В крошечной светлой спаленке за белой крашеной дверью теснились узкая кровать, накрытая кружевным покрывалом, старый сундук и комод темного дерева. Со своим животом я с трудом помещалась на кровати, особенно вместе с Аннушкой, но мне казалось – это лучшее место в мире.
В смежной комнате стояли обеденный стол с четырьмя стульями, диван и неширокий буфет. Подставка с дровами и «голландская» печь, цветок, который увидит все революции и пертурбации и приживется в стеклянно-пластиковых офисах. И прежде я скривилась бы от такого выбора обстановки – сейчас я думала, что никому не позволила бы ничего здесь менять.
– Надеюсь, вам будет удобно, – скупо известил Севастьянов, распахнув передо мной дверь. Аннушка сразу протащила кота, уселась с ним на диван, и мне оставалось улыбнуться.
Кровать в открытую дверь спальни я заметила лишь одну и односпальную.
– А как же вы?
– У меня есть квартира, не переживайте. Располагайтесь, ваши вещи сможете сложить в комод и сундук, как только прислуга заберет оттуда все лишнее. Кабинет я оставлю за собой.
Он развернулся и ушел, без сомнения, оценив и Степку, и деда Семена с моим барахлом. Семен порог дома переступать не рискнул, а вот Степка стащил сапоги, перенес тюки и ходил, рассматривая посуду в буфете и стараясь не наступать на ковры. Явилась горбунья в темном платке, молча освободила комод и сундук и ушла, зыркнув на Степку. Тот угрозу воспринял всерьез, а когда уходил, застыл озадаченно, не успев натянуть сапог, принюхался, вздохнул и пожал плечами.
– Вы, ежели что, зовите, барыня, – степенно сказал Степка, выпрямляясь и держа сапоги на вытянутой руке. – Я кочегаром стану, как поезд пойдет, а в прочее время в бараке и буду.
Я не смогла рассыпаться в благодарностях, горло передавило, и все, на что меня хватило, – вымученная улыбка. Степка повернулся, погрозил кулаком коту и как был босиком вышел на улицу.
Я утерла непрошеную слезу.
– Если я хоть раз еще вот это увижу, – сообщила я коту, но он чхать хотел на мои предупреждения.
Моя жизнь повернулась круто – снова, какой уже раз, но я же добилась чего хотела?
Севастьянов приходил на работу рано, едва начинало светать, и уходил, когда в деревнях гасли окна. Я в первый же день поняла, где ошиблась, где просчиталась, но странное дело: мне не хотелось ни изменить порядок вещей, ни убраться отсюда да хоть в Соколино.
Я забыла, что такое быть матерью ребенка в возрасте Анны с утра до ночи! Вероятно, не знала ничего об этом, у Юльки была няня, да и Анной занимались сперва мать и сестра, потом Ефимия. Теперь все легло на мои плечи.
Подъем, завтрак, который нужно было еще приготовить, игры, потом обед, потом сон, и выяснилось, что Анна совершенно не устает в четырех стенах, и спать днем она не хотела, укладывалась кое-как и засыпала, когда уже пора было просыпаться, вставала с ревом, и затем полдник, прогулка, игры, ужин… Я сама приучила Анну к активным играм, крикам, постоянному движению и друзьям, к долгим прогулкам, а теперь отобрала у нее все, и Аннушка чахла, и узкий вокзальный променад был не похож на раздолье имения княгини Убей-Муха. Гулять было скучно и негде, играть не с кем, а дома я просила Анну сидеть тихо, ведь криками она мешала работать Севастьянову.
Я была готова себя убить. А что будет, когда у меня появится малыш? Господи, Севастьянов был прав, когда отказал мне, а я… Дура я, дура!
Если бы я накричала на Анну хоть раз, я бы себе не простила. И я все еще, из самых последних сил, оставалась той самой прекрасной матерью. И понимала, что день, когда я сорвусь, недалек.
Ни о каких проектах, которые я так рекламировала Севастьянову, не могло быть и речи – и мне казалось, он это понимал. Я крутилась как белка в колесе, ведя хозяйство, и никакой бизнес, никакая работа экономки-белоручки не могли сравниться с тем, во что превратилось мое бытие: в день сурка. Никакого просвета, ни единой надежды на перемены, и никакого вознаграждения за труды. Уснувшая вечером без истерики и уговоров дочь – вот и награда.
