него было строгим и странным, древним и юным, вроде ангельского лика на староверских иконах. И было это страшно, но не так страшно, как давешней ночью в лесу, а… как бы в сумеречной церкви, что ли…
— Ты знаешь, — повторил Егорка. — Мы с тобой оба знаем.
И Филька вдруг понял — его аж потом прошибло. Он истово закивал, пытаясь сладить с дрожащим подбородком. Это уж было не страшно, а стыдно, будто на вранье поймался или на пакости какой — даже щекам горячо.
— Живых лягушек для забавы в костер швырял, — сказал Егорка. — На живую полевку наступил да раздавил. С Левушкой трактирщиковым пса бездомного водкой облил да и поджег. Чужие жизни зазря отнимал — спасибо скажи лешим, что свою уберег.
— Я ж, чай, шутейно, — пробормотал Филька. — На что они, твари…
— Ты что ж… — начала Маланья из-за спины, но Егорка поднял руку предостерегающе — и она замолчала.
— Рассердился на тебя лес-то, — сказал Егор. — Крепко рассердился. Ты детей его обидел. Теперь только одно сделать можно: ты лес ублажи — никого живого, ни человека, ни зверя, даром обидеть не моги. Забудь забавляться с чужой болью-то. А в лес входи, как в храм божий — с уважением да истовостью, глядишь, Государь и простит тебя.
— Государь?.. — еле-еле у Фильки духу достало выговорить.
— Государь — всей жизни на свете хозяин. И твоей, Филька. Не забывай.
Егорка моргнул, и лицо у него стало простым, человечьим. С Филькиной души будто громадная тяжесть обрушилась. И жар прошел, и озноб отпустил, и вздохнулось легко. Все чудное и ужасное как-то забылось, остался только ясный спокойный разум, самого Фильку слегка удививший.
— Да рази я… — и рот у Фильки сам собой растянулся в улыбку. — Да нешто я не пойму?
— А раньше отчего не понимал?
Филька виновато ухмыльнулся и пожал плечами.
— Смотри, Филька, — сказал Егор, вставая и усмехаясь. — Не забудь. Обидишь лес — не по-намеднишнему отплатит.
Филька снова пожал плечами. Маланья все-таки подсунулась поближе.
— Никак, заговорил его?
— Да нет, тетя Маланья, поговорил только. Говорю ж тебе — не бесноватый он, не безумный, так это… Не вели ему на просеку ходить, а деревья в Федоровой артели рубить и вовсе не вели.
— Это чего же? — голос у Маланьи стал выше, а руки сами собой уперлись в бока. — Глызин-то в день по рублю платит! Рубль ведь! Этакие деньжищи-то! За зиму, чай, чуть не сто рублев скопить можно!
Егорка пожал плечами и пошел к двери.
— Нет, ты скажи! — крикнула Маланья вдогонку. — Ишь, шустрый какой!
— Я уж все сказал. Далее — сама решай.
И уже выходя в сени, Егорка услыхал Филькин голос:
— Ты, маменька, не серчай, а я ужо и сам не пойду.
Кажется, в ответ Маланья принялась браниться не на шутку, но это уже не имело никакого значения.
Федора в то утро предчувствия не мучили.
Снилось, правда, что-то тяжелое, сумбурное и противное, но сон забылся, распался на части, как только Федор открыл глаза. Потянулся, зевнул. Откинулся на подушку, жмурясь, попытался припомнить сон. Какие-то бородавчатые серые руки, тянущиеся из штабеля бревен. Стоило вспоминать эту чушь!
Хотя, матушка поискала бы толкование у Мартына Задеки, усмехнулся Федор и спрыгнул с кровати.
Кузьмич еще затемно поехал на прииск, оттого Федор пил чай с Игнатом. Бобылка Фетинья, дура дурой, имела, тем не менее, важное достоинство: она отлично пекла пироги и сдобные крендели с мелким сахаром. Вообще-то, цыплята тоже выходили неплохо, но цыплят Федор едал и получше, а крендели с пирогами просто не имели себе равных.
