Глава тридцать пятая

Шольц выскочил из дома, грохнув дверью, я подпирала стену и думала – мы с сестрой один на один. Кто из нас чей палач?

– Что шумит, Любанечка?

В белой длинной рубахе Наденька походила на восковую фигуру. Она стояла в дверях комнаты, облизывала губы и собиралась впиться мне в горло клыками. Снаружи доносились крики и конское ржание, никто не услышит и не придет мне на помощь, какая для сестры оказия.

– Урядник приехал, – отозвалась я и сделала пару глубоких вдохов. – Лукищев скандалит, а я рожаю, так сходи Ефимию поторопи.

Я наблюдала за ней из-под полуприкрытых век – попробует до меня дотянуться, и пожалеет. На секунду Наденька действительно стиснула кулаки, но потом отвернулась и с наигранным безразличием спросила:

– А что урядник?

Помимо пожара и гибели матери был еще князь, и он перед смертью мог показать, что Надежда нанесла ему роковую царапину.

– Он узнал, кто поджег дом и убил матушку. Иди, накидку мою возьми да сапожки.

Двигаясь, как сломанный робот, Наденька оделась, шагнула на крыльцо, и меня оглушили крики, кони, люди, но дверь закрылась и отрезала от всего мирского и преходящего. Мне предстоит таинство, мне нужны силы, необходимо как следует подкрепиться, и я вернулась в кабинет и набросилась на сласти.

Шольц, живой и здоровый, застал меня с набитым ртом и выпученными глазами. Я неловко замахала руками, заглянула в чайник – пусто, сунула чашку под кран самовара, кое-как проглотила застрявший в горле пирог. На столе почти ничего не осталось, а голод никуда не ушел, и смотрела я на урядника так плотоядно, словно намеревалась его разделать на холодец.

– Господина Лукищева я отправил обратно в имение, – отрапортовал он и почесал висок. Стычка с Лукищевым придала Шольцу бодрости, и хотя его слегка помяли, напоминал он теперь не сельского расхлябанного урядника, а бравого столичного полисмена. – Сам разберется, его оно или уже не его… А Надежда Платоновна где?

Долг платежом красен. А Шольц молодец, не теряет напрасно времени, и ведь он давал шанс нам обеим – и мне, и моей сестре.

– Я послала ее поторопить баб. Она сию секунду придет.

В дом вломилась взбудораженная Ефимия, таща за собой Наталью и двух баб, маленькое пространство стало очень женским, пугающим непосвященных, и Шольца сдуло как ветром. Мартына Лукича услали готовить баньку, дед Семен рубил дрова во дворе. Бабы носились как ужаленные, таскали меня из комнату в комнату, переодевали, расчесывали мне волосы, заваривали отвратительные на запах и вкус травы – я, улучив момент, выливала их в цветочный горшок: нетрадиционной медицине я не доверяла еще сильнее, чем местному лекарю. Один раз отвертеться не удалось, Ефимия чуть не силой влила в меня какое-то варево, и я вырубилась под одобрительное: «Вот и хорошо, барыня, поспи, матушка, а после и в баньку пойдем». Я, еле ворочая языком, пригрозила, что выпорю, когда очнусь, но Ефимия только хихикала. Обе мы знали, что когда я проснусь, мне будет не до расправы.

Официально я получила статус роженицы ближе к рассвету, когда открыла глаза и увидела прямо перед собой расстроенную Феклу.

– Велите, барыня, что напечь по-скорому, – надув губы, заворчала она. – А то Степка, охальник, последнее сожрал, вот совести нету!

– Ты голодная? – спросила я. Голова была ясная, тело тянуло, но – удивительно! – я знала, как и что должно происходить, и хотя схватки усиливались, до потугов мне еще ждать и ждать. – Там гусочка была, Ефимию спроси.

– Да что твоя гусочка? – заскрежетала Фекла. – Я вот леденчик припасла…

Леденец брезгливо выкинул прибывший доктор, а следом вылетела и Фекла, изрыгая проклятия. Как акушер Петр Ильич был много лучше, чем как хирург и терапевт. Он подробно расспросил, как я себя чувствую, как часты схватки, отчего я спала – Ефимия при этих словах испуганно ахнула и попыталась улизнуть, но доктор перехватил ее и подверг допросу. Травы он не то чтобы всецело одобрил, но Ефимию и Наталью оставил, прочих баб прогнал, как и деда Семена, который без малейшего стыда притулился в уголке и приготовился наблюдать.