Катерина, та самая горбунья, упорно делала вид, что не замечает ни меня, ни моей дочери, она приносила обед Севастьянову, а я сглатывала слюну и закатывала глаза. Мне приходилось готовить самой, обслуживать нас самой, а потом наступил день, когда я, кусая губы, зашла на хозяйственный двор и, зажмурившись, схватила за шею замешкавшуюся курицу. Что бы мне было пожить у Феклы хоть пару дней, теперь бы я знала, что мне с этой курицей делать!
Это был опыт, возможно, бесценный, но я с удовольствием обошлась бы без него. Я скрипела зубами – бойся своих желаний! А что начнется, когда я рожу? – и выдергивала из пенька топор. Топор не поддавался, курица надо мной хохотала, а затем, почувствовав слабину, устроила бунт. Уложить ее на плаху не получалось, мешали крылья, ноги, да мне мешала вся эта чертова курица, и живот мешал, топором я боялась попасть ладно мимо, себе бы не по ноге!
– А наша Мавра оп – и все! – с апломбом заявила мне Аннушка, когда я пришла домой вся грязная, в пуху и перьях. – Мама, давай я тебе в следующий раз помогу? Я видела, как Мавра! Оп – и все!
Да, жизненный опыт моей дочери мой местами превосходил. Я засмеялась и обняла ее, а позже была благодарна, что она без капризов съела то, что я поименовала «куриным супом».
Человек всему учится, особенно когда хочет есть. Третья курица попала в суп уже почти без перьев, а Аннушке я раздобыла старые кисти и чей-то альбом, в котором оставались чистые листы. Прости, малышка, что твоя мать так безжалостна, прости, что она тебе наврала, похоже, что через несколько месяцев ты будешь предоставлена сама себе…
Кассиром, конечно, меня не взяли. Но это вообще оказался парень, и мы ходили смотреть, как он работает, когда прошел первый поезд.
Я думала, что будет событие, приедет толпа чиновников и инвесторы, может, даже кто-то из императорской семьи, но нет. На вокзал набились крестьяне и купцы средней руки, и никто не изъявил желания никуда ехать; все стояли, застыв, таращились на состав и предрекали железной дороге крах. Касса продала два билета.
Один был почтовый, за счет казны, вторым обратным поездом в столицу уехал Иван Иванович. Ясный сентябрьский день стал не мил, я пришла домой, опустошенная и подавленная, и, уложив Анну, закрылась в кабинете и вытащила листы бумаги.
Мне не разрешали ни занимать кабинет, ни рыться в ящиках. Но и не запрещали, стало быть, я все же не нарушала правил. Я нарушала обещание – я была исполнена решимости сделать все, чтобы хоть в этом исправить свою ошибку.
Итак?..
Все, что было придумано до меня прежней, но после меня нынешней.
Кондукторы уже были – Степке отказали в этой должности, я не уточняла почему, скорее всего, требовалась грамотность повыше, чем у крепостного мужика. Я расписала, как вижу контроль: при посадке и после посадки, и если в первом классе я допускала долю вежливости, то второй и третий класс, по моей задумке, должны были шерстить как в электричке: два дюжих молодца с двух сторон. Штраф – две стоимости билета. Льготы?.. А, обойдутся пока без льгот.
На станции нужен городовой, или как его назвать, но это неважно. Я написала «урядник», потому что точно знала, что он тут водится, и это лучше, чем случайно изобрести какого-нибудь «околоточного», которого тут не было отродясь.
Я потрясла перо, разбрызгивая чернила, и продолжила писать. Почерк у меня был отвратительный, кляксами я усеяла все, включая платье, но какая разница, все равно через неделю оно на мне не сойдется.
Черный список пассажиров? Отлично. И хорошо, если на весь состав найдется хотя бы один… «урядник». Что еще? Багаж: история подсказывала мне, что лет через пятьдесят и тут назреет революционная обстановка, а значит, учиться предотвращать жертвы нужно уже сейчас.
Я вспоминала все, что видела и слышала. Авиационный и железнодорожный контроль, досмотры, что можно везти, что нельзя. Как сделать так, чтобы ручную кладь было возить зазорно, ведь если начнут взрывать, начнут с первого класса, потому что – кому интересны смерти десятков крестьян, кроме их помещиков?
Я кривенько, а сказать откровенно, позорно рисовала наброски плакатов с изысканными дамами и господами, которые налегке усаживались в вагон. Рядом, нагруженные тюками и недовольные своей участью, бежали пассажиры второго и третьего класса.
– А это кто? – спросил Севастьянов, разглядывая каракули. Да, очень похоже на блох, но не они.
