Дело номер 39: Стихотворение, написанное кровью

1

В книжках про Ван Тассела в этом месте он скомандовал бы своему подручному «Вперед!» и, вооруженный своим верным револьвером и освященным распятием, бросился б искоренять зло. Хотя нет: Ван Тассел, что бы там ни думал мой бывший сосед по комнате в общежитии, дураком не был и самолично колдунов и ведьм арестовывать не отправлялся, предоставляя это право лондонской полиции и своему заклятому другу-сопернику, инспектору Бристолю. Потому что арест — это не дело граждан, есть специально обученные люди.

Вот и в случае с товарищем Ягодой, оказавшимся вовсе не товарищем, а совсем даже наоборот — колдуном и двоедушцем, похитившим тело настоящего Ягоды, нам с Чеглоком арестовывать его никто не позволит. Во-первых, потому что нас к нему, с полным на то правом, не пустит охрана. Которая не обязана выяснять, настоящие мы муровцы или же шпионы и заговорщики, явившиеся прикончить заместителя председателя ОГПУ. А во-вторых, это — внутреннее дело ОГПУ. Пусть между собой разбираются.

В итоге мы все, собравшиеся в спецлаборатории, разошли на все четыре стороны.

Профессор Розмарин — от одной фамилии которого у меня теперь мороз по коже — как раз никуда и не разошелся, остался в лаборатории, ждать результатов ареста Ягоды. Которого он откровенно боялся. Нам, собственно, именно из-за этого и пришлось встречаться с ним в лаборатории, а не где-нибудь в более тихом и спокойном месте — Розмарин категорически отказывался выходить из здания, он, вообще, уже несколько дней просто ночевал в нем, питаясь консервами и кофе, вскипяченным на спиртовке. Ему, видите ли, так спокойнее, среди своих любовно разработанных и аккуратно записанных на бумагу проклятий… бррр.

Бокия отправился на доклад к товарищу Менжинскому, который последнее время сильно болел, и у нас у всех появилось сильное подозрение, что к этой болезни причастен все тот же Ягода-Нельсон. Хотя Розмарин и уверял, что ничего такого не организовывал, но, во-первых, он не мог знать, к кому отправился очередной проклятый предмет, а во-вторых — его спецлаборатория была не единственной. Кто знает, что там готовили в первой лаборатории, в третьей, в четвертой… А может и двадцать четвертой. Товарищ Ягода, по слухам, был большим любителем всяких новшеств и технических изобретений…

Чеглок рванул к самому товарищу Дзержинскому. Во-первых, тоже доложить о происшествии — шутка ли, ОГПУ почти возглавил колдун и убийца! — а во-вторых — отнять у Феликса Эдмундовича проклятый настой ночного девясила. А потом — к Фрунзе, забрать у него проклятый талисман. И надеяться, что проклятье не успело настолько сильно подорвать его здоровье, чтобы свести в могилу.

А я… А я отправился на Петровку. В растрепанных чувствах.

Чувства мои растрепались сразу во многих направлениях. Тут и тот факт, что колдун смог проникнуть в руководство ОГПУ, и на этом посту рулить преступностью Москвы, убивать людей, плодить упырей и создавать чудовищ. И то, что он считай уже пойман и обезврежен — это обстоятельство почему-то создавало внутри меня какое-то… разочарование, что ли… Мол, охотились мы за ним, охотились и вот — всё, поймали, и… и как-то не к чему больше стремиться. Осталось только всякую уголовную шушеру к ногтю — и с преступностью покончено будет. И это у меня так, а что ж тогда Чеглок чувствует, который этого Нельсона несколько лет выслеживал?

Хотя как раз Чеглок, уверен, чувствует только радость от успешно сделанной работы.