В натопленной баньке доктор гонял баб, заставляя их то открывать окна, то закрывать, то менять простыни, то давать мне пить. Без сюртука, в одной белоснежной рубахе в пятнах пота, весь в заботах, немного крикливый, он был абсолютно уверен в том, что делает, а еще я рассмотрела – да он же совсем мальчишка, наверное, приехал сюда сразу после курса! И мне бы покраснеть, в таком-то я виде, но я лишь дернула доктора за рукав, чтобы не отвлекался на баб, постоянно заглядывающих в двери.

Магия Насти работала, боли были не сильные – Любовь трудно носила, зато рожала как кошка. Совершенно точно мне досталась память ее рожавшего тела, и когда начались потуги, я даже рявкнула на Петра Ильича, чтобы не лез под руку и не мешал. Бабы кудахтали на лавках, я глянула, увидела рядом с ними деда Семена и заорала, Ефимия заполошно подскочила, завизжала Наталья, и дед выбежал из баньки, обронив треух. Я хохотала, доктор ругался, в приоткрытую дверь залетала метель.

Голубое сияние заполнило все вокруг, окутало мягким теплом, доктор все чаще совался под простыню – бабы вопили ужасно, – Наталья утирала мне пот со лба. Стерлись лица и голоса, пропали чужие прикосновения, я ощущала, как тянутся минута за минутой, потуга за потугой, и за пределами своего сверкающего кокона я услышала наконец самый прекрасный звук.

Мой сын возвещал, что пришел в этот мир и обязательно будет счастливым.

Ефимия положила мне на живот завернутого в чистую простыночку малыша, размяла и подсунула ему мою набухшую грудь. Сын подумал и зачмокал, я коснулась его спинки кончиками пальцев. Какой он маленький, боже мой, и уже такой сильный – Толенька так схватил меня за грудь крошечной ручкой, что я вскрикнула.

– Добро, добро! – закричала обрадованная Ефимия. – Дохтурь, а глянь, как барчонок хватается! Значит, здоровенький уродился. Ну, теперь-то дело за барыней!

Под утро меня принесли домой, сонная Аннушка вскочила с кровати и кинулась к корзиночке, не дыша, заглянула под покрывальце. Я поманила дочь к себе, прикрыла одеялом и обняла, а Ефимия, ловко переложив малыша в колыбельку, устроилась бдить на скамеечке.

Анна оказалась невероятно заботливой сестрой. Она не отходила от братика, качала колыбельку, под руководством Ефимии училась пеленать и ревностно следила за кормлением. Петр Ильич навещал нас почти каждый день, не забывая получить за визит плату, и находил, что мой сын в прекрасном состоянии, а я иду на поправку очень быстро и мне уже можно вставать.

Стояла терпкая зима, снег завалил окна домика, и солнце сверкало на гранях миллионов снежинок. Пахло теплой печью и молоком, потрескивали дрова, прибегали с улицы румяные от мороза мужики и бабы, Катерина пекла пироги и по обыкновению на кого-то ругалась. Степка осторожно заглянул в кухню – не погонят ли, тщательно отряхнулся, снял шапку и полушубок, под ехидным взглядом кота со вздохом расстался с валенками.

Я приложила палец к губам – мол, тише, но Степка заговорил, и мне было самой впору не заорать.

– Давеча, барыня, коляску отшельница в Лукищево-Нижнее привезла, – рассказывал Степан, изображая в лицах всех персонажей, спасибо, что не коня. – Господин Кукушкин ей – мол, старица, куда барина дела, а она – знать не знаю, ведать не ведаю, а только барышня соколинская на телеге сей была, и ноне и навеки она в скиту, нечестивый.

Наденька обошла и меня, и Шольца. Я послала ее за бабами и более не видала, была убеждена, что она нашла пристанище в чьей-то избе и не показывается на глаза, чтобы я не припахала ее к уходу за новорожденным.

– Так это было как раз третьего дня. А барина, господина Лукищева, сегодня Макарка да Орест лукищевские сыскали в сугробе. Одни ноги торчат, и окоченел весь, значит. Как есть… – Степка прервался, погрыз большой палец, повздыхал, покусал губы, но сомнения предпочел оставить при себе. – То дорога от станции до скита, а Лукищево-то си-и-ильно в стороне будет…

Одним махом семерых не семерых, но даже если Петр Ильич прав и отец умер от пневмонии, а Убей-Муха погиб по чистой случайности – черт возьми, отец ошибался, Любовь не годилась Надежде в подметки, и я пасовала перед ней. И все бы у Наденьки получилось, если бы мать однажды не вышибла дух из строптивой старшей дочери.

