Глава 11

Японскіе шпіоны въ Сибири

КРОНШТАДТЪ, 3 мая. Вчера, на прибывшемъ изъ Кардифа англійскомъ пароходѣ «Саmross» задержанъ машинистъ и два каютныхъ лакея. Всѣ задержанные — восточнаго происхожденія и именуютъ себя индо-китайцами; по-видимому, есть межъ ними и японцы. Задержанные содержатся полиціей и ведутъ себя дерзко.

«Daily News» разсказываетъ, что около Омска на рѣкѣ послѣ ледохода рыбаки нашли утопленника похожего на японца. Въ его карманѣ были найдены бумаги, изъ которыхъ оказалось, что онъ японскій шпіонъ, имѣвшій порученіе отъ своего правительства. Между прочимъ, среди бумагъ нашли письмо отъ его жены изъ Кіото, въ которомъ она совѣтовала ему соблюдать осторожность при исполненіи имъ своего опаснаго порученія. Полагаютъ, что японецъ хотѣлъ взорвать на рѣкѣ мостъ, но, попавъ въ прорубь, утонулъ.

Телеграмма отъ штаба манчжурской арміи

Войскамъ манчжурской арміи приказано перейти при ношеніи лѣтней одежды на сѣрый цвѣтъ, причемъ разрѣшается офицерамъ вмѣсто кителей носить сѣрые рубашки. Командующій арміей поручилъ просить Экономическіе общества офицеровъ имѣть на складахъ запасъ матеріи сѣраго цвѣта преимущественно полутемныхъ оттѣнковъ.

Душа моя ликовала. Впрочем, эмоциональный подъем испытывала не только нематериальная составляющая. Так и хотелось хотя бы прикоснуться к Агнесс, потрогать ее руку. Наверное, я скрывал это состояние не очень тщательно, или Чичагов хорошо понимал, что после длительной разлуки, сопряженной со стрессом, интерес к застольным беседам у нас не на первом месте. Так что дальнейшее общение длилось не очень долго, исключительно для соблюдения приличий. Генерал допил чай, коротенько изложил последние новости вместе с планами на ближайшее будущее. Оказалось, что отцы-командиры и самолет Яковлева на генерала повесили, так что у нас тут скоро будет центр цивилизации с аэродромом. Короче, минут через пять Николай Михайлович вспомнил, что его ждут дела в иных местах, улыбнулся нам ободряюще, раскланялся и отбыл. Вот тут мы и дали волю чувствам. Потому что я очень соскучился. Агнесс — тоже. И вроде место неудобное — палатка. И люди вокруг шляются. Но все отошло на второй план. Растворилось в любви и страсти.

Уже после того, как мы отдышались, я начал расспрашивать о поездке.

— Ну, рассказывай, как съездила? Как там, в «глубоком тылу»? Поезда ходят по расписанию? Раненых встречают с оркестром?

— Женя, там такой хаос… — начала жена тихо, приводя в порядок одежду. — Харбин забит до отказа. Вокзал — это сущий ад. Тысячи людей — солдаты, беженцы, чиновники, какие-то дельцы… Все мечутся, кричат, ругаются. Эвакуационные поезда задерживаются на двое-трое суток, некоторые на неделю. Составы формируют кое-как, вагонов не хватает катастрофически. Наших легкораненых, которых мы привезли, просто сгрузили на открытую платформу и оставили ждать. Никто толком не знает, когда их отправят.

Она помолчала, потерла виски.

— Я провела там почти двое суток, пытаясь хоть что-то устроить, добиться отправки. Ходила к коменданту, к начальнику станции, к представителям Красного Креста… Все разводят руками, кивают на начальство, на «военную необходимость». А люди лежат на голом полу, в грязи, без нормальной еды и воды. Я сама видела, как у двоих из «легких» началась горячка. Пока ждали, пока эта неразбериха… Их состояние резко ухудшилось. Фельдшер, которого я с ними оставила, просто разрывался на части. Медикаментов нет, перевязка заканчивается…

Я слушал ее и чувствовал, как внутри закипает глухая ярость. Та самая, знакомая по Харбину, по Мукдену, по бесконечной борьбе с тупостью, воровством и безразличием тыловых крыс. Мы здесь, на передке, вытаскиваем людей с того света, штопаем их, тратим драгоценные ресурсы, силы, нервы… А там, где, казалось бы, налажена система, где должны быть порядок и забота, — там царит равнодушие, которое сводит на нет все наши усилия.

— Понятно, — сказал я сквозь зубы. — Ничего нового. Система работает, как всегда — через одно место. Спасибо, что рассказала. И спасибо, что вернулась. Отдыхай. Тебе нужно прийти в себя.

