21. Кейфеб и югэн

Им поручили проекты — желательно помасштабней и побезумней. Видимо, так проверяли способность будущих разведчиков морочить голову.

Кимитакэ подготовил свой проект первым — чтобы отмучиться раньше всех. Принимала его вся та же комиссия из господина директора, полковника и третьего человека. В пустом классе, лицом к лицу с оробевшим учеником.

— В наше время даже европейцы знают, что четыре главных японских принципа прекрасного, которые пронесены через века, — начал Кимитакэ, — они называются так: ваби, саби, сибуй и югэн, и все эти слова непереводимы на другие языки. Самые образованные из европейцев даже знают, что первые три принципа относятся к синто, а четвёртое — к буддизму.

— Что не особенно важно, потому что синтоизм отделили от буддизма только после революции Мэйдзи, — напомнил Окава.

Это было так неожиданно, что Кимитакэ попросту поперхнулся словами.

— Простите, что?.. — сумел выдавить он.

— Официально, на государственном уровне, буддизм и синто разделили только после революции Мэйдзи, — повторил Окава. — До этого японцы были уверены, что это всё одно и то же. Бодхисаттвы и ками считались разновидностью благих божеств, и даже храмы были практически одинаковые. Про эту реформу мало что известно, про неё поспешили забыть, остались только несколько упоминаний в академических источниках.

— Пожалуйста, просветите меня в этом. Сейчас мне уже кажется, что я во всём заблуждаюсь и не знаю элементарных вещей.

— Я могу комментировать это явление ещё пару часов — но все доступные факты уже сказал, — сказал профессор евразийских наук. — Все споры и скандалы происходили в узком кругу — среди членов гэнроку и руководителей дворцовых канцелярий. Сперва хотели вообще сперва переделать буддизм в национальную религию синто, примерно как англичане переделали католицизм в англиканскую церковь. Но возникли проблемы — чисто организационные. Например, полностью утрачен обряд погребения и даже непонятно, как к нему подступиться. Ведь мёртвый человек — он максимально нечистый, а вся идея синто в чистоте и незапятнанности. Это сейчас тело буддийские монахи выносят. Непонятно, где учить жрецов синто, — ведь сейчас они в буддистских монастырях учатся. Притом что у этого проекта могло быть большое будущее. Даже нитирэновцы смогли об этом прослышать и всполошились, принялись петиции писать: раз сбылась их мечта и уже готовятся ввести национальный буддизм, так давайте доведём заветы буйного монаха Нитирэна до логического конца и установим в стране естественную теократию по тибетскому образцу!.. Короче, в итоге было решено оставить всё как есть и не трясти на радость коммунистам ветхие основы народного благочестия. Сейчас уже давно всё успокоилось и забылось. Дошло до того, что слово «синто» популярно среди иностранцев, а у нас вышло из моды. Люди простые так больше не говорят, и образованные тоже скоро перестанут. Ведь наша эпоха, увы, — эпоха простого человека. Именно простые люди голосуют на выборах, пусть даже ничего этим не решают. Император тоже много веков ничего не решал…

— Это немыслимо интересно. Я не знал из этого почти ничего. К счастью, это не затронуло мою тему, — Кимитакэ облизнул пересохшие губы и, не встретив возражений, продолжил: — Итак, у нас есть четыре признака прекрасного: ваби, саби, сибуй и югэн. На европейские языки они непереводимы. Даже европейцы про них что-то слышали, даже японцу трудно объяснить, что они значат. От людей, чья работа непосредственно связана с красотой, мы услышим, что понятия ваби и саби уже давно проросли друг в друга до неотделимости используются как один термин: ваби-саби. Что же касается сибуя, то с ним всё просто: это то же самое, что ваби-саби.

— Пока я не вижу противоречий, — заметил Окава Сюмэй, — но если будешь объяснять это европейцам, попробуй использовать круги Эйлера. Эти варвары со времён Древней Греции порядочно отупели в восприятии красоты.

