Глава 8.
Деревня обсуждает мыло чаще, чем грехи, Добрыня получает неожиданное отцовство, а Милана заносит в медицинские записи пункт «лечение истерии общим стыдом»
Утро началось не с петухов.
Утро началось с вопля:
— Барыня! Там Марфа в слёзы! Говорит — воевода дитя ей сделал!
Милана, держась за голову, не сразу поняла, кто такой воевода, почему он должен был кому-то что-то делать, и главное — зачем об этом кричать на весь двор в час, когда нормальные люди ещё спят, а ненормальные варят щёлок.
Пелагея проснулась первой: широко распахнутые глаза, лицо серьёзное, как у маленькой судьи.
— Мамка… — шепнула она. — А воевода мог сделать?
— Пелагея, доча, — устало выдохнула Милана, — воевода пока сделал только одно: атмосферный шум и ощущение, что мне нужен кофе. Остальное — под вопросом.
За дверью уже толпились: Домна, Акулина, Улита и ещё три бабы, которых Милана видела ровно два раза — когда они приходили за мылом и когда приходили ворчать, что мыло «слишком скользкое».
— Так! — Милана вышла на крыльцо. — Что тут случилось и почему оно случилось до завтрака?
Вышла Марфа.
Марфа — девица лет девятнадцати, красивая, но хитрая, как ласка в курятнике. Глаза мокрые, губы дрожат, руки на животе сложены так, будто она уже на сносях.
— Барыня… — всхлипнула она. — Воевода… Добрыня наш… он… обещал взять меня в жёны, а я… дитя ношу его…
Тишина стала такой плотной, что если бы её положить в кадку — из неё вышло бы мыло.
Милана закрыла глаза, открыла, посмотрела на небо, мысленно попросила у Вселенной объяснений, почему она работает фельдшером в эпоху, где нет тестов на беременность, но есть деревенская фантазия.
— Марфа, — начала она осторожно, — кто-то видел, как Добрыня был с тобой?
Марфа округлила глаза:
— Это ж не для глаз такое дело! Но Бог видит!
— Бог многое видит, — кивнула Милana. — Вопрос: видели ли это свидетели понестерковее?
Слышно было, как несколько баб пытаются понять новое слово «понестерковее», и одна шепчет другой: «Это, знать, какие почище понятых».
— Я! — внезапно подняла руку Улита. — Я Марфу на улице видела! Воеводины люди мимо воза её прошли, и она так… глядела!
— Глядеть не запрещено законом, — пробормотала Милана. — Иначе вся деревня давно должна штрафы платить.
Пелагея притянула мать за рукав и шёпотом спросила:
— Мамка, а как узнать, что она правда беременная?
— Вот сейчас и увидим, — мрачно заверила Милана. — Наукой и позором.
Добрыня появился внезапно, как плохое объяснение поступков.
— Что здесь? — спросил он, и стало очевидно, что ночевал он плохо: тёмные круги под глазами, плечи напряжены.
Марфа тут же взвыла:
— Воевода! Я дитя твоё ношу! Не дай мне погибнуть в стыде!
Тишина. Лица — вытянутые. У Домны брови ушли на уровень крыши.
Добрыня медленно повернул голову к Милане:
— Это… что за бесовщина?
— Это, — ответила Милана, — социально-медицинский случай. Сейчас разберёмся.
Она встала рядом с Марфой, приложила ладонь к её животу (который был подозрительно плоским).
— Марфа, когда ты почувствовала, что ждёшь ребёнка?
— Ночью, — всхлипнула та. — Я спала, и мне приснилось, что дитя толкнуло!
— Угу, — Милана кивнула. — Наверное, гороха наелась.
— Я не ела горох, — возмутилась Марфа.
— Тем хуже, — пробормотала фельдшер. — Горох хотя бы объяснил бы ситуацию.
Затем — голосом строгой медсестры из приёмного отделения скорой помощи, которую невозможно запутать словами «мне стало плохо от луны» — Милана сказала:
— Марфа, если ты действительно беременна, я должна это проверить. Ты согласна?
Марфа замерла.
— Проверить… как?
— По науке, — сухо ответила Милана. — И сильно стыдиться будет только тот, кто врёт.
Марфа сглотнула.
— А если… а если оно ещё маленькое? Не прощупается?
— Марфа, — Милана положила ей руку на плечо. — Если оно настолько маленькое, что его нельзя ощутить, то и кричать на всю деревню было рано.
