Четвертью часа раньше Федор приехал в Прогонную.
После ночи, в которую он едва сомкнул глаза, зареванное, словно у простой бабы, измятое лицо Соньки вызвало у него тошное отвращение. Он едва подавил желание дать ей оплеуху, когда она снова разревелась за кофе — истинно по-бабьи, с подвыванием и всхлипываниями.
Все они поверили в волка: и сама Сонька, и поп, и доктор, и Сонькина дворня — хотя около тела не было даже собачьих следов. Сонька умоляла Федора собрать мужиков, чтобы уничтожить волков, а сама то и дело жмурилась, будто отгоняя ужасное видение трупа с порванным горлом; доктор давал ей какую-то коричневую настойку и толковал о расстроенных нервах; поп рискнул заметить что-то о Божьем промысле — но Федору было совершенно отвратительно слушать.
Охоту?! Будет вам охота, думал он, явственно видя перед глазами рыжего парня со строгим недеревенским лицом. Хотелось сделать что-то ужасное: сжечь живьем, предварительно вбив гвозди в ступни, как тут, в глуши, расправлялись с заподозренными в колдовстве — удавить или утопить, чтобы он успел помучиться перед смертью. Чтобы эта отвратительная человекообразная тварь поняла, что Федора Глызина лучше было оставить в покое!
Он уехал рано — но рассчитывал, что охотники, предупрежденные вчера Игнатом, уже собрались в Силычевом кабаке и ждут сигнала. Тракт еще был почти пустынен, встретилась Федору только почтовая тройка — и никто не мешал ему гнать коня во весь опор. Розоватая морозная зоря еще лишь только разгоралась над лесом.
Однако, когда, оставив жеребца у пустой коновязи, Федор вошел в кабак, там не оказалось почти никого — только пили чай проезжие возчики, ел в уголке кашу постоялец, похожий одеждой и лицом на мастерового, где-то в стороне навзрыд плакала женщина, да сам Силыч перетирал рюмки у стойки и поднял от них взгляд, чтобы поклониться и улыбнуться вошедшему.
Федор огляделся, поискав глазами плачущую — и поразился, увидав Оленку. Она сидела за столом под портретом генерала Замошникова, уронив простоволосую головку на руки и вздрагивая плечами, а рядом с ней стояла запечатанная сороковка.
У Федора на миг отлегло от души. Он присел рядом и погладил Оленку по волосам. Она яростно, не оборачиваясь, скинула его руку.
— Оленушка, — окликнул Федор, — краса писанная! Ты мне скажи, кто тебя обидел — я тому так покажу, чтоб и десятому заказал!
Оленка вскинула голову и Федор тихо восхитился ее злым заплаканным лицом с горящими глазами.
— Кто?! Да язык мой длинный! И ты меня не замай, — фыркнула Оленка, вытирая щеки пальцами. — Чего разлакомился, утешальщик? Я, небось, ничего у тебя не просила!
— А ты попроси, — улыбнулся Федор.
— Попросить, говоришь? — Оленка тоже усмехнулась сквозь слезы. — Прошу тебя, сокол ясный, катись-ка горошком от нашего порожка! К барыне своей катись, у нее, чай, перина-то мягче моей!
Федор протянул руку, Оленка врезала по ней ладошкой, схватила со стола бутылку и опрометью выскочила из кабака.
— Силыч, — спросил Федор, качая головой, — что это с ней?
Устин Силыч улыбнулся своей лучезарной улыбочкой.
— Да что, Федор Карпыч! Дурочка — и больше ничего. Нонче с утра Кузьма с Петрухой на волков-то потащилися — волк Кузьме руку-то и откусил, али отстрелили ее, ничего у них не поймешь. А Оленка прибежала, да рассказала, что в волка этого Лаврентий Битюг обернулся — вот мужики-то и похватали колья да топоры, да и побежали оборотня бить. Известно — необразованность! А дурочка поняла, что из-за ней смертоубийство выйти может — да и в слезы. Что возьмешь… а ваше степенство-то водочки не желает?
Федор отрицательно мотнул головой, вышел из кабака и вскочил в седло. Все складывалось наилучшим образом; ему только жарко захотелось увидеть, как деревенские вахлаки расправятся с колдуном и его приятелем — Федор подумал, что это разом успокоило бы его сердце.
