Теперь уж канонада была слышна не только на мониторе; орудийные раскаты слышались совсем неподалеку, сотрясались стены особняка; казалось, залпы были все ближе и ближе. Странный оскал появился на лице Бровцына, его как будто радовала опасность, как будто он сам призывал эту опасность, он старался заговорить, заворожить своих зрителей, он не хотел их отпускать.
— Праздник! Праздник продолжается! — говорил он. — Жучки все ближе, ближе! Идите, идите сюда! Здесь вас ждут! Ползите, ползите, проклятые черепашки!..
И снова на мониторе были танки, они грохотали гусеницами своими по улицам города, иногда они, остановившись, стреляли по неведомой цели и после продолжали свой путь. Потом будто серые цветы распускались в небе — раскрывались купола парашютистов. Бровцын стал даже приплясывать от удовольствия. Он не казался напуганным или удрученным, отнюдь не казался.
— Десантники! Десантники! Они пустили в ход десантные войска! Лопнуло, лопнуло терпение державы! — хохотал он.
Зрители волновались.
— Следующий номер нашей программы!.. О, у нас сегодня много этих номеров!.. «Летающий человек»…
Распахнулась дверь, и кланяясь да пританцовывая, в зал впорхнули двенадцать музыкантов в национальных одеждах, возможно, индусских, в руках у них были ситары и саранги. Они описали несколько кругов по эстраде и расселись, кто прямо на пол, кто на невысокие складные скамеечки, которые тоже принесли с собой. Полилась мелодия, стремительная и заунывная; ее отрешенность странным образом контрастировала с брутальною недвусмысленностью канонады. И еще появился невысокий чернявый индус с редкой длинной седою бородкой, в европейском костюме. Индуса почтительно сопровождал переводчик в темном костюме и белой расшитой сорочке, в тяжелых роговых очках, коротко стриженный и с бесстрастным болезненным лицом.
Тут же подвернулся под руку вездесущий Бармалов. Он был бледен и беспокоен, но он крепился.
— У нас сегодня в гостях мастер Дхармадитья Двиведи, суперйог из Непала, — говорил Бармалов. — Мы знаем, что возможности человеческого организма безмерны, и они еще не изучены толком… А когда кому-то путем систематических упражнений удается овладеть некими энергиями, которыми, буквально, пронизаны космос и вся природа, такому человеку удается творить чудеса. Вот такие же чудеса творит и наш гость, которого у него на родине называют «Летающим человеком». Поприветствуем его!..
Снова зрители аплодировали, индус кланялся и смущался, смущался и вздыхал, потом стал что-то говорить на невнятном и замысловатом своем языке. Переводчик переводил.
— Мастер Дхармадитья Двиведи говорит, что очень волнуется, он еще не готов, и у него, может, ничего не получится, — говорил он, поглядывая на своего эзотерического патрона.
Бармалов удивленно вскинул брови.
— Мастер Дхармадитья Двиведи говорит, что много слышал о вашей стране, но никогда прежде в ней не был. И действительность превзошла его ожидания. У вас многовековая культура и традиция, такие же продолжительные традиции и в его стране.
— Скажите ему, пусть начинает, — с неожиданным раздражением сказал Бровцын и сжал кулаки.
Переводчик что-то напряженно зашептал индусу, тот ответил, поспешно и беспокойно, и переводчик объяснил:
— Он еще раз говорит, что очень волнуется.
Коварный смешок пополз по залу.
— А не надо волноваться, здесь посторонних нет, — говорил Бармалов и улыбнулся своей обворожительной лошадиной улыбкой.
Индус вдруг гортанно заголосив под музыку свой экзотический напев, стал раскачиваться всем своим сухощавым телом, потом задержал дыхание, напрягся, прикрыл глаза, и вдруг как-то одним разом густо покраснел верхнею частью туловища, будто вмиг облился нездоровою краснотою этот щуплый незаметный человечек. Он стал подпрыгивать, стараясь, должно быть, оторваться от пола и задержаться в воздухе, но сила тяжести все ему не позволяла этого. Индус быстро-быстро задышал, потом застонал, замычал, задрожал, вошел в транс и сделал еще что-то, отчего его тело, буквально, кажется даже, засветилось. Он стал медленно клониться то в одну сторону, то в другую, потом будто нащупал в воздухе какую-то твердую точку, понадавливал на эту точку, потом будто бы размял ее и расправил, оперся об нее, вдруг лег прямо на воздух или на эту невидимую твердую точку, и ноги его оторвались от пола. Он повис примерно в метре от пола, потом медленно перевернулся в воздухе, словно отыскивая более удобное для себя положение; и в конце концов лег на грудь и развел руки в стороны.