Агнесс кивнула, поднялась и, прежде чем выйти, коснулась моей руки.

— Береги себя, Женя. Пожалуйста.

Ее рассказ стал еще одним штрихом к общей картине. Война шла не только на передовой, с японцами. В тылу окопались гады похуже.

И госпиталь наш, несмотря на все усилия, был частью этой же войны. Прорыв японцев от Ялу мы, вернее, армия, остановили. Зарылись в землю, перешли к позиционной обороне. Но затишье на фронте означало лишь начало новой битвы здесь, в палатках и землянках. Пошли не столько пулевые и осколочные, сколько иные, куда более коварные враги. Газовая гангрена, пузырящаяся, с тошнотворным гнилостным запахом. Траншейная стопа — опухшие, багрово-синие, потерявшие чувствительность ноги солдат, сутками стоявших в воде и грязи окопов. Эти болезни лечились крайне плохо. Ампутации шли одна за другой, но часто и они не спасали от сепсиса. Морфий уходил литрами, но он лишь глушил боль, не останавливая распад. Панацеум… хорошее название, как обычно, с реальностью мало что имеющее. Клостридии, вызывающие гангрену, пенициллин вообще не замечали. А приказ о запрете ушивания ран благополучно игнорировался почти повсеместно. Надо уже взять для поддержки армейское начальство и начать ездить по медсанбатам, применять меры физического воздействия. Другие способы на наших людей, похоже, не действуют никак.

* * *

Капитан Эдвард Мёрфи говорил, что если дела идут хорошо, значит, вы чего-то не замечаете. Я бы уточнил: не чего-то, а вообще ни хрена. Всё это мы уже проходили в Базеле, когда на пару с Микуличем работали в нашей больнице палачами-садистами. Заставляли докторов переписывать истории болезней и протоколы операций, медсестры по сто раз тренировались делать одно и то же действие, санитарки достигали высот в искусстве перестилания лежачих. Вдобавок внезапные проверки, мелкие экзамены, предельная строгость. Через полгода стало ясно: проще делать всё сразу правильно, чем надеяться на «прокатит». Ещё пару месяцев спустя выстроилась та самая знаменитая «Русская больница». Жесткая, требовательная, но лучшая. Именно в это время среди ординаторов родились страшилки про моего заместителя. Потом процесс уже надо было просто поддерживать. Зато те, кто остался, ни на что уже «Русскую больницу» не променяют. В том числе и потому, что в остальных местах платят меньше.

А здесь… я не расслабился. Просто мы всё время работали в цейтноте. Как у того же Мёрфи: стоишь, делаешь одно — внезапно выясняется, что срочнее было другое. Вот я и выпустил из внимания вопросы дисциплины. Решил где-то в глубине головы, что можно всем этим заняться потом, когда хоть что-то наладится. Но если всё пустить на самотек, то оно и начнёт движение от плохого к худшему.

Утро двадцатого мая началось с рутины — обхода. Первым делом — самые тяжелые, в реанимационной палатке, которую мы спешно оборудовали в бывшей конюшне, благо стены там были крепкие. Запах стоял плотный, как кисель — карболка, гной и ещё что-то сладко-тленное. Михеев, хмурый и невыспавшийся, уже был здесь, проверял назначения.

— Как ночь прошла, Александр Васильевич?

— Да как обычно, — буркнул он, не отрываясь от карты больного. — Двое ушли. Один с газовой гангреной, не успели… Второй — сепсис после ампутации. Кстати, помните поручика Волкова, которого вы оперировали… держится пока. Лихорадка ушла, давление стабильное. Помог панацеум.

Я кивнул, подошел к койке Волкова. Лицо его было скрыто повязками, но дыхание ровное. Жив. Уже хорошо. Проверил остальных. Состояние стабильно тяжелое. Обычная госпитальная жизнь на войне.

После конюшни свежий утренний воздух воспринимался как лекарство. Надо бы проветривать здесь почаще. Пошел в сторону перевязочной. Там как раз вновь прибывшему солдату сняли импровизированную повязку с кисти. Молодой, лет двадцать, белый как мел, зубы стиснуты, на лице грязные разводы от слёз. Руку держит как сокровище.

— Ваше сиятельство, производим обработку пулевого ранения левой кисти поступившего рядового Николаева из Третьего стрелкового! — доложил фельдшер Зубов.

— Занимайтесь, — кивнул я. — Хотя… покажите рану.

Солдат застонал, когда Зубов развернул раненую руку. Пулевое отверстие на ладонной поверхности кисти, выходное — на тыльной. Края раны звездообразные, вокруг отпечаток ствола. Классика.