Повеселев — и, правда, нашел из-за чего переживать? — я вошел в кабинет. Есенин уже уехал, за столом заполнял бумаги по его обращению Григорьев, которому Чеглок, перед нашим скоропостижным уходом, поручил оформить заявление касательно Черного человека. Хороненко притащил какого-то хмыря, сиплым голосом, постоянно сбивавшимся на мат и «музыку», доказывающего, что взяли его не по закону, он вообще не при делах, знать не знает никакого лошадника, это всё Сявый и Мурый…

Я обвел взглядом родные стены и, чувствуя острое желание заняться делом, присел за стол. Где-то тут была катушка ниток с цыганской иглой — Чеглок когда еще мне вычитывал, что дела не подшиты…

Да где она?

— Вот… елки зеленые… — огорченно ругнулся Григорьев, — Подписи нет…

Я поднял голову и посмотрел на него.

— Есенин расписаться забыл, — развел руками он.

Мы оба посмотрели на стул, за которым обычно сидел Коля Балаболкин. Главный специалист нашего отдела по, скажем так, восстановлению забытых подписей. Его бывшая беспризорная жизнь чему только не научила. Но сейчас его нет, куда-то умотался по делам. Да и вообще — неудобно. Станет гражданин Есенин признанным поэтом, классиком, навроде Пушкина, начнут ученые его изучать, за каждым написанным словом охотиться… Доберутся и до наших муровских архивов — уверен, к тому моменту преступность уже вымрет, как мамонты — поднимут его заявление, начнут изучать… А там подпись подделана. Неудобно получится. Да и нитки куда-то делись…

— Знаешь что, Григорьев — а давай сюда эти бумажки. Съезжу до него, подпишу.


2

Жил Есенин неподалеку от нашего здания, в Брюсовом переулке, у какой-то знакомой. Идти дотуда бодрым шагом — минут двадцать, ну, с моей хром-ногой — двадцать пять. Дождя нет, светит осеннее солнышко, пусть и не греет почти, настроение отличное — так почему бы и не прогуляться. И я, постукивая тростью, что твой франт, вышел с Петровки на Страстной, прошел мимо сквера с желтыми, почти уже облысевшими деревьями, свернул на Тверской возле зеленого памятника Пушкину, хмуро рассматривающего что-то под ногами… Усмехнулся, вспомнив ходивший по Москве анекдот, что Пушкин попросил прохожего постоять вместо него на постаменте, а сам отправился ловить голубей и гадить им на голову, в отместку. Кому-то смешно, а наш отдел на полном серьезе сигнал отрабатывал. Ходячие памятники — это вовсе не смешно, у питерского… в смысле — ленинградского Медного всадника не одна жертва на счету. Зря, думаете, что ли, его оградой обнесли? Это не его от людей защищают — людей от него.

Купил папиросу у моссельпромовской лоточницы, пока чиркал спичками, прикуривая, пока курил — вот и Брюсов переулок. Правда, чтобы до нужного дома добраться — его весь пройти нужно, ну да это уже совсем пустяк.

Свернув под арку на могучих гранитных колоннах, я зашагал по извивающемуся переулку. Обычному — дома и дома, окна, люди ходят, зябко поднимая воротники пальто и курток — ничего здесь не напоминало того, в честь кого переулок назван, сурового соратника сурового царя Петра, Якова Брюса, основателя и бессменного руководителя Чародейной коллегии. Которая потом, спустя много лет, череды переименований и перетасовок, превратилась… в отдел МУРа, борющийся со всякой нечистью. Не только, конечно, но и мы можем считать себя наследниками товарища Брюса. Хоть и на царя работал, да и сам из дворян был, да только, думаю, окажись он в Советском Союзе, не погнушался бы и советской власти послужить. Многие дворяне, кому царское болото обрыдло, на нашу сторону перешли.

Арка, подъезд, гулкая лестница, квартира с медным, потускневшим номером «46». Я перехватил в другую руку потертую папку и нажал на кнопку звонка. Подождал.

— Ой! — распахнула дверь, чуть не выпав из нее, молодая женщина с кудрявыми темными волосами. Можно было бы даже назвать ее симпатичной, если бы не выдающийся нос, торчащий вперед, как корабельный румпель — или как там оно у моряков называется? — и сросшиеся на переносице брови, придававший ей диковатый вид. Из оборотней, что ли?