Индус парил над полом, и длинная борода его парила вместе с ним. Зрители изумленно наблюдали за экзотическим суперйогом, такого никто из них не видел прежде. Бармалов осторожно приблизился и присел на корточки перед парящим человеком. Он несколько раз широко провел рукою под индусом и над ним, убеждаясь и убеждая зрителей в отсутствии каких-нибудь подпорок или подвесок. И после повернулся к залу в совершенном потрясении.
Индус вдруг крякнул или издал еще какой-то звук и неожиданно рухнул с высоты своего незначительного полета, едва успев только подставить руки, чтобы не удариться. Что-то у него, должно быть, не заладилось, и он преждевременно вышел из необходимого состояния. На индуса было жалко смотреть, он лепетал что-то, что даже было непросто перевести, он снова пытался войти в транс, но это ему больше не удавалось.
— Ну, хватит! — кричал Бровцын в микрофон и смахивал крупные капли пота со лба. Ему не терпелось скомкать чудо, ему не терпелось презреть небывалое. — Довольно! Не морочьте голову! Мы уже все видели и все поняли!.. Дальше! Дальше! Школа Драматического Содрогания! Ванда Лебскина и Школа Драматического Содрогания! Мы ждем!..
Индусы-музыканты подхватились со своих мест, подобрали инструменты и скамеечки и ретировались. Переводчик увел несчастного, сокрушенного суперйога мастера Дхармадитья Двиведи.
— Мы все в ловушке! Мы в ловушке у совести короля, — вдруг вздрогнула Ванда от внезапной мысли своей.
Безносая дама была за роялем, свет почти пропал, лишь тонкие, робкие лучики его освещали воздух. Музыка была тихой, музыка была таинственной и рассеянной. Выскользнули актеры и выстроились в известном только им и Ванде порядке. Они казались застывшими, они будто заледенели, потом стали понемногу оттаивать их глаза, только глаза и еще веки с ресницами, брови оставались еще неподвижными. Потом ожили и брови, ожили уголки губ, одни лишь уголки губ, и был долгий мимический танец, до шестидесяти четырех досчитала Ванда, пока танцевали только их лицевые мускулы.
Потом вся их тихая композиция появилась на полутемном мониторе. Музыка нарастала, и артисты оживали, одушевлялись.
— Черт побери! — раздраженно подумала Ванда. — А вот это уже лишнее. Это только мешает!.. — Стиснув до боли кулаки, она заставляла себя не вмешиваться.
Вкус явно изменял творцу этого праздника; или, может быть, ему и нужна была деструктивность, ему и нужна была безвкусица, ему и нужно было крушение!.. Чьего крушения желал он, крушения своих наемных артистов, или, как знать, и своего, быть может?!
Музыка стучала, грохотала, молила и настаивала; она была, как редкие крупные капли дождя, предвещавшие скорую бурю. И был танец одних пальцев, и был танец боли и дрожи, и был танец вдохов и выдохов, и был танец задержанных дыханий; это все изобрела и устроила Ванда, она теперь знала всякое их движение, всякое движение ее незаурядных танцоров, ее потрясающих артистов, всякую окраску возможных мерцающих смыслов. И был танец проклятий и возгласов.
Если Бровцын был все же безумен, так у него было теперь явное обострение; впрочем, это, конечно, следовало бы считать простейшим из объяснений. В руках у него был портативный пульт, которым он управлял монитором; Бровцын и сам стал приплясывать, совершенно не в такт и не в лад актерским движениям, и его это не смущало ничуть.