Крендель и брусничное варенье привели Федора в веселое расположение духа. В добром настроении он даже решил отложить на сегодня часть дел и навестить нынче землевладелицу Софью Штальбаум, милейшую хозяйку здешних мест, как пообещал, подписывая купчую. В усадьбе у него были дела совершенно особенные — думая об этом, Федор даже насвистывать начал. А недурная, в сущности, игра — эта Штальбаум Сонечка… груди грушами и ямочки на полненьких ручках… Ежели что, как говорит Кузьмич — Федор рассмеялся — так вот, ежели что, денежки, заплаченные за лес у Хоры, вернутся с прибылью, куда раньше, чем было намечено, да и прибыль будет куда большей…
— Игнат, седлай коней! — крикнул Федор, и добавил тише, потому что Игнат вошел в горницу. — На вырубку нынче слетаем пораньше и задерживаться не станем. Дельце есть.
— К Соньке поедешь? — осведомился Игнат непочтительно.
— К Софье Ильиничне, рыло немытое! — ухмыльнулся Федор. — Баронесса все-таки. И потом — хозяйских невест с уважением величать надобно.
Игнат присвистнул.
— Баронесса. Да уж, баронесса. Всем баронессам баронесса. Только капитала-то у нее — пшик-с!
— Пшик-с. Но земля. Земля-то здесь — золотое дно. Немец-перец знал, что делал, — хохотнул Федор, и Игнат к нему присоединился. — Укрепиться нам тут надо, — продолжал Федор уже серьезнее. — Корни пустить. А Сонька — самый случай… Ну и…
— Ну и само в руки плывет, грех отказаться, об этом толкуешь?
— Об этом. Ну ладно. Седлай. — Бросил быстрый взгляд на окно — сквозь запотевшие стекла холодное туманное утро просто улыбалось ласково. — Пойду пройдусь пока. Подышу.
Игнат кивнул и ушел. Федор накинул на плечи полушубок, как гусарский доломан. В сенях было сумрачно и пахло, почему-то, грибами, а из-за двери потянуло свежим холодом и осенней сыростью, тонким лесным ароматом. Вышел во двор — и тут же захотелось со двора на улицу.
По пустынному тракту в сторону Хоры, не торопясь, брела Оленка. Ее голубая косынка просто-таки незабудкой цвела.
Федор распахнул калитку и шагнул Оленке навстречу в тот самый момент, когда она проходила мимо. Оленка рассмеялась и шарахнулась назад в комическом испуге.
— Ахти мне! Ты что ж это, как волк, посередь улицы на людей кидаешься!?
— А пташку ловлю, — Федор ухмыльнулся и оперся вытянутой рукой о забор, преградив Оленке дорогу.
— Ну, ловец! Дай пройти-то, не замай! Больно смелый стал…
— Нельзя нам трусить, — Федор пристально взглянул Оленке в лицо — и она опустила глаза. — Струсим — глядишь, пташка опять упорхнет. Нехорошо.
Оленка фыркнула, шлепнула его по руке.
— Ну пусти! Как бы пташка ясные глазки твои не выклевала!
— Ишь ты… Сокол-ястреб… Или сова, а Оленка?
Оленка вспыхнула, ударила сильнее.
— Сам ты сова! Филин! Глаза-то по ложке, а не видят ни крошки! А ну пусти!
Тут-то Федор и сделал то, чего уж минуты три хотел до смерти — поймал ее руку, тонкую и сильную, с огрубевшими от крестьянской работы, но длинными и изящными пальцами. Кожа на запястье казалась атласно-нежной. На среднем пальце Федор заметил дешевенькое серебряное колечко с бирюзой. Оленка рванулась не так резко, как можно было ожидать. Федор накрыл ее ладонь своей, сказал тихонько, перебирая ее пальцы:
— Жар-птица… Райская пташечка… разве тебе, душенька, такие кольца носить надо? Тебе сапфиры бы пошли, в золоте — яркие камушки, холодные… как твои глазки…
— Ага, золото, ага, — отозвалась Оленка с нервным смешком, но не отняла руки.
— Бриллианты… — Федор потянул ее за руку к себе — и она сделала шаг. — Хочешь — золотом осыплю тебя? Глаза будешь слепить… как солнышко…
Щеки Оленки вдруг вспыхнули ярким румянцем.
— Сказал нищий богачу: «Я тебя озолочу!» — бросила она и выдернулась из Федоровых рук.