— Вы кто? — строго спросила меня «возможно оборотень».

— МУР, — показал я ей свой значок, — гражданка…

Елки, как же ее звали-то, ту, у кого Есенин жил? Рыться в бумагах сейчас как-то неудобно…

— Бениславская, Галина Артуровна, — представилась она.

— Агент Кречетов.

— А вы, наверное, по поводу его кошмаров? Сережа собирался к вам сходить…

— Да, он у нас был, вот, забыл подписаться.

— А, ну, конечно, проходите, что это я вас в пороге держу. Вон в ту дверь, там он со своим знакомым разговаривает, я как раз сейчас самовар ставлю, с баранками… Будете чай? У меня и варенье есть, сережино любимое, яблочное…

При каждом упоминании Есенина глаза Бениславской освещались тем неповторимым светом, яснее ясного показывающим сразу две вещи — что она влюблена в него до безумия, и что ничегошеньки ей не светит. Мужчины, они все разные, но Есенин, по-моему, из тех, которому интереснее охотиться и добиваться и чем сложнее охота, тем ценнее трофей. Не зря ж он с той американкой связался… А эта Галочка ему неинтересна, даже для, кхм, галочки — она и так готова упасть в его объятья в любой момент, никакого интересу ее добиваться нету…

— Что за товарищ? — машинально спросил я, подходя к крашеной белой краской двери. Навряд ли кто-то, кого я знаю — я из поэтов, в смысле из ныне живущих, знаю только вот Есенина, да еще Маяковского. Того я б с удовольствием увидел и за кружкой чаю пообщался, но навряд ли это он, насколько я слышал Маяковский с Есениным на ножах.

— Коллега ваш, — выглянула Бениславская из кухни, — тоже из НКВД. Он к Сереже часто заходит, любят о стихах поговорить. Генрих Григорьевич его зовут…

— Как? — прошептал я, замерев у двери в комнату. Голос внезапно перестал меня слушаться.

— Генрих Иванович. Ягода его фамилия.


3

Ягода⁇ Моя рука, поднятая, чтобы постучать в дверь, так и осталась висеть в воздухе. Что здесь делает Ягода? Он же… Он сбежал? Но тогда почему сюда, к Есенину? Как тот может ему помочь? И почему, вместо того, чтобы помогать, они сидят в комнате и обсуждают какие-то стихи.

Стой, Кречетов.

А ведь объясняется все просто. Ягода никуда не сбегал по той простой причине, что его никто и не поймал. Ведь если он пришел сюда вместе с Есениным, значит, на тот момент, когда Бокия еще только вышел из спецлаборатории, чтобы отправиться к Менжинскому — Ягода уже сидел здесь. Он просто-напросто не знает, что его разоблачили, как Нельсона! А те, кто отправился его арестовывать — те, понятное дело, отправились или на квартиру, или к месту службы. И, если Ягода никого не предупредил, куда уходит — то они не знают, где его искать. Что в таком случае происходит? Правильно — оставляют засаду. Так что Нельсон никуда не денется. В связи с чем остается только один вопрос…

А мне-то сейчас что делать?

— Что-то случилось, товарищ агент?

Я чуть не подпрыгнул. Бениславская подошла бесшумно — или я просто слишком глубоко задумался? — хорошо хоть вопрос задала шепотом и в комнате меня наверняка не услышали.

— Вы знаете, Галина… — я перехватил у нее из рук полуведерный самовар, который она тащила, — я не пойду. Вы не знаете, а товарищ Ягода — это мой начальник. И если он узнает, что я забыл подписать бумаги у Сергея Алексеевича…

— Александровича.

— Александровича. То мне за это нагорит. Я лучше сейчас уйду тихонечко и приду попозже, хорошо?

Бениславская озадаченно кивнула.