Танки, должно быть, были уже совсем рядом, зрители слышали скрежет их гусениц отнюдь не только со стены-монитора. Они подходили все ближе к стенам особняка, похожего на брошенное сомбреро…
Актеры, очертя головы, бросились в танец, в его причудливую, замысловатую стихию. Зритель ждет благозвучия, благонравия и благоразумия от актерской игры и от музыки, которая ту сопровождает, но не было ни одного, ни другого, ни третьего. Была ярость, был трепет, было содрогание… Высокую технологию содрогания вырабатывали они прежде, и вот была она теперь во всяком их жесте, в каждом их вздохе, в трепете ресниц и движениях губ…
За стенами особняка уже светало, рассвет виднелся и на мониторе. В рассеянной утренней дымке на площади громоздился храм, зрители видели храм.
— Храм! Храм! — хохотал Бровцын. — Где же то крестное знамение, которое остановит то, что произойти еще должно?! Кто погасит сей великий пожар троеперстием?!
— Мы слишком поздно подумали о своем выживании, — сказала вдруг себе Ванда; вернее, почти прокричала она. — И оттого, может, уже и не успеем найти для себя убежища, — сказала еще женщина. Им нужно было всем спасаться, только они не знали как.
Ванда с места вскочила и тоже бросилась в танец, она соединилась со своею труппой, со своими питомцами, она давно была готова к тому, она вела их, она подсказывала им движения, которые они и сами знали отлично, и она подсказывала им страсть. А музыка грохотала, музыка запугивала, музыка неистовствовала. Рушилась и распадалась гармония музыки и гармония мира, и они, горстка актеров, горстка безумцев, были не соглядатаями, но соучастниками и даже виновниками такого распада.
И вдруг была бледная вспышка на мониторе; происходило нечто невероятное: храм пошатнулся, и медленно, очень медленно южная стена его, в тучах дыма и пыли, стала оседать, крениться, потом будто застыла на мгновение и даже задумалась, но вот снова тронулась и всею невероятной массой своей обрушилась, снося деревья, скамейки и ограду. Золоченые главки храма отлетели далеко на площадь, снося во время своего убийственного движения несколько оставленных автомобилей и церковную лавку на тротуаре на другой стороне площади.
— Брависсимо! — корчился Бровцын. — Великолепно! Они все же не остановились! Не зря пострадал мой друг! Друг Александр! Друг Александр! Верный друг Александр! — запел еще Бровцын.
Он смешался с труппою и стал приплясывать тоже, все портя, разумеется, путаясь под ногами; его даже толкнули, но он не упал, а только огрызнулся и ощетинился, и все же продолжал и продолжал свой нелепый назойливый дилетантский танец. Пока он был увлечен, до тех пор он и не обращал на них особого внимания, и до тех пор и они были живы.
Экран меж тем продолжал удивлять. На бреющем полете, чуть выше крыш зданий летели самолеты и порциями сбрасывали небольшие бомбы, смертоносные снопы стремительно взметывались на улицах несчастного, лживого города. Огонь, грохот, дым и пыль были повсеместно.
Зрители вскакивали со своих мест и метались по залу. Ванда и актеры ее продолжали танец, будто ничего вокруг и не происходило.
— Продержаться! Мы должны всего лишь продержаться! — кричало все внутри Ванды. И слезы были на лице ее, слезы содрогания и слезы ярости. — Давайте! Давайте! — шептала она своим артистам, и Бог знает, слышали ли они ее.
— Они уже здесь! — завопил Бровцын. — Что им Рафаэль?! Они не пожалеют Рафаэля! — Он снова захохотал. — Пришли варвары! Новые варвары!.. Громите!.. Громите красоту!
Снеся ограду, по дорожке парка, корежа и сокрушая асфальт, мчался тяжелый серый танк. Под прикрытием его брони, сзади бежали десятка два десантников в зеленом камуфляже. Танк был уж все ближе и ближе, и казалось вот-вот выскочит прямо из монитора. Но он вдруг остановился, повернул орудие, так что зрачок его смотрел точно в камеру; была небольшая заминка… Было небольшое раздумье. Танк был будто живым, он будто вздохнул. Но вечно-то заминка или раздумье, конечно, продолжаться не могли.
И тогда грохнуло. Где-то совсем рядом. Стены содрогнулись. Монитор погас, помещение заволокло дымом и пылью, запахло гарью.