Они сами! Оленка, цветочек лазоревый, да какая ж ты умница! Даст Бог, все наладится, даже если те, кто будет разжигать костер или рубить черепа, и пойдут на каторгу! Главное, леших мы в Прогонной изведем — а дальше будем спокойно жить, любить хорошеньких женщин и зарабатывать деньги.
Ах, как все кстати, думал Федор, но, не успел проехать полдороги до крайнего домишки, как пришлось придержать коня. Навстречу ему, к Силычеву кабаку, валила толпа. Похоже, они уже все закончили, подумал он с тенью досады, но тут же рассмотрел возвышающегося над головами, как каланча, Лаврентия — а рыжий, улыбающийся, в одной рубахе, обнимающий свой неизменный скрипичный футляр, шел рядом с ним.
И деревенское дурачье гоготало, обмениваясь шуточками — вместо того, чтобы извести, наконец, нечистую силу под корень. Обсуждало развлечения в ближайшее воскресенье!
— И точно! И точно! — выкрикивал молодой мужик из соседней деревни, кажется, из Бродов. — Как в прошлом годе на Пасху: сойтися в овраге с двух сторон — наши супротив ваших, стенка на стенку…
— Да ну, — смеялся Лаврентий, — чай, жулить станете! Ты, Афанасий, даже не жди — я тоже супротив выйду, так ты мне на поодиначки не попадайся…
— Ты-то пойдешь, рыжий?
— Да куда ж мне деваться? — усмехнулся рыжий — и, остановившись, поднял на Федора глаза. — Здорово, Федор Карпыч. Душно-то как подле тебя… уезжал бы ты!
Федор осадил вороного.
— Что, мужики? — сказал презрительно. — Бесов слушаете, леших с оборотнями? Глаза они вам отвели, или креста на вас нет? Трусы! — и сплюнул на землю.
— А ты, ваше степенство, не замай, — сказал кудлатый Алемпий со всей черноземной солидностью. — Обчество в твои дела не лезет — и ты в евонные не лезь.
— Ты приехал — ты и уедешь, — встрял Архип — а ведь должен бы думать, разок побалакав с лешими по душам! — А нам тут жить. С лесом тоже поладить надоть…
Федор улыбнулся снисходительно и насмешливо.
— Вот как, значит, православный народ? Небось, свечки в церкви ставите разом и Георгию, и змею? Чтоб с нечистым духом не ссориться — можно ведь и в ад угодить?
Лаврентий набычился и шагнул вперед, и рыжий остановил его жестом, как питерский аристократ — своего приятеля.
— Федор Карпыч, — сказал лешак тихо, — прошу тебя — уезжай, пока беды не стряслось. Тревожно что-то мне…
Федор улыбался. Да, он был вполне готов показать этим деревенским дуракам настоящее лицо лесной нечисти — этот туман, пепел, прах из которого она сделана и в который превращается, когда издыхает — так что леший вполне мог бояться. Но для окончательной победы и для того, чтоб и мужики увидали его великодушие, Федор все-таки сказал:
— Ты, нечистая тварь, убирался бы в свой лес подобру-поздорову — пока не поздно. Отец Василий вернется — освятим деревню, а пока я уж ее очищу от твоих поганых дружков, будь спокоен. В первую очередь — от тебя, и от волка твоего…
Лешак не сдвинулся с места. Мужики молчали; только Кузьма со своей откушенной ладонью нелогично пробормотал:
— Слышь, Федор Карпыч… ты того… уезжал бы от греха…
— Ишь ты! — расхохотался Федор. — Сожрали человека, да еще и мозги отуманили ему! Силен лукавый, силен! Ну да если ты слов не понимаешь, так я тебя иначе в ад загоню, — и поднял ружье.
Рыжий не шевельнулся, только тень болезненной улыбки промелькнула на его лице, совершенно нечеловеческом, белом, как мрамор, с зелеными горящими глазами. Промахнуться с пяти шагов никак нельзя было — и Федор спустил курок.
А того, что случилось дальше, он так никогда и не смог объяснить ничем, кроме как лесным наваждением. Деревенский дурачок, куний царь, злая и безумная маленькая дрянь, возник прямо перед рыжим в какой-то неуловимый миг, совершенно ниоткуда. Он оттолкнул лешака двумя руками — и пуля медвежьего калибра врезалась в его спину чуть ниже шеи, пролетела насквозь и зацепила на излете руку бородатого мужика, оказавшегося слишком близко.