— И не говорите, что я приходил. Вообще про МУР не упоминайте, он сразу догадается, кто мог прийти. Хорошо?

— Хорошо…

— Вы просто прелесть. Не был бы женат — расцеловал бы. Кстати, у вас есть телефон? — спросил я у пунцовой Бениславской.

— Нет. Мы, если надо, к соседям сверху ходим.

— Еще раз спасибо! И помните — тсс!

Я вручил ей обратно самовар и рванул к выходу.

— Сережа, — услышал я за спиной стук в дверь, — Чай!

Дверь за собой я не закрыл, торопился к телефону. Позвонить в МУР, сообщить, где Нельсон, срочно. В любой момент он может закончить поэтическую беседу и уйти — и кто знает, где тогда его искать. А я не уверен в том, что смогу его задержать. У столетнего колдуна может оказаться много неприятных сюрпризов, вспомнить хоть иллюзию, брошенную в меня на куриной ферме. Если сильный колдун не склонен к переговорам — рекомендуется сразу стрелять ему в голову. Серебряными освященными пулями, такими, какими заряжены наши табельные наганы. Проблема в том, что именно с Нельсоном-Ягодой эта тактика и не подойдет. Двоедушца нельзя убивать, погибнет только его нынешнее тело, а душа в очередной раз ускользнет, и никогда не угадаешь, в кого вселится. Ищи его потом. А как правильно уничтожать двоедушца — я не помню!

— Товарищ агент! — зашлепали за моей спиной шаги, когда я уже подошел к двери квартиры этажом выше — Товарищ агент!

Бениславская бежала по лестнице, прям как была, в домашних тапочках.

— Что случилось?

— Товарищ агент! Там!

Елки-палки, неужели Нельсон напал на Есенина⁈ Почему? Зачем?

— Что?

Револьвер уже был у меня в руке. Прострелить ногу — и не умрет, и далеко не убежит, и колдовать не очень получится.

— Я постучала в дверь — а они не открывают. И молчат. И не открывают. Она заперта. И не открывают.

Женщина в отчаянии заламывала руки.

Ладно. С богом.

Я перекрестился, достал из-за пазухи табельный крест, повесив его поверх куртки, и кинулся обратно, к комнате Есенина.

— На что закрыто? — бросил я через плечо.

— Крючок…

Трррах!

Подпрыгнув, я с силой ударил в дверь ногой и, когда крючок вылетел с веером щепок, рванулся вперед…

Чуть не убился об эту же дверь, которая обо что-то ударилась и захлопнулась обратно, но успел проскочить внутрь.

Картина внутри комнату отпечаталась в мозгу, как мгновенная фотокарточка.

На полу, вверх лицом, лежит тело… или человек без сознания. В длинном кожаном плаще, узкое лицо, усы щеточкой…

Ягода.

На лбу пришлепнута бумажка с бурыми расплывающимися строками. Что это такое — рассматривать уже некогда.

Есенин стоит на краю стола, просунув голову в веревочную петлю, привязанную к потолочному крюку. Когда-то на этом крюке висела люстра, и он до сих пор выглядит достаточно надежным, что выдержать тело человека. Глаза поэта страшно закачены вверх, видны только мутные белки, руками он вцепился в петлю.

И стоит.

— СЕРЕЖА!!!

Ему как будто только этого сигнала и не хватало: Есенин моргнул, открыл уже вернувшиеся в обычное положение, но совершенно безумные глаза и шагнул вперед.

Ахтыж…!!!

Я успел подскочить и поймать его за ноги. Не сильно-то помогало: поэт начал биться, явно пытаясь вырваться и закончить начатое.

— Отпусти!!!

— Сережа!!!

— Нож неси!!!

Бениславская, завывая, как сирена, умчалась на кухню, тут же вернувшись с огромным ножищем, которым можно было бы рубить с коня, как шашкой. Не задавая глупых вопросов типа «А что делать⁈» она полезла на стол и принялась пилить веревку. Есенин вырывался и кричал, что я должен его отпустить. Под ногами лежало тело Ягоды, самое спокойное и невозмутимое в комнате.