— Как же тебя ранило? — спросил я солдата спокойно.

— При обстреле, ваше бла… простите, сиятельство. Неловко как-то вышло.

Я молча развернул его ладонь к свету. Там, у основания большого пальца, чернел ожог. Небольшой, но четкий. Такой остается, когда рука плотно обхватывает ствол в момент выстрела. Чтобы наверняка.

— Поверните кисть, — распорядился я.

Когда тряпки убрали, картина стала еще яснее. Выходное отверстие было значительно больше входного, кости раздроблены. Стрелял почти в упор, прижав ствол к тыльной стороне кисти и обхватив его пальцами другой руки. Или кто-то помог. Но след на ладони…

Я посмотрел раненому в глаза. Он отвел взгляд, губы задрожали.

— В госпитале врать не надо, солдат, — сказал я тихо, но твердо. — Здесь лечат, а не судят. Но и покрывать членовредительство я не стану. Знаешь, что такое штанцмарка? Вижу, слово непонятное. Так называется отпечаток ствола вокруг раны, когда стреляют в упор. Вот как у тебя, — показал я пальцем на ладонь.

Солдат молчал, потом плечи его затряслись, и он тихо заплакал, как ребенок, — беззвучно, горько, уткнувшись лицом в здоровую руку.

— Не могу больше… Ваше… сиятельство… Простите… Не могу… Каждый день обстрел, все ждешь и ждешь, когда снаряд в тебя угодит.

Я отвернулся. Жалко его? Да. Страшно ему было? Несомненно. Но жалость и страх не оправдывают предательства по отношению к товарищам, которые сейчас там, в грязных окопах, под пулями и снарядами.

— Зубов, обработайте рану, наложите повязку. Позже займемся. Но сначала… — я повернулся к санитару у двери. — Пошлите вестового за дежурным жандармом из штаба. Пусть разберутся.

Через час прибыли двое, с повязками, строгие и немногословные. Я коротко изложил суть дела, указал на ожог. Жандармы переглянулись, один из них подошел к грустному рядовому.

— А ну, встать! Пойдешь с нами.

Солдата подняли, он шел, пошатываясь, опустив голову. Я смотрел им вслед с тяжелым сердцем. Еще одна сломанная жизнь. Еще одна жертва войны, пусть и не от японской пули.

* * *

— Лихницкий! — позвал я молодого врача, столкнувшись с ним рядом с палаткой импровизированного «административного корпуса», где стоял мой стол и хранились основные документы. — Зайдите ко мне на минуту.

Борис, наш энтузиаст-вольноопределяющийся, только что довольно бодрый, теперь выглядел растерянным и подавленным. Он вошел, потупив взор. Начальство крайне редко вызывает, чтобы сказать нечто хорошее. А если знаешь, что виноват…

— Ваше сиятельство… я…

— Не только вы, Лихницкий, — прервал я его. — Я тоже устал, тоже не высыпаюсь, тоже вижу весь этот ужас каждый день. Но это не дает нам права на ошибку. Вы понимаете, что могло случиться?

Накануне вечером произошел инцидент. Сестра милосердия Варвара Трубина, самая внимательная из наших сестер, заметила, что больному, которому был назначен морфий для обезбаливания, ввели что-то другое. Пациент стал возбужденным, у него появились судороги, повысилась температура. Варя подняла тревогу, позвала Михеева. Оказалось, Лихницкий перепутал флаконы — вместо морфия вколол стрихнин. Стрихнин! Флаконы действительно были похожи, стояли рядом на полке в процедурной, освещение у нас, прямо скажем, не как в Зимнем дворце. Но ошибка могла стоить больному жизни, особенно ослабленному лихорадкой. Для купирования судорог пришлось давать хлороформ. К счастью, всё обошлось.

— Я понимаю, ваше сиятельство, — прошептал Лихницкий, бледнея еще больше. — Я не знаю, как это вышло… Я проверял… Наверное, отвлекся… Простите меня. Я готов понести любое наказание.

— Наказание, Лихницкий, это когда больной умирает по твоей вине. Считайте, что вам повезло. И всем повезло, что у нас есть такие сестры, как Варвара Михайловна. Выводы сделали?

— Да, ваше сиятельство. Проверять трижды. Не отвлекаться. Лучше переспросить…

— Вот именно. Идите, работайте. И чтобы это было в последний раз. Мне нужны врачи, на которых можно положиться.

Лихницкий кивнул и почти бегом вышел из палатки. Молодой еще, горячий. Опыт — сын ошибок трудных, как говаривал классик. Главное, чтобы эти ошибки не становились фатальными.