Что такое круги Эйлера, Кимитакэ не знал. Но он решил, что если жизнь действительно заставит его объяснять европейцам японские представления о прекрасном, то это незнание будет самой незначительной из проблем. И он просто продолжил:

— Остался югэн. И он — самое сложное из понятий. Его невозможно записать, невозможно озвучить, невозможно проговорить. Невозможно дойти до его сути и невозможно снабдить его комментарием. Объяснить югэн — всё равно что нарисовать тишину. Но между тем мы все чувствуем югэн. Это присутствие чего-то потустороннего, какой-то непреодолимой тайны. Он настигает нас в уединении, в вечернем полумраке, в утреннем полусне, в туманных пустынных горах, в тот момент, когда мы слышим намёк и не можем его разгадать, хотя понимаем, что от разгадки зависит сама наша жизнь. Но югэн — это не какое-то особенное место, или время, или состояние. Если бы он скрывался только в вечерних сумерках или на острове в бухте Акаси, что едва различим в зыбкой утренней дымке, — о, это было бы слишком просто. Югэн может настигнуть нас и в толпе большого города, и в ярких пространствах полудня среди знакомого деревенского пейзажа — тогда случается то, что европейцы называют полуденным ужасом. Югэн невозможно объяснить, он в принципе выше человека. Его можно только отчаянно пытаться не замечать.

— И ты думаешь, что твоя магия работает через югэн? — осведомился Окава.

— Я думаю, что жизнь любого человека, в котором горит огонь творчества, обрекает его на постоянные столкновения с югэном. Мы слишком жадно вглядываемся в мир — и не можем делать вид, что ничего не заметили. Мы можем только говорить, что ничего не заметили, — но себе уже врать не можем. Кто врёт себе, тот сам себя оскопляет. Он может получить недолгий покой, но потеряет радость творчества навсегда.

— Приятно слышать, что ты ответственно подходишь к каллиграфии. И ещё приятней понимать, что таких ответственных, как ты, не может быть много. Пока тысячи магов вроде тебя не разгуливают по улицам, нашему отечеству ничего всерьёз не может угрожать. Но ты продолжай, продолжай. Так где ты ещё югэн увидал?

— Как ни странно, есть свой югэн и у человеческих поступков, — продолжал Кимитакэ. — Поступки великих людей подчас нам непонятны — они станут нам понятны только в тот день, когда мы сами дорастём до этого уровня. Крестьянин не в силах уразуметь, почему самурай готов отдать свою жизнь за господина. Поведение патриарха дзен неотличимо от выходок безумца, его манеры грубы, а речь оскорбительна. Шерлок Холмс расследует очередное необъяснимое преступление самым дурацким образом — осматривает место преступления, чтобы заявить, что оно, очевидно, совершенно не здесь, задаёт странные вопросы о том, кто хозяин вон той мельницы или куда ведёт вон та дверь, отказывается от очевидных следственных действий вроде допроса свидетелей, потому что ему «и так всё ясно». Но в конце концов он всё равно раскрывает тайну, которая оказалась не по зубам традиционной криминалистике.

— Получается, европейцы тоже его чуют. Как собаки — чуют, а постичь не могут.

— Почему Лао-цзы решил отправиться на запад? — продолжал Кимитакэ. — В чем смысл прихода бодхисаттвы с юга? Югэн, как туман, окутывает их действия, и нам, простым людям, остаётся только замереть, склоняясь перед вечной загадкой человеческого духа.

— То есть ты предполагаешь, — заметил Окава Сюмэй, — что этот твой югэн можно поставить на службу государству и использовать в военных целях? Это хорошая идея.

— Как раз вот это будет непросто. Никто до конца не понимает, что такое югэн. Даже те, кто постоянно с ним работает.

— Это не важно. С такими вещами уже можно что-то делать, даже если мы не сможем понять его никогда. Обрати внимание: мы и устройство веществ до конца не понимаем. А химическая промышленность всё равно развивается.

* * *

— Теперь давайте взглянем на то, что есть у каждого человека.

— Его мать? — спросил профессор, вспомнив значение известного иероглифа.

— Не совсем. Его тело. Климат у нас позволяет большую часть года вообще раздетыми ходить. Но японцы так и не стали древними греками. Для нашего чопорного Дальнего Востока по-другому и быть не может. Одежда у нас до сих пор определяет человека. Даже на старинных гравюрах очень легко опознать кто чем занимается, потому что даже жёны купцов одеты не так, как жёны самураев.

— То, что штатский называет однообразием, — заметил полковник, — военный назовёт униформой.

— По-моему, это просто художественное упрощение, — продолжал Кимитакэ, — во многих странах особыми указами нормировались одежда и причёски — и всегда, конечно, находились люди вроде моего одноклассника Сатотакэ Юкио, которые находили способ это ограничение обходить.

— Ну или просто разнообразить униформу, — добавил полковник, — это умеет, даже если не практикует, почти каждый выпускник кадетского училища. Хотя такого предмета среди занятий нет. Я даже больше скажу: некоторые только это и умеют.