Веревка, наконец, лопнула и мы с Есениным вместе рухнули на пол… Эть!

Я получил мощнейший удар в грудь, аж еле-еле сросшиеся ребра стрельнуло болью, потом боксерский апперкот в челюсть — если так можно назвать удар из положения лежа — отлетел в сторону, в какую-то этажерку, а Есенин, напоследок пнув меня ногой, вскочил и бросился опять к столу, на котором стояла визжащая Бениславская.

— Я должен убить его! Не мешайте!

И тут же застыл, вцепившись побелевшими пальцами в край стола и скрипя зубами.

Я, охнув от боли — бедные мои ребра… — подпрыгнул к нему сзади и, просунув руки под мышками, зажал ему шею и потащил от стола. «Двойной Нельсон» — мелькнула в голове несвоевременная мысль. Именно так назывался этот прием, на фронте научили, был у нас бывший цирковой борец в отряде. Вырваться из него нельзя, но Есенин честно пытался.

— Я… должен… его… убить… — пыхтел он.

— Кого? — гаркнул я ему в ухо, — Кого⁈

Тот вывернул голову набок и бешено посмотрел на меня, кося глазом, как норовистый конь:

— Черного человека!!!

— Да где он⁈

Потому что Черный человек сейчас лежал на полу, раскинув в стороны носки сапог.

Есенин рванулся:

— Он… во мне!!!

От неожиданности я чуть было не выпустил его. Так вот что тут за катавасия происходит. Похоже, Ягода отчего-то возьми да и умри, прямо у Есенина в комнате. Нельсон, естественно, из тела вырвался — и бросился в ближайшую подходящую кандидатуру. В тело Есенина. Но подавить его, уж не знаю, почему, не сумел и теперь поэт намеревается покончить с собой, чтобы одновременно уничтожить своего мучителя, Черного человека. Не понимая, что в таком случае погибнет только он сам, а Нельсон освободится и рванется куда-нибудь еще.

— Пусти!

— Галя! — где Бениславская, мне не видно, но, судя по звукам, она прыгает у нас за спиной, не зная, чем помочь, — Галя, бегите к телефону! Звоните в МУР! Пусть сообщат Чеглоку, запомните — Чеглоку, что у вас в квартире Нельсон! Запомнили? Нельсон!

— МУР, Чеглок, Нельсон.

— Да! Бегите! Три креста!

Есенин еще немного повырывался, потом притих.

— Отпустите меня, — проговорил он, — Кречетов, да?

— Кречетов, Кречетов… — продолжил я его удерживать. Во-первых, откуда мне знать, кто сейчас со мной разговаривает: Есенин или Нельсон. А во-вторых — Есенина тоже выпускать из захвата рискованно. Вон как мне в челюсть впаял, хоть и поэт. Боксом, что ли, занимается…

— Отпустите, мне нужно его убить.

— Нельзя. Он тогда сбежит.

— Не сбежит. Я его запечатал.

— В каком смысле⁈


4

В общем, я начал понимать Чеглока, с его нелюбовью к поэтам.

Показав Есенину портрет Нельсона, того, изначального, царского, Чеглок понял, что наш, нынешний Нельсон — двоедушец. И сказал об этом мне. Но поэт-то в этот момент рядом стоял! Он тоже про двоедушца услышал и понял больше, чем нам хотелось бы.

Есенин понял, что в одном из его знакомых прячется черная душа старого колдуна. И, подумав, понял — в ком именно. В большом любителе есенинских стихов, товарище из ОГПУ Генрихе Григорьевиче Ягоде.

Вот что бы сделал нормальный человек? Да к нам бы в МУР пришел и рассказал! Вместе бы покумекали, что делать. А что сделал гражданин Есенин? Решил собственноручно изничтожить эту вредную тварь. Для чего написал стихотворение, которое душу Нельсона из тела Ягоды выдернет и в его, есенинское тело, загонит. А потом все просто — достаточно с собой покончить и Нельсон, запечатанный стихотворением, погибнет безвозвратно.