Развернулась и быстро пошла прочь. Холодное солнце в розовом тумане позолотило ее косу, спустившуюся из-под косынки по спине — блестящие пряди ржаного цвета.
Федор смотрел ей вслед — и его нежная улыбка становилась хищной… и горько-сладко было.
Горько-сладко…
Настоящая красавица. И такая смелая, такая… живая… Не то, что городские женщины — недопеченное сырое тесто, сонные глаза, вялые руки… Жар Оленкиной крови зажег и Федора, разбудив крепчайшую смесь чувств — желания, охотничьего азарта, веселой злости, ощущения собственной силы…
Настоящая добыча. Его добыча.
Егорка увидел костер между лиственничными стволами еще издалека.
Попытался, подходя ближе, распалить сердце, рассердить себя — но не вышло. Так радостно было видеть их костер, их самих, так покойно…
«Не буду любезничать с ними», — пообещал себе Егорка, но выйдя на поляну, был уже вовсе не уверен, что это обещание сдержит.
Пламя, золотое, зеленое, голубое, полыхало посреди поляны, не касаясь земли, не трогая хвои и опавших шишек, не трогая мха, разливая вокруг мягкое живое тепло. Четверо бесстыдников, охламоны, нарушившие Государеву волю, развалясь, сидели на мху вокруг костра — и встали Егору навстречу.
— Здорово, Егор, — Андрюха, чудесно улыбаясь, протянул руку. — Вот не ждали мы тебя, обрадовал…
Егорка руки пожал и Андрюхе, и Николке, и даже Митьке, который подсунулся тоже, присел рядом с ними к огню, но вид на себя попытался напустить хмурый и суровый.
— Нечего тут, — сказал сердито. — Чуть все не испортили мне.
— Да ты не серчай, Егорушка, — Марфа так и лучилась ласковостью, так и мурлыкала, как кошечка. — Мы ж ничего дурного и не желали, так только, самую малость позабавились…
— Негоже людей против леса настраивать. И так они на нас — как враги…
— Да брось, друг ситный, — ухмыльнулся Николка. — Они нам так и так враги, а пуганые хоть стеречься начнут.
— Ага. Вот кто тут воду мутит. Ты в этой разбойничьей шайке главный атаман, да, страж?
Николка ухмыльнулся еще душевнее, обнял Егора за плечи, сказал проникновенно:
— Не бойсь, Егорка, ничего не будет. Я ежели и поднял которых, так уложил уже — чего там теперь жилы-то тянуть? А мужики эти — ты послушай меня — они сволочи распоследние. Им что зверя даром убить, что дите обидеть — все это в радость, им чужая боль — в смех, я знаю…
— Что, страж, в охотники метишь?
— А что? Коли и в охотники — все жизнь спасать. Мечу — не мечу, а пойду, коли нужда будет. Ежели болит душа у меня…
— А за людей-то этих?
— А чего с ними сделается, дядя Егор? — Митька улегся к Егору на колени, заглянул в глаза снизу вверх. — Мы ж ничего, не до смерти их пуганули, зато они сегодня деревья губить не приперлись… Эвон, на бережку сидят!
Егор печально улыбнулся, растрепал Митькины волоса — ржаную солому, русую, золотую — вздохнул.
— Никак, ты, Андрюха, вправду думаешь страхом людей от леса отвадить?
— Не знаю я, Егорка. Я слыхал, у тебя в этой деревне, в Прогонной этой, будь она неладна, мать жила… все я понимаю. Что думаешь и лесу пособить, и людей выручить, чтоб и волки сыты, и овцы целы… все понимаю, а не могу глядеть, как они тут охальничают! — Андрюха рванул шнурки плаща. — Тошнёхонько, Егорка! Они ж душу мою режут, по живому месту режут!
Егорка сидел неподвижно, гладил Митьку по голове, смотрел в огонь. Слушал, молчал. Наконец спросил:
— Слышь, Андрюха, а ты давно взял это место?
— Не то, чтоб уж давно по нашему счету, а по людскому — годов уж сорок будет… А на что тебе?
— А скажи-ка ты мне, — Егор чуть замялся. — Скажи… вот кто из лешаков в Прогонной бывал? В самой деревне, и вернулся с людским духом? А?
Андрюха поскреб бороду.