Правосудие нерасторопно, но Шольц в выигрыше и так, его расследование оценят по достоинству, возможно, он поймет, что стоит завязывать потакать барским придурям. Неглупый мужик, и мне не хотелось бы увидеть его под жандармским конвоем.

Севастьянов меня не навещал, если не считать того, что утром и вечером он справлялся о моем здравии. Сейчас он дождался, пока Степка уйдет, а тот долго возился, не веря, что валенки не пострадали. Ефимия внесла горячие пироги, Севастьянов застыл в дверях, я с бесшабашной улыбкой его пригласила, уверенная, что он принес мне тоже какую-то скверную весть.

– Надежда Платоновна теперь отшельница в скиту, – сказала я, прощупывая почву. – Вы знали?

– Молва языкаста, – согласился Севастьянов и сел.

Было ли то насилие, доктор, давая заключение, не знал о привычках князя. Не изобрела ли Надежда себе прикрытие, если вдруг кто-то узнает, проговорится, докажет? Бегством она подтвердила вину, косвенно, только в моих глазах и, может, еще и Шольца. Наделать бы из Наденьки гвозди, меня окружают женщины, чьи помыслы от чистых далеки, поступки подлы и откровенно преступны, но, черт, эти женщины великолепны.

– Как вы назвали сына, Любовь Платоновна?

Меня проклянут те, кому придется звать его по имени-отчеству. Я не вернусь к его отцу, когда он выйдет из острога, но я не стану отнимать ни у отца, ни у сына то, на что они имеют полное право. Севастьянов задал невинный вопрос, а меня накрыло запоздалым осознанием, в какое уязвимое положение я его поставила и своей просьбой, и проживанием в этом доме.

– Анатолий, – просипела я, горло начало драть как наждачкой, я протянула руку к чашке, но не смогла пить. – Никто не сочтет вас, Иван Иванович, к его рождению причастным, я приехала в Соколино, будучи в тяжести. И ваша жена…

– Она умерла от чахотки шестнадцать лет назад, – перебил Севастьянов, и я окончательно онемела. – Столько лет вдовства дают мне право сделать вам предложение.

От Севастьянова нет причины ждать гитанский хор, кольцо с камнем в полкулака и охапку цветов среди зимы. Принеси он корзину подснежников, я отказала бы без раздумий, романтик хорош, но не когда предлагаешь ему пуд соли, а соль доведется есть не раз.

– Чтобы жениться на мне, нужно быть очень смелым, – заметила я, и дышать стало легче.

Смелым, глупым или благородным, так унижать дозволено королям, шутам и великодушной добродетели. Аркашка укорял меня, что я все знала – в его упреках был резон, и кем бы ни был Всеволод – игроком, лицемером, банальным вором, я, наверное, только с ним понимала, что я – Любовь.

Севастьянову это предстоит доказать. Не деньгами, не тем, что он уступил мне дом, снисходительно катался со мной к Лукищеву и по моей просьбе скупал крестьян. Он ведь ничем не рисковал.

Брак с Всеволодом был плевком в лицо обществу, брак с Лукищевым стал бы немалой аферой, брак с Севастьяновым призван меня облагодетельствовать. Жених богат и ничем не запятнан, у меня вошь на аркане и двое внебрачных детей, но индульгенции покупаются, вопрос в деньгах. Блажь – деяние добронравное, как милостыня, и бросовое, как обноски с барского плеча.

Да, я люблю Севастьянова, но любит ли он меня так, как я того смею хотеть.

– Дайте мне срок, Иван Иванович, – негромко попросила я, допуская, что после этих слов он укажет мне на дверь, и я пойду с двумя детьми и четырьмя крестьянами, и деньгами… но это лучше, чем с одним ребенком пробираться в чужой курятник по ночам. – Сейчас я целиком принадлежу моему сыну. Его зовут Анатолий… Всеволодович.

Никита Седов прислал в подарок шубу. Он получил завещание, обещал исполнить все в точности, на имя моего сына он положил в банк сто тысяч, которыми я имела право распорядиться на благо своих детей. И, чтобы я не приставала с вопросами, приписал, что возвращает сим образом долг моему отцу – я отчего-то считала, что долг не денежный.