— Сматываемся! — крикнула Ванда актерам, и они ринулись к выходу, где была уже давка.
— Прекрасно! — оглушительно крикнул Бровцын в свой микрофон. — Я всегда хотел быть коллекционером самой жизни! Я всегда хотел ее создавать! Я еще вернусь! Вы еще обо мне услышите!.. Я птица-Феникс! Птица-Феникс — владыка поднебесья!.. Yesterday all my troubles seemed so far away, — запел еще он. — Now it look as though they're here to stay, Oh, I believe in yesterday…
Стена-монитор вдруг поползла в сторону. Лиза бросилась к Бровцыну.
— Бруно! — кричала она. Но Бровцын будто ее не слышал или слышать не хотел; он заскочил в открывшуюся небольшую щель, стена поползла обратно, и щель затворилась перед носом у Лизы.
Снова был грохот; толпа будто обезумела. Дверь оказалась закрытой, но ее снесли, выдавили, выломали. Ванда старалась пропустить вперед себя своих актеров, но Ганзлий и Перелог, отталкивая их и Ванду, устремились к выходу первыми. Бесконечно долго, казалось им, они все толпились у выхода, они могли и не успеть, думали они. Нужно было принять какое-то неожиданное решение, нужно было возглавить этих людей в их досадной и несчастной сумятице.
— Назад! — крикнул Олег. — Там тоже выход!
Кто-то ринулся вслед за Олегом, кто-то остался прорываться здесь. Инстинкт отделил живых от мертвых; первые были в ужасе и в панике, вторые пребывали в спокойствии, бездушном хладнокровии, и лишь сидели в своих креслах или на полу валялись вместе с креслами, если — только что — или еще совсем недавно опрокинули их.
— Все вместе! Все вместе! — стонала Ванда. Но ее не слушали и не слышали. — Нам нужно всем вместе!..
Потом они мчались по коридорам и холлам, ища и не находя выхода из этого помпезного, зловещего лабиринта. Ванда, кажется, растеряла всех своих товарищей; вокруг нее метались какие-то люди, ее толкали, ее увлекали, ее тянули за собой, но она была одна. Она никогда уже не увидит своих ребят, думала Ванда, они никогда не будут с ней, и, даже если когда-либо, через много дней или даже лет, она случайно встретится с кем-то из них на улице, с кем-то из выживших, так пройдут друг мимо друга, как незнакомые, случайные люди. Увиденное их развело, пережитое их разбросало… Кто из них пропал, а кто спасся — Ванда не знала, она и не знала: сама-то она пропала или спаслась. Катастрофа продолжалась. Катастрофа есть главный знак существования нашего, она есть участь наша и предназначение. Кому еще молиться в этой жизни, кому веровать, как не ей, не катастрофе?! Кого умолять, кого заклинать, как не ее?!
В особняке был подземный ход, знала Лиза, в него возможно было еще попасть, если спуститься на четыре этажа вниз. Далеко он от нее не уйдет. Она бежала по лестнице, перескакивая через ступени; мало кто знал то, что знала она, поэтому вряд ли ей могли помешать. Она вдруг услышала крики внизу, мужские крики; она взглянула в колодец лестничный и увидела зеленый камуфляж десантников. Те бежали ей навстречу. Лиза бросилась назад. Вот она побежала по коридору этажом выше. Но и там уже были двое солдат. Откуда они могли здесь взяться? Кто привел их сюда? кто их позвал сюда? кто впустил их? кто указал им дорогу? Быть может, он сам привел их сюда?.. Ему ничего это уже стало не нужно, и он решил расстаться со всем, решил все потерять и воссиять потом в ореоле страдальца?.. Может быть, так?.. О, таких стратегов вообще немного в мире, и не просто, очень не просто угадать ход его рассуждений!..
Двое перегородили ей дорогу, она хотела пройти, но ее не пустили.
— Никак не могу найти выход отсюда, — хрипло сказала Лиза.
— Мы тоже, — сказал один из десантников, оглядывая ее всю, с головы до ног. Никогда не видел он таких женщин; может, только на обложках журналов видел, да и то все же не таких.