— Из лешаков аль вообще из дивьего люда?
— Нет, кровный хранитель.
— Не упомню сразу-то… А на что тебе?
— А сам не ходил?
— К чему мне? Я — природный[12] лешак. Душно в деревне-то, тесно, лес манит. К околице подходил разве, на стадо посмотреть, по зимам волков отгонял, а так, чтоб в самую деревню — нет, не бывал. Да на что тебе?
Егорка промолчал. Зато Марфа вдруг сказала мечтательно:
— А помнишь, Микитич, Государева гонца? Лет с десять назад аль поболе… Что со мной ржи глядеть ходил? Молодчик такой, глаза синие-синие, как василечки…
Андрюха хмыкнул.
— Да не десять, а уж одиннадцать-двенадцать тому… Помню я, помню. Не понравился он мне о ту пору. Точно что глазки синие, лицо умильное такое, да и глядел на тебя, как на землянику… разлакомился… Не люблю таких-то — силы живой много, а надежности настоящей нет. Так и ищет, где позабавиться… Коли бы не Государево письмо, показал бы я ему, где порог, где дверь.
Марфа усмехнулась лукаво и, пожалуй, польщенно. Егорка спросил:
— А что, Марфуша, ты так и домой пошла, а его во ржах оставила?
— Нет. Он в деревню пошел. Сказал, в чащобе людей не видал, взглянуть интересно, какие, мол…
Егорка вздохнул.
— Поглядел… Ишь ты, Андрюха, как учуял-то… А синеглазый-то, значит, погостил да уехал, а перед тем забаву себе в деревне нашел… Ну да ладно, ребята. Так это все. Пустяки. Хорошо с вами, тепло, отогрелся я душой, да только пора мне. Вы уж сделайте милость, придержите себя. Я постараюсь побыстрее обернуться. Ты, Николка, не пережимай очень — еще глубоких зацепишь, не уложить будет…
— Да не бойсь! — рассмеялся Николка. — Я уж с бережением. Тебе же помогаю — глядишь, и купчина твой обгадится. А любая передышка лесу в радость…
Егорка хотел сказать, что из-за лесных чудес сельчане могут стать к нему недоверчивы и к купчине будет не подобраться, но посмотрел в чудесные лица лешаков — и не сказал. Лес — их дитя, они его грудью, кровью защищать будут, что тут скажешь… они в своем праве. Кожей к этому месту приросли. Сам Государь и то им не указ — как можно указать разлюбить-то?
— Ладно, ребята, ладно, — сказал Егорка тихо. — Только осторожно.
Неохотно поднялся, улыбнулся на прощанье, не спеша побрел по мху, как по персидским коврам, по прекрасному лесу — по этому вечно живому Государеву дворцу под высоченным небесным сводом, в котором любящая душа может только благодарить, восхищаться и вновь благодарить…
К деревне.
Лешаки проводили его взглядами.
— Дядь Андрюш, а чего он не сказал, на что ему синеглазый-то этот? — спросил Митька.
Андрюха только вздохнул.
Федор стоял, постукивая прутом по сапогу. Его губы кривились сами собой. Брезгливо, презрительно.
— Как хотите, — говорил управляющий. — Как хотите, Федор Карпыч, а в этом что-то есть.
— Есть, — процедил Федор сквозь зубы. — Два деревенских дурака напились пьяные. Хорошо, что был дождь и эти идиоты не сожгли лес. Этот Филимон, кажется, всегда был придурковатый, а от водки вовсе спятил. Так?
— Он весь поседел, Федор Карпыч, — сказал управляющий нервно. — От водки?
— А что ж, он первый на свете зеленых чертей ловил? — усмехнулся Федор. — Хороши работники: голь да пьянь. Я не хочу слушать этот бред про леших. Я хочу, чтобы те, кому я плачу, не жрали на работе вино четвертями, а работали. Это просто, кажется?
— Ваше степенство… — Архип, позеленевший с лица, со страшными, черными кругами под глазами, сделал шаг вперед из негустой толпы перешептывающихся лесорубов. — Ваше степенство, дозвольте сказать. Я водки-то отродясь в рот не брал, боже упаси. И Филька был в своем рассудке. Он парень молодой, непутящий, Филька-то, но мы обои были в своем рассудке. И мне бы помереть или помешаться, да я молитвой спасся, ваше степенство. Верно говорю — нечистая сила тута. И вы нас, ваше степенство, не обижайте. Так и скажите, коли место нехорошее. Попа надо звать. А мне больше денег ваших не надо. И ничего не надо — была бы цела одна голова.