— Даже в таком, казалось бы, телесном жанре, как порнография, — Кимитакэ сделал паузу, но возражений не было, и он продолжал: — Участники обычно одеты. На известной гравюре про сон жены рыбака без одежды изображены только осьминоги. Другие гравюры изображают страсть — но всё равно не изображают тело. Человек без одежды в нашей культуре — это ноль, что-то непонятное. Конечно, на старых гравюрах есть и голые люди, но художники даже не пытались сделать их специально привлекательными. Голыми рисуют посетителей в бане или грешников в аду. Конечно, сейчас эта традиция уже завершилась, старинные гравюры только подделывают. Но даже сейчас если японскому художнику нужно изобразить молодую невинную девушку, её просто наряжают в школьную форму.

— А что делают, если надо изобразить секс? — спросил полковник. — Простите, если ответ очевиден. Я просто не очень силён в современном искусстве. Примерно так же не силён, как не силён в искусстве древнем.

— Если нужно изобразить секс, то делают вид, что это студенческая униформа, — пояснил Кимитакэ. — Они же не так сильно отличаются. Всё это въелось в нас настолько глубоко, что актёры театра кабуки носят свою одежду даже в обыденной жизни. Страшно подумать, как это было при сёгунате. Захотелось глотнуть саке среди ночи — вот и топай где-то по грязи через весь город в наряде прекрасной Комати.

Кто-то может подумать, особенно девочки, что это забавно. Но об этом никто не мечтает.

Сейчас появился кинематограф — важнейшее из массовых искусств. Он доступен даже неграмотным. Никакая разведывательная служба не смогла бы приобрести американцам столько союзников, сколько создал Голливуд. К тому же и сам Голливуд создавался как золотая мечта, дешёвое и доступное утешение для собственного населения, истерзанного Великой депрессией.

А у нас есть великие режиссёры, есть очень интересные фильмы — но нет своего Голливуда.

Мы можем переспорить американских политиков. Это не так уж и сложно — американские политики обычно даже гордятся тем, что окончили только среднюю школу, а всё равно смогли стать большими людьми.

Но кто-нибудь задумывался — как там переспорить безграмотных вьетнамских крестьян? Они же видели собственными глазами, как хорошо живётся простым американским певцам и танцовщицам среди уютных небоскрёбов, занимательных неоновых реклам и очаровательных баров, где наливают, несмотря на сухой закон.

А что не увидят в японских фильмах? Что мы красиво маршируем и усердно работаем на военных заводах! Такое восхитит только столичного интеллигента. Крестьянин захочет смотреть голливудский фильм. Он же не хочет усердно работать на военном заводе.

Другая проблема — наши актёры не обнажаются в кадре. И дело даже не в том, что это вроде бы неприлично. Просто они, как и все наши значительные люди, к сожалению, или слишком худые, или заплыли жиром в ненужных местах. А в американских фильмах даже статисты великолепны, как античные Аполлоны. И все наши разговоры о том, что наша культура более интеллектуальная или более азиатская, что мы хотим приобщить к ней народы всех восьми сторон света, скорее, напоминает нам о том, что и сам интеллектуал в нашем представлении печален, слаб, уродлив, бледен, худосочен, плоский, жалкий, старообразный, тусклый, тонкий, с неважной конституцией. Или наоборот — свинообразен, пузат, похож на червяка, обросшего жиром, и со слабовольным обвисшим брюшком. Можно долго перечислять прилагательные, но суть ясна. Короче говоря, интеллектуал в народных глазах похож на несчастного монаха из какой-нибудь древней буддистской притчи. Такого монаха будешь жалеть и желать ему скорейшего благополучного перерождения. Но к такому монаху никогда не обратишься на улице за советом.

— Если требовать красивого тела от актёров, — это не станет проблемой, — заверил полковник. — Я с призывниками работал, опыт имеется. Нам понадобится не больше нескольких десятков человек — и где-то за год мы сможем привести их в превосходную форму. Давай, что у тебя дальше?

— Хорошо. Тогда я перехожу ко второй части. Теперь нам понадобится второе непереводимое слово, на этот раз из английского языка. Оно настолько непереводимо, что его почти всегда не знают иностранцы, пусть они даже овладели английским языком на уровне несравненного Окакуры Тэнсина и могут писать на нём академическую литературу. Даже британцам обычно это слово неизвестно. А вот американцы его знают почти все, от мала до велика. Это слово — кейфеб.