Толковый план, надо признать, лично я в нем изъянов не вижу. Кроме одного — какого хрена гибнуть-то нужно⁈

— Я думал, вы не знаете, что с ним делать…

— Думал он… Думают индейские петухи…

А потом, написав это самое стихотворение, он позвонил Ягоде и попросил прийти. И тот пришел. А Есенин изловчился — и пришлепнул ему на лоб бумажку с чародейным стишком. Что было дальше — я практически видел.

— Отпусти меня.

— Лежи, герой-самоубийца…

Да где там Бениславская бродит…? У меня уже руки затекли!

Протопали по коридору сапоги, в комнату ворвались ребята в кожаных куртках, которые быстро и надежно скрутили ремнями и Есенина и меня, даже дернуться не успел, и даже лежащего на полу Ягоду. Оно и верно, мало ли в ком из нас в настоящий момент мог Нельсон засесть… но меня-то зачем⁈ Я свой!

Я раскрыл было рот… Но тут в комнату внесли Бениславскую, перевязанную веревками, как колбаса, да еще и с завязанным ртом, и решил помолчать. Чтоб они не решили и мне заткнуть… У меня после того случая в Туркменистане до сих пор мерзкие ощущения.

Молчаливые парни в кожанках, закончив вязку, рассредоточились по комнате, и следом в нее вошел Чеглок. Окинул взглядом три спокойные колбасы и одну извивающуюся — Бениславская была крайне недовольна — и наклонился над телом Ягоды, рассматривая бумажку у него на лбу.

— Не трогайте! — выкрикнул Есенин, — Он вырвется!

— Да уж вижу… — Чеглок к бумажке и пальцем не прикоснулся, — Кровью писали?

А я-то думаю, чего у Есенина запястье перебинтовано…

— Да, — пробурчал поэт, — так надежнее…

— «…милый мой, ты у меня в груди…». В себя его вызвали и в груди запечатали?

— Да.

— Ох уж эти поэты… Пишут стихи, вкладывают в них душу, а на что такое стихотворение, да еще и кровью написанное, способно — не задумываются…

Так-то товарищ Чеглок прав… Только зачем нужно стихотворение, если оно без души написано?

— Да уж, — подытожил Чеглок, глядя на Есенина, — смелости и самопожертвования в вас хоть ковшом отчерпывай. А вот веры в советскую милицию — ни на грош.

Поэт обиженно засопел и отвернулся.

— Прибыл, — заглянул в комнату один из «кожаных».

— Отлично, — мой начальник подошел к телу Ягоды, — Хотите фокус? Але-оп.

И он отклеил бумагу со стихотворением ото лба мертвеца.

— НЕТ!!! — отчаянно закричал Есенин и выгнулся дугой. А потом…

Раздвоился.

Один Есенин упал обратно на пол, а второй, прошедший сквозь ремни, как сквозь дым, встал на ноги, качнулся… Пошел рябью, превратился в одноглазого старика с седыми бакенбардами — настоящего Нельсона — снова сменил облик, став неотличимым от лежащего на полу Ягоды, глумливо ухмыльнулся, крутанулся на месте — только полы плаща взметнулись — бросился к двери, высоко поднимая ноги…

— Сгинь.

…и лопнул. Исчез, оставив после себя только гниловатый запах, какой бывает в давно непроветриваемом подвале.

Я закрыл рот, так и не успев спросить, что творит Чеглок и зачем он освободил колдуна. В дверях комнаты стоял крепкий старик, с широкой черной бородой, чуть побитой сединой, посохом в руке… белым куколем на голове.

Патриарх Иосиф.

Кто еще смог бы одним словом отправить душу колдуна туда, где ее уже давно заждались?

Теперь я окончательно понял, что истории Нельсона, колдуна и двоедушца, пришел конец.

Загрузка...