— Глупости говоришь, — начал было Федор, но Архип нахлобучил шапку и буркнул:
— Прощения просим, ваше степенство. У нас в роду-то, небось, никто ложку в ухо не нес. А насчет леших не сумлевайтесь. Сами извольте поглядеть.
Он поплотнее запахнул тулуп и направился прочь, вдоль вырубки, к дороге. Федор, управляющий, Игнат и лесорубы одинаково растерянно посмотрели ему вслед.
А заговорил первым не Федор, как можно было ожидать, а Лешка, веселый веснущатый парень из староверского семейства, и обратился он не к Федору, а к собственному старшему брату Титу, угрюмому мужику с надменно-скептическим выражением темного лица.
— Слышь-ка, братка, — ляпнул Лешка в настороженной тишине неожиданно громко. — Батюшка-то осерчает, коль прослышит.
Теперь все повернулись в их сторону.
— Чего это осерчает? — сощурившись, спросил Тит.
— А что мы тут валандаемся… с табашниками да с еретиками… да еще теперя и с бесями[13]…
Тит подумал и кивнул.
— Сбирайся. Домой пойдем.
— Э-э, Тит, — управляющий так возмутился, что не сразу подобрал слова. — Вы ведь и раньше работали вместе с… э-э… с прочими — и ничего…
— Мне бесей видеть неохота, — отрезал Тит. — Ты нам, Антон Поликарпыч, пятерку должен.
— Хорошо, — бросил управляющий со злобой. — С тобой расплатятся. А денежную работу ты потеряешь.
— Душу сберегу — и то будет ладно. Что встал, Лешка?
— Завтра же сюда позовем отца Василия, — сдался Федор. У упрямого сектанта был такой убежденный вид, что мужики слушали уж слишком внимательно.
— Потеха, братка! — хихикнул Лешка. — Час-то от часу не легче! Бесей-то им, чай, мало, так они антихристова слугу скличут!
Мирские глухо заворчали, зато еще пара староверов отделилась от толпы и направилась прочь.
— Не сметь так говорить! — рявкнул управляющий, багровея. — Молчать!
— Чего-й-то ты раскипятился, не самовар, чай? — ехидно спросил Лешка.
— Ах ты…
— Ты, Антон Поликарпыч, его не трог, — холодно бросил Тит. — Он дело бает. Нечего нам тута делать. Вон тут греха-то сколько — все округ беси, будто мухи, засидели. Лешка, пошли, говорю. Будет языком-то чесать. А за пятеркой-то я зайду, Антон Поликарпыч.
И оба удалились, исполненные собственного достоинства. Федор наблюдал за ними в тихом бешенстве. Он мог сколько угодно ненавидеть сектантов за выходки, вроде этой — но это не мешало им быть лучшими, самыми трезвыми и старательными работниками. А теперь они будут болтать про эту дурацкую историю направо и налево…
Федор оглядел толпу сузившимися глазами. Мужики съежились под его взглядом.
— Струсили? — спросил Федор презрительно. — Собственной тени боитесь? В бабьи сказки верите? Ну-ну, убирайтесь. Посмотрим, что скажете, когда подать платить нечем будет. Думаете, от леших бежите, дурачье? Да вы от собственных денег бежите. Ну извольте, никого силой держать не стану. На такие деньги, как я вам плачу, у меня от рабочих отбою не будет.
Мужики молчали.
— Ну, что встали? — крикнул Федор.
— Ваше степенство… Федор Карпыч… — пробормотал Иванка, маленький курносый мужичок с реденькой бесцветной бородкой и таким же реденьким бесцветным чубчиком. — Чего там… мы-то… я бишь вот о чем… вы отца Василья, то есть, просите… скажите, мир, мол, просит…
Оставшиеся согласно закивали.
— Слава Богу, — выдохнул управляющий.
— Ступайте работать, — Федор мотнул головой. — Битый час трепали языки, а дело стоит.
Лесорубы повздыхали и начали расходиться.