— Расскажи мне про него, — попросил Окава, — потому что я тоже его не слышал. Заодно покажи, как оно пишется. Этот американский английский — он же всё равно что китайский. Ни за что не догадаешься, как пишется слово, даже если хорошо его расслышал.

Кимитакэ взял кисточку, окунул в чернила (запах чернил был великолепен) и размашисто написал: Kayfabe. А затем продолжил:

— Это термин из реслинга. Как известно всем, кто это видел, реслинг — самое впечатляющее боевое искусство. Оно эффектнее карате, оно свирепее бокса, оно беспощаднее джиу-джитсу, оно понятно всем, в отличие от кэндо, оно ближе к телу, чем вообще любое фехтования. Там сходятся не просто спортсмены и профессионалы — там сражаются характеры, идеи, философии. И все эти достоинства держатся на одном: совершенно все бои в реслинге являются постановочными.

Внутренняя терминология реслинга так же загадочна для иностранцев, как внутренняя терминология кэндо. Ещё до появления слова «кейфеб» бойцы различали work — договорной матч, задуманное представление на публику, и shoot — «настоящий» поединок, где соперники сражаются до победы. Со временем обнаружилось, что публика любит work больше, чем shoot — ведь они пришли за зрелищем, а не за честной игрой. Сложно сказать, какое было соотношение матчей по типу. Для нас важно знать одно: последний настоящий матч в истории реслинга прошёл на стадионе Ригли-филд в Чикаго в 1934 году. И даже этот матч был постановочным.

— Превосходно! Сразу видно: американский подход к делу!

— Где-то приблизительно в эти годы и появляется слово кейфеб. Его происхождение загадочно. Оно происходит, может быть, из французского, может быть, из латыни, а может, из поросячьей латыни. Все эти теории в равной степени недостоверны. По другой версии, это слово является попросту намёком рестлера по имени Кей Фабиан, который в одних историях глухонемой, в других — излишне разговорчив, а единственный достоверный факт, который мы знаем об этом человеке, — это то, что рестлера с таким именем или псевдонимом никогда не существовало.

Что такое кейфеб, не сможет толком сказать даже самый искушённый промоутер. По сути, это просто возглас: «Кейфеб!» И каждый знает, что по этой команде надо сделать одну вещь, причём не наяву, а в разуме.

По этой команде следует немедленно взяться за ум и продолжать делать вид, что поединок — настоящий. Что двое коллег, которые сошлись на арене, — смертельные враги. И что от исхода поединка действительно что-то зависит.

— Хотя поединок ненастоящий…

— Поединок, конечно, ненастоящий. А вот боль участников — настоящая. Но, хотя зрители тоже прекрасно всё знают, кто признается, что отдаёт деньги, чтобы смотреть на боль? А потому: «Кейфеб!»

Окава Сюмэй приложил руку к груди. Профессор давал понять, что понял команду.

— Кейфеб оказался крайне эффективен и для других американских постановочных зрелищ, — продолжал Кимитакэ. — Например, для политики. В чём разница между Республиканской и Демократической партиями? По большому счёту никакой разницы. Именно это позволяет им сражаться не на жизнь, а на смерть за голоса избирателей. Все прекрасно знают, что это ни на что не повлияет, что проигравшему ничего не угрожает и на следующих выборах он снова выставить свою кандидатуру. Но стране нужно зрелище!

— Да, ты тарахтишь очень по-юридически. Прямо как великие злодеи из романов Достоевского. У них всегда такие непроизносимые славянские фамилии, все эти Смердяковы да Свидригайловы. С их рассуждениями сложно спорить — но ещё трудней согласиться.

— А со зрелищами не спорят и не соглашаются. Их смотрят. И ещё в них участвуют.

— Американские выборы — и правда, то ещё зрелище, — согласился Окава Сюмэй. — Но для нас не очень годится. Америка — страна большая и богатая, она может себе позволить две правящие партии. А мы — страна небольшая. У нас правящая партия может быть пока только одна. Слишком много политиков мы просто не прокормим.

— Но можно попросить, чтобы их кормили потенциальные избиратели, — предложил Кимитакэ. — Есть же у нас до сих пор монахи — и даже в военное время им хватает пищи. Вот пусть и политик докажет, что он настолько выражает интересы людей, что они должны его за это кормить. Как тот монах, который заявил, что монах близок к просветлению, если он сумел одеться и поесть.