— Сейчас, сейчас, — говорил и второй.
— Мы покажем дорогу, — говорил первый.
— Да, — сказал второй, засмеявшись.
Лиза оглянулась; сзади уже подходили те, кто поднимался по лестнице. Второй десантник взялся за колье Лизы и потянул его.
— Еще чего! — сказала та, отводя руку солдата.
Ему это не понравилось, он подошел совсем близко к женщине и с силой рванул с нее драгоценное украшение. Камни выскочили из оправ и заскакали по полу. Солдат с любопытством разглядывал дорогое колье, лежавшее теперь на его серой мозолистой ладони; да, это было чудо, пускай оскверненное и обиженное, но ничего подобного он прежде не видел. Остальные со всех сторон зажали Лизу, и один десантник разорвал у нее на груди платье. Лиза не стала прикрываться, это было бесполезно, ее страх или неуверенность только больше бы их распалил, и они все жадно смотрели на ее смуглую грудь. Другой десантник толкнул женщину, и она упала на пол, и засмеялась испуганно и зло. Солдаты пока распускали на себе ремни своего камуфляжа.
— Спокойно! — сказала Лиза. Самой себе сказала она или им — этого женщина не знала точно, слово вырвалось у нее непроизвольно. Раздевать ее, сидящую на полу, было неудобно; Лизу снова подняли и стали стаскивать с нее всю одежду, тряпку за тряпкой. Что было делать? Звать на помощь? Кричать? Что, неужели ей кричать перед этими скотами?! Перед этими ничтожествами?! Разве ж это возможно? Лиза этого не хотела, никак не хотела.
Потом ее снова повалили на пол, причем она почувствовала под собою острые углы упавших рубинов и бриллиантов, солдат потрепал ее по щеке, будто успокаивая ее или лаская. Лиза коротко зарычала на солдата; он полагает, что с ней можно обращаться так! Черт побери, это унизительней самого насилия! Ярость женщины не слишком того обеспокоила, он, должно быть, и вообще был порядочным недотепой и неумехой, амбициозною мразью, этот солдат или сержант, но, изрядно повозившись с упиравшейся женщиной, все же вошел в нее. Другие двое, что держали Лизу за руки, стаскивали перстни с ее пальцев.
Он продержался недолго, совсем недолго, и даже не сумел толком возбудить Лизу, другой оказался чуть половчее, Лиза тут уж испугалась самой себя, и стала теперь упираться по-настоящему.
— Нет, нет! — кричала она себе. — Не хочу! Я не хочу! Я не хочу хотеть! — кричала себе Лиза, и кроме боли не было почти ничего иного; но, к счастью, и это испытание закончилось вскоре. Они торопились, они не старались растянуть наслаждение свое; быть может, они рассчитывали еще на повторение.
Тончайшая упругая мембрана в душе женщины выгибалась, она вот-вот могла лопнуть, разрушиться. Будь сильной, будь дерзкой, будь непримиримой, умоляла себя Лиза. Она такой и была из последних своих сил. Но потом ее взял третий солдат, взял как трофей, взял как добычу, а за ним еще и еще (сколько же их было всего, недоумков, недоделков, недоносков?!), и вот вдруг был звук, пронзительный и безжалостный, будто от лопнувшей струны, мембрана не выдержала, прорвалась и вдруг хлынули, хлынули отчаянные нечистоты души ее, она задохнулась от нутряного запаха своего, и был запах тот неистов и оглушителен, хотя, конечно, никому другому, кроме самой Лизы его ощущать не дано было, никогда в ней не было такого напряжения, это больше, чем возможно перенести, сказала себе женщина, и вдруг она сорвалась, сорвалась в наслаждение, небывалое, невероятное, нестерпимое, неописуемое. Она их всех уничтожит когда-то, сказала себе Лиза, она запомнит каждого из них и убьет, истребит, уничтожит, растопчет обязательно, пусть даже через много лет, когда и они уже забудут, потеряют и растратят в памяти день нынешний, и тогда она придет к каждому из них, придет посланницей ада, и все-таки она будет, да, будет не смотря ни на что, именно так, черт побери, она непременно будет еще женщиной, сказала себе Лиза.