– Первый класс – комфорт и полное обслуживание, – спокойно отозвалась я, но сердце скакало от радости. Он вернулся, дорога будет работать, но главное…
Он вернулся. Мне не нравилось, что я так реагирую, но к чему себе лгать, Севастьянов был тем самым человеком, которого мне не хватало. Человеком дела, скупым на эмоции, скорым на решения.
– В первом классе не должно быть ничего, что может причинить пассажирам вред, – продолжала я. – Нужно их убедить, что тащить с собой барахло – удел тех, у кого нет денег. Ридикюли и прочее поместить… под сиденья?
– Понадобится обслуга, Любовь Платоновна.
– Это рабочие места! – отчего-то взвилась я – да что такое, я все равно не выдам себя, кто в здравом уме решит, что я не я, а попаданка из другого мира, но я и так внимание к себе привлекла, не дай бог. – Я хотела сказать, что… Хуже от этого не станет. В столице и на конечной станции наверняка есть голодные молодые люди, а если нет, то можно переманить их из трактиров. И, разумеется, за провоз ридикюля последует значительная доплата.
Севастьянов улыбался в усы и демонстративно хмурился. Я была моложе его лет на двадцать, он считал меня молодой беременной безграмотной дурочкой, и от того, смогу я его убедить или нет, зависело многое.
Железная дорога будет работать и без меня, пусть методом проб и ошибок. Но я не хочу его разочаровать – а получается срань сплошная. Есть опыт, не хватает правильных слов, чтобы мои проекты воспринимали всерьез.
Но я-то знала, как человек с почти пустой кредиткой – один раз живем! – доплачивает за бизнес-класс, покупает проход в бизнес-зал, сметает съедобное и несъедобное дерьмо за три цены с прилавков магазинов аэропорта. В городе, недалеко от которого закончилась моя былая история, я как-то нарвалась на блюда по такой цене, что екнула, хотя давно уже не считала расходы. Екали, наверное, все, но в посетителях, ждущих рейса, недостатка не наблюдалось.
С поездами похуже, там царит вечная курица, но кто мешает запретить пассажирам есть свое и продавать ресторанные блюда.
– Они буду платить. Не сразу, но будут платить за все. Увидите, – проговорила я без всякой убежденности в голосе. Так я могла бы сказать, что земля круглая, сам узнаешь, если захочешь, задайся целью. – И первый класс, и третий.
– В третьем вы тоже запретили провозить любую кладь, – нахмурился Севастьянов, перелистав мои записи, и ткнул пером в нужную строчку.
Да, потому что самые паршивые пассажиры – либо необеспеченные, либо наоборот. От среднего класса свои проблемы. У них летит кукуха не от того, что им неправильно поклонились или заняли слишком много места.
– Во втором классе нужно смотреть, чтобы пассажиры были трезвы, и ни в коем случае не продавать им спиртного.
Средний класс срывается оттого, что внезапно не нужно делать то, что ты постоянно делаешь. Ты свободен на несколько необычных часов, пока ты заперт в пространстве вагона или же самолета. И этот срыв, возможно, хуже, чем битые носы мужиков, и я могла бы порассказать Севастьянову всякое, но не стану.
Я и сама, наверное, не вынесла бы сейчас, если бы мой суматошный бег оборвался. Анна, хозяйство, четыре стены и одиночество. А мне казалось, что я его очень люблю, но нет, у меня была причина любить себя и свое свободное время, но не тогда, когда двадцать четыре часа в сутки я все равно себе не принадлежала.
– Я ошиблась, Иван Иванович, – призналась я из последних сил, поднимаясь и глядя ему в глаза. – Похоже, что я… что вы были правы.
Он хмыкнул, сложил бумаги, обошел стол и убрал мои записи в долгий ящик. Сукно я испортила безбожно, и оба мы сперва смотрели на пятна, потом я против воли перевела взгляд на портрет молодой женщины возле настольной лампы. Не в первый раз я замечала портрет, и каждый раз напоминала себе, что это не мое дело.
– Я был прав, что разрешил вам остаться, – задумчиво произнес Севастьянов. Он понял, куда я уставилась, но не подал виду. – Не знаю, что из того, что вы написали, будет полезным, но это стоит изучить, стоит бесспорно. Я отвезу ваши записи в управление.
Я равнодушно пожала плечами.