— Монаха Су Шаня, на которого ты ссылаешься, спрашивали не о том, как достичь просветления, — заметил Окава Сюмэй. — Его спрашивали, что такое изучение явлений. И вот именно с этим у нас проблем нет — наука пускай кое-как, но финансируется. Настоящему политику нужен кабинет с приёмной, хорошая мебель, помощники, превосходные костюмы, подогнанные по фигуре. И только тогда простые люди поверят, что этот человек выражает их интересы. Политик без кабинета, одетый в рабочую одежду — это уже не политик, это коммунистический агитатор какой-то. К тому же, если партий возникнет слишком много, станет непонятно, как император допустил, что он один, а правящих партий — две. Такая система прижилась в Англии, но для нас она, пожалуй, не подходит. Но ты продолжай про кейфеб.

— Идея кейфеба на самом деле очень близка японской культуре. В нашем традиционном театре очень многое построено на условностях…

— Не надо нам театра, — замахал рукой Окава Сюмэй, — это не годится для массовой идеи, которая сплотила бы народ. Над театром думать надо, а массы это не любят. Они вообще в кино ходили, когда росли. Есть пример нагляднее и проще, его поймёт любой, кто не был внуком губернатора. Скажи, ты застал ещё такие автоматы, где можно за деньги запускать шарики по лабиринту с колокольчиками и чем больше шариков по нему прокатится, тем больше выигрыш… который, правда, всё равно окажется меньше того, что ты спустил на этом автомате. По-другому и быть не может: иначе эти автоматы не приносили бы прибыли. Их запретили сразу перед войной. Они назывались «пачинко», а до этого — «коринфская игра».

— Коринфская? Это что-то про античную Грецию?

— К сожалению, всего лишь про такой же американский автомат, который назывался «Коринфский багатель». Так вот, сбоку у этого автомата есть ручка. Когда игрок её крутит, то он управляет скоростью подачи шаров, выбрасывает их на поле то быстро, то медленно. Игроку кажется, что что-то зависит от его мастерства. На самом деле как раз от его усилий здесь совершенно ничего не зависит. Быстро кидаются шарики, медленно — исход игры всё равно случаен и не в пользу игрока. Бывает так, что производитель ленится и ручка даже не подключена к основному механизму, — и сколько бы игрок её ни крутил, это ни на что не влияет. И игроки знают про всё это! Они знают, что выигрыш случаен, слышали, что ручка никак не влияет на исход. И всё равно ожесточённо её крутят, упорно делают вид, что они управляют процессом, что от ручки что-то зависит. А как проиграют последнее — начинают советы давать.

— Это немного похоже на парламентскую демократию.

— Вот именно!

— Не тех боятся наши консерваторы, совсем не тех… Одним словом, кейфеб к нам уже завезли. Теперь расскажи, как ты придумал использовать его как оружие.

— Тут важно не оружие, а те, кто держит его в руках, те, кто применяет. Вернёмся опять же к реслингу. Есть рестлеры, которые изображают хороших парней, есть рестлеры, которые изображают плохих. Первые популярны, вторые ещё популярнее. Разумеется, это тоже постановка, и тем больше она впечатляет зрителя. Их не смущает даже то, что хорошие парни превращаются в плохих, а плохие — в хороших по первому распоряжению менеджера. Смущены они были только один раз — когда «плохого» и «хорошего» рестлера задержали за совместное распитие спиртного в одном автомобиле. Тут уж публику было не успокоить! Поклонники готовы простить смену роли — но не готовы простить то, что рестлер выходит из роли за пределами ринга.

— И какую же роль ты предлагаешь нам сыграть?

— Всё очень просто. Вот мы все ищем сейчас дух героических предков. Но каждый настоящий самурай — он не совсем самурай, потому что сам наш мир не очень совершенен. По-настоящему безупречного самурая может изобразить только актёр. Даже смерть в его исполнении будет яркой и впечатляющей — потому что ненастоящей. И в этом состоит великая разгадка. Мы не можем проявить суть, пока мы играем всерьёз — ведь на нас давит привычка, обычай, представление о пристойном и непристойном. Но если мы скажем, что всё было понарошку, что мы просто были обмануты — то станет не важно, зло или добро мы творили, это будет просто вопросом имиджа, вопросом образа, который хочет от рестлера менеджер. Югэн должен быть прикрыт кейфебом — только тогда он проявится. И только так мы можем дать проявиться нашей подлинной сути — а не будем пытаться её переизобрести так, чтобы и жизнь за господина отдать, и прожить её долго и счастливо. Только ненастоящий непобедим. Как было сказано в одной древней книге — прошу прощения, я так и не нашёл источник цитаты, — свирепому тигру не за что ухватить его зубами, жестокому воину — некуда вонзить оружие.

Загрузка...