Дурачок без звука повалился на руки рыжего, зато мужик завопил в полный голос — а за ним безумно и пронзительно заголосила страшная пропитая баба, невесть как оказавшаяся в этой толпе. Она еще лезла вперед, расталкивая остолбеневших односельчан, когда Лаврентий выхватил ружье у Федора из рук и случилось что-то еще, от чего мир потемнел и опрокинулся…
Лаврентий стащил Федора с седла и врезал ему в подбородок. Федора спасло только то, что рука Лаврентия тяжело двигалась из-за раны: он не был убит наповал, лишь на некоторое время потерял память. Потом Афанасий, Илюха и Лука вязали Федору руки чьим-то кушаком — а Матрена валялась на истоптанном снегу и голосила, стащив платок и вырывая целые прядки полуседых волос. Ей-то казалось, что все уже кончилось ко благу — она даже ждала, когда после разговора кто-нибудь из мужиков угостит ее косушкой, а вышло-то вон как… в этот миг она совершенно явственно поняла, что солнце для нее гаснет.
А Егорка сидел на окровавленном снегу в обнимку с мертвым названным братом и думал, что, кажется, все, действительно, кончилось. На некоторое время. Симка придумал свой собственный способ отвести зло — а, может, не от деревни, а от Егорки хотел отвести зло… и встретиться теперь надлежало в лесу, если на то будет воля Государева. А в деревне больше делать нечего. Вовсе нечего.
И все, что происходило вокруг — суета и вопли, доктор, пристав и урядник, чарка водки, сунутая кем-то в самое лицо, слезы и брань Лаврентия — шумело, как дождь, не задевая души. Когда у Егорки забрали Симкино простреленное тело, он больше ничего не слушал — просто пошел прочь, к лесу.
Лаврентий догнал его на тракте, что-то спрашивал — но Егорка сумел сказать только: «Возвращайся домой, все наладится», — да и то еле выжал из себя, и Лаврентий махнул рукой.
Николка встретил Егора у рябиновых ворот. Вид у стража был такой же потерянный, как и у деревенских мужиков — только более смущенный.
— Слышь, Егорушка… — начал он, глядя в сторону, — я, похоже, того… занапрасно мертвяка-то сговорил нам помогать… Федор-то его в землю уложил, да пытал и тебя тоже… чай, думал, что ты, как навьё, в прах истлеешь…
— Какая разница, — сказал Егорка, чувствуя смертную усталость. — Что нам делать среди людей? Что нам за дело до людей? Я уж и не понимаю, для чего все это было…
— Егорушка, — Николка тронул его за рукав. — Коли ты об лешачке, так тут он. Марфуша его встретила. Удивленный он — да опомнится. Ты поговори с ним…
— Да, да, — кивнул Егорка, прислоняясь к лиственничному стволу и закрывая глаза. — Я поговорю. Прости, страж — я снова вижу… просто — вижу… ты ж знаешь, дано от Государя мне…
И Симка, сменивший человечью плоть на лесной морок, привалился к плечу, бормотал виновато: «Ты меня прости, Егорушка, только не мог я на это глядеть. Мамку-то жалко, а иначе-то не вышло…» — а Егорка прижал его к себе, гладил его по голове и пытался перестать видеть…
Как Федора увезут в волость, а оттуда, видать, на Сахалин сошлют. Как Матрена этой же зимой спьяну замерзнет. Как Кузьма сопьется. Как Оленка утопится в Хоре, а Фиска родами помрет. Как староверскую молельню опечатают да сожгут. И как барыня Софья Ильинична выйдет замуж за городского дельца — а уж тот приберет к рукам лес-то…
Но и это ненадолго. А дальше выходила такая бессмысленная кровавая каша и такое повальное убийство — людей, нелюдей, мира — что Егорка не выдержал и вытащил скрипку.
Чтобы сыграть заново. Чтобы сыграть иначе — гармонию и любовь сыграть. Чтобы встретить летом в чащобе Лаврентьевых волчат. Чтобы девки пели песни и бросали в воду венки. Чтоб у мужиков не было драк злей кулачного боя. И чтобы жить добрым людям долго, жизни радуясь.
Чтобы жил и лес, и человечий мир — во славу Государеву…