Я никуда не ушла. Я все так же крутилась, готовила, играла с Анной, теперь уже уходила с ней гулять – так у меня появлялись два часа, пока она спала, чтобы расширить свои заметки. Два раза в неделю проходил поезд, и пассажиры понемногу осваивались, и я писала: открыть буфет; пустить по вагонам продажу съестного; оградить перрон, чтобы не лезли под колеса, и запретить людям переходить пути в темное время суток, хотя ночью не ходят поезда; обозначить движущийся состав чем-то светящимся; помечать багаж разноцветными бирками в зависимости от класса проезда, веса и хрупкости багажа; упорядочить и ограничить количество багажных мест; выдачу организовать так, чтобы крупный багаж не получали вместе с мелким…
Я съездила в Соколино узнать, как там дела, и удивилась – бабы под руководством деда Кирилы развернулись, а вот Надежда вернулась, конечно, к княгине, лишь взглянув на брошенные избы и смурные лица крестьян. Дед Семен приносил известия от Софьи, и я мрачнела с каждым его визитом и с каждым рассказом. Софья цвела и свирепела, многое переняла от мужа, крестьянских баб вернули с полей и высекли, хотя их вины не было никакой. Хозяйством теперь заправляла Наденька, но не столько делала, сколько орала и лупила баб без разбора за любые провинности. Горничная Танюшка сбежала, как и еще несколько крестьян, господин Тинно выкупил Антона из крепости и уехал вместе с ним, Мартына Лукича и Ефимию сослали на скотный двор, но они, похоже, были этому рады.
В последний свой визит дед Семен рассказал, что Софья, накануне пребывавшая в веселом возбуждении, вылетела утром из спальни в истерике, крушила все, что попадалось ей на глаза, избила двух баб, а простыни ее унесла Матрена, и были они, барышня, нечисты, а не гляди, что ее сиятельство: что баба, что девка, что княгиня, а все одно! В тот же день явился чужой сурьезный господин, с барином заперся, и барыня велела Надежде Платоновне шкатулку принести, а опосля, когда господин восвояси убрался, все кричала на мужа, плакала, и во флигель его и выселила, вот такие у нас, барышня, ноне скорбные дела…
Я кивала, подливая Семену чай. Аннушка забралась к старику на колени и играла с игрушками, которые прислал ей Мартын Лукич. Меня радовало, что крестьяне помнят меня добром и передали мне кучу вкусного, и беспокоило, что Софья – да как я раньше не догадалась! – пытается забеременеть и оттого держит мужа при себе. Тревожило, что Убей-Муха отыграется на ком-нибудь из крестьянских девок при полном попустительстве жены. Все, что я делала, пошло прахом. Жизни крестьян под угрозой. И я, конечно же, не забыла и не простила князю избиение Мартына Лукича.
– Пойду я, барышня, – дед Семен спустил с рук Аннушку и поднялся, – вот, как заново-то приду, напишете письмо барину нашему? – Я нахмурилась, не понимая, какому барину, какое письмо, он растолковал: – Так его сиятельство, батюшка княгинюшки нашей. Пусть хоть девку, Лушку, к себе заберет… до беды недалеко. Матрена извелась, Лушка-то ей родня, а что она могет супротив барина? Ничего…
Я не стала откладывать и, усадив деда обратно, к вящей радости Анны, написала письмо тотчас, чтобы успеть отправить его завтрашним почтовиком. Дед ушел, и мы с Анной долго стояли на крылечке и махали ему рукой.
Зарядили дожди. Дороги размыло, и неожиданно на станции прибавилось пассажиров. К составу цепляли уже не три, а четыре вагона, и я обратила внимание, что билеты проверяют в точности так, как я когда-то писала, а в станционный буфет бежит бравый мужик и выносит оттуда мешки с припасами.
Прогресс – это прекрасно. Как быть с тем, на что я никак не влияю?
– Любовь Платоновна? Загляните ко мне, – услышала я властный голос Севастьянова и зашла, как была, с гусочкой в руке. С курами я научилась расправляться, руку набить – дело несложное, с гусями приходилось возиться: шея у них хороша, но поймать их не так-то легко, и на запястье у меня наливался синяк.
– У меня пироги стоят, – глупо ляпнула я. – Вот, с гусем будут.
– Благодарствую, – кивнул Иван Иванович, зачарованно глядя на гусочку, и открыл ящик стола. У меня упало сердце, а он вытащил и небрежно кинул на стол пачку ассигнаций. – Возьмите.
Ты издеваешься надо мной, что ли? Я живу здесь на полном обеспечении, выселила тебя из квартиры, и ты еще подбрасываешь мне на житье?
– Любовь Платоновна! – окликнул меня Севастьянов с некоторым раздражением. – По вашим записям взвешивали багаж, один странно тяжелым показался. Открыли, нашли бомбу. А если бы рвануло в пути? От государя императора вам вознаграждение лично.