В гостиной шел урок Аннушки – я наняла ей учителя, бедный парень, что не вытерпишь, потому что тебе платят! Анна училась с удовольствием, но громко, славно, что сын всегда крепко спал. Я вернулась к работе и писала господину ван Йику, который с семьей занимал одну из починенных изб в Соколино, что сделать до весны. Кто-то пришел – открылась дверь, но я переняла у Севастьянова привычку не отвлекаться.

– Ан, де, труа! – кричала Анна, повторяя за учителем. Хорошо, что никто не додумался подарить ей попугая, я бы рехнулась. – Катр, сенк, сис!

– У нее прекрасное произношение, Любушка, – услышала я и, окаменев, подняла голову. Манера сначала впускать, потом смотреть подвела, и я рассматривала шубу Софьи, дожила, скоро начну щупать чужие платья. – Я без приглашения, простите, но я спешу, а дело неотложное.

У княгини Убей-Муха ко мне могло быть лишь одно неотложное дело. У вдовы Убей-Муха, напомнила я себе. Она ненавидела мужа, но любила – так бывает, и она, вероятно, пришла мне мстить.

– Наслышана, Любушка, о многом, – Софья прошла, села, и пахло от нее свежим снегом, и холод пронизывал меня до костей. – Признаю, я была резка и несправедлива, но кто меня за то осудит?

В самом деле, милая, кто?

Софья похорошела, набрала вес, но выглядела довольной. Серость ее то ли исчезла, то ли зима дарила княгине яркие краски, румянила щеки, щипала нос, бросала льдинки в глаза, и взгляд сверкал, а тонкие губы были алыми. Так красит внезапное вдовство – тогда она должна быть Наденьке благодарной, если, конечно, хоть кто-то узнал о связи моей сестры и смерти князя, кто-то, кроме меня.

– Я продаю имение за триста тысяч, Любушка, – с неземной улыбкой известила Софья. – То, что Лукищево-Поречное, а Лукищево-Нижнее отдам за двадцать тысяч.

Тебе же нравилась сельская жизнь, что изменилось, ты кайфовала от романов, картин и опер, какую ты расставила западню?

– Двести, – без раздумий сказала я. Сто тысяч есть, сто ссудит Седов, никуда не денется, в крайнем случае я попрошу в банке заклад, имение Софьи приносит доход, а я не собираюсь тратиться на тряпки и безделушки. – За оба. Сто тысяч плачу сейчас, еще сто – в конце лета.

От Софьи я ожидала жесткого торга, она держала всех в округе в такой узде, что дернуться невозможно, но я готова была поднять цену максимум на тридцать тысяч. Это ей нужна сделка, не мне, хотя по названной мной цене я считала ее безумно выгодной.

– Это намного меньше, чем я думала, Любушка, но хорошо. Я передам имение в надежные руки, хотя жаль, что вы приняли меня столь прохладно. Анна очаровательна, – прибавила Софья, надеясь лестью растопить лед. – А сколько вашему малышу?

– Месяц.

– Моему тоже, – она покраснела и убрала капризную прядку с лица. – Любушка, я виновата, я поступила дурно и непорядочно. Уехать мне нынче необходимо, я пришлю поверенного, или скажите, кто ведет ваши дела… Позвольте обнять вас на прощание, мы больше не свидимся.

Остался принцип добрососедства: улыбка, дежурное «как дела» и комплимент новому платью. Я поднялась, обошла стол и без особой охоты встала перед княгиней, разрешив себя обнять.

– Никита Седов, купец второй гильдии, – сообщила я, Софья кивнула и, демонстративно смахивая слезу, развернулась и вышла, не попрощавшись.

Я еще постояла, вспоминая прикосновение холодных пальцев к моим запястьям. Вот причина отъезда княгини и того, что оба имения достались мне почти даром.

Убей-Муха уже умирал, а Софья так и не понесла, сейчас же ее беременности месяц, дала ли Софья вольную отцу своего ребенка или нет, с нее станется не задуматься о самых простых вещах. Зато она отлично знала, что кто-то возьмет и высчитает срок зачатия.

На кухне Катерина гоняла кота, в комнате Аннушка повторяла цифры и в колыбельке под чутким оком Ефимии спал мой сын. За стенами домика тоже бурлила жизнь – пахнущая выпечкой, креозотом и дымом, зовущая вдаль гудком, шепчущая из-под колес, обещающая так много…

Я села и решительно начала переписывать письмо ван Йику.

Дел впереди невпроворот.

Загрузка...