Следующей на очереди была Вера Игнатьевна Гедройц. Я застал ее курящей у входа в операционную палатку. Она только что закончила очередную ампутацию. Лицо усталое, но сосредоточенное.

— Вера Игнатьевна, минутку вашего времени, — подозвал я ее.

Она докурила, бросила папиросу под ноги, растерла сапогом.

— Слушаю, Евгений Александрович. Что-то срочное?

— Не срочное, но важное. Я просматривал истории болезни за последние дни. Вернее, пытался просматривать. У половины ваших пациентов записи либо отсутствуют, либо сделаны так кратко, что ничего не понять. «Амп-я на ур-не н/3 б». Всё. Когда, почему, какое состояние было до, какое после — догадайся сам. Запись я расшифровал, ампутация на уровне нижней трети бедра. Но ведь невозможно понять, правая или левая конечность в итоге укоротилась.

Гедройц поморщилась, как от зубной боли.

— Евгений Александрович, ну вы же знаете… Не люблю я эти бумажки. Руки делом заняты. Пока я тут буду каллиграфией заниматься, кто-то на столе умрет.

— Я понимаю, что вы блестящий хирург, Вера Игнатьевна, — сказал я твердо. — Вероятно, лучший из тех, с кем мне доводилось работать. И я ценю каждую минуту вашего времени у операционного стола. Но госпиталь — это не только операции. Это система. Истории болезни — это не просто бумажки. Это документ. Это информация для других врачей, которые будут вести больного после вас. Например, в эвакуации. Это отчетность перед Красным Крестом и военным начальством, а значит наше финансирование, жалование врачам и сестричкам.

— Вы сейчас про деньги⁉

Фу ты, ну ты… Голубая кровь «Белозерова»! Про деньги ей скучно, никакой романтики.

— Вера Игнатьевна! Я требую, чтобы все истории болезни были приведены в порядок. Немедленно. Я понимаю вашу загруженность. Попросите Бурденко, он толковый парень, пусть поможет вам с записями после операций. Но контроль — за вами. И подпись — ваша. Это приказ.

Гедройц посмотрела на меня долгим, тяжелым взглядом. Я видел, что она злится, что считает это бюрократической придиркой. Но в глазах ее не было неповиновения. Она была человеком долга, хоть и своеобразным.

— Хорошо, Евгений Александрович, — сказала она глухо. — Будет исполнено. Раз приказ. Но не ждите от меня литературных эссе. Краткость — сестра таланта. Особенно в полевых условиях.

— Достаточно будет медицинской точности и полноты информации, — смягчился я. — Спасибо за понимание.

Оставался Михеев. С ним разговор предстоял самый неприятный. Я вызвал его к себе в палатку ближе к вечеру, когда основной поток операций спал. Александр Васильевич вошел, как всегда, немного сутулясь, в глазах — застарелая усталость.

— Садитесь, Александр Васильевич.

Он сел, вопросительно глядя на меня.

— Поступила жалоба, — начал я без обиняков. — Вернее, не жалоба, а… сообщение от персонала. Что вчера во время операции от вас исходил запах спиртного. Это правда?

Михеев вспыхнул, даже привстал. Потом потупился.

— Евгений Александрович… Да я только… рюмку одну для бодрости… Нервы ни к черту… Руки тряслись после ночи… Не спал.

— Рюмку? Александр Васильевич, вы оперировали тяжелых больных! Одно неверное движение — и все! Вы же опытнейший врач, вы понимаете риски! Как вы могли⁈

— Виноват, — тихо сказал он, глядя в пол. — Бес попутал… Больше ни-ни… Честное слово…

— Я вам верю, Александр Васильевич. Верю, что вы осознали. Но оставить это без последствий я не могу. Вы — мой заместитель по медицинской части, пример для остальных. Поэтому… штраф. Десять рублей из вашего жалования. И официальный выговор с занесением. Если подобное повторится — отстранение от операций и отправка в тыл. Без разговоров. Вам все ясно?

Михеев поднял на меня глаза. В них была не обида, а скорее… стыд и горькое понимание.

— Ясно, Евгений Александрович. Справедливо. Спасибо… что так.

Он встал и вышел, не сказав больше ни слова. Мне было тяжело. Михеев — прекрасный специалист, работяга, человек, на которого я во многом опирался. Но дисциплина есть дисциплина. Сегодня одна рюмка, завтра две, пошло-поехало. Потом кокаин для бодрости. И финиш всё ближе.

Я остался один в своей палатке. За ее тонкими стенами продолжалась госпитальная жизнь — тихие разговоры, шаги санитаров, стоны больных, редкий смех. День был тяжелым. Но дальше будет только хуже. Это я знал точно.

Загрузка...