Толпа зашумела:
— И то верно…
— А мы уж думали…
— Воеводе теперь что делать?
Добрыня кашлянул:
— Я ребёнка не делал.
— Это выясним, — сказала Милана. — Если ребёнок есть — он не спрячется. Если ребёнка нет — будем лечить… воспаление фантазии.
Осмотр прошёл быстро. Марфа оказалась скандальной, но не беременной. И когда Милана объявила результат, деревня облегчённо выдохнула.
Ну, кроме Марфы.
— Она мне чрево простудила! Холодом проверяла! — вопила Марфа. — Я ж теперь точно вяну!
— Вянет у тебя не чрево, — устало сказала Милана. — А совесть. Хочешь — смажу мёдом, поможет.
Домна прыснула в кулак.
Добрыня повернулся к Марфе:
— Ложь — грех. Ты хотела опозорить меня и вдову, которая лечит моего брата?
— Я… я думала… — Марфа замялась.
— Не думать надо было, — жёстко бросил воевода. — А жить честно.
— Ладно! — взвилась Марфа. — Сама ведьма виновата! Мужики все на неё глядят! Как тут не подумать худое⁈
Тишина.
Добрыня перевёл взгляд на Милану.
Милана подняла бровь:
— Ну? Видели? Я, оказывается, источник массовой истерии. Я так и запишу: «Эффект побочный: мужики временно теряют честь по причине бань, мыла и чистых рук».
Пелагея шепнула:
— Мамка… а что такое «честь»?
— Это как чистые ноги, только у души, — ответила Милана.
Марфу отправили домой «лечить совесть отваром правды», и деревня начала обсуждать происшедшее с той скоростью, с какой обычно обсуждали урожай, грозы и, в последние недели, мыло.
— А ведь правда, красавица, — шептались бабы. — Воевода глядит на неё, как на… как на квас в жару.
— Не, он глядит так, будто она ему новую кольчугу дала.
— А я считаю, он побаивается. И правильно делает — мыло-то сила великая.
Когда суета рассеялась, Добрыня подошёл к Милане.
— Вы знали, что она врёт? — спросил он.
— Девица с настоящим страхом за дитя не кричит до утра на всю округу, — ответила Милана. — Она шепчет. Плачет тихо. Прячется. Я таких видела много. А Марфа пришла как торговка на ярмарке: смотри, товар есть, бери, пока не разобрали.
Воевода стиснул зубы. Он был разъярён, но это был гнев холодного человека, который запомнит и вернёт, когда придёт время.
— И что прикажете делать, знахарка? — спросил он.
— Ничего, — ответила она. — Пусть люди смеются. Смех лечит лучше заговоров.
— А вы, — его голос стал ниже, — вы не боитесь слухов?
— Я боюсь грязных рук у тех, кто рожает и лечит, — спокойно сказала Милана. — А слухи… слухи я переживу. Мне хуже говорили. У меня вообще репутация была: «женщина, которая раз пять на дежурстве кого-то из смерти вытянула, а потом пошла пить чай, будто только мусор вынесла».
Добрыня качнул головой:
— Вы странная.
— Это мы уже выяснили, — отрезала она. — Лучше расскажите, что вы думаете делать с водой.
— Воду копаем, — буркнул воевода. — Староста нашёл место выше по склону. Завтра мужиков соберу. И, как ты говорила, — он криво усмехнулся, — не дам никому тряпки в колодце полоскать.
— Я в вас верю, — сказала Милана.
Он посмотрел пристально, не так, как мужчина, а как человек, который пытается понять другую реальность:
— Ты правда думаешь, что мир меняется из-за… мыла?
— Мир меняется из-за того, что кто-то перестаёт умирать, — ответила она. — А мыло — просто первый кирпич в этой стене.
К вечеру Илья уже сидел на лавке у порога, укутавшись шалью.
— Баарыня, — сказал он, — а можно я завтра помогу? Ну хоть посмотрю, как колодец копают?
— Можно, — ответила Милана. — Только обещай держаться подальше от ям. У нас уже один Семён был. Второго нужник не выдержит.
Семён, проходивший мимо, покраснел и уронил ведро.
Ночью Пелагея тихо сказала:
— Мамка… а Добрыня на тебя глядел… глядел…
— Как? — Милана зевнула.
— Как кот на тёплое молоко, — объяснила девочка.
— Это нервное, — отмахнулась Милана. — Мужики иногда путают раздражение с интересом. Пройдёт.
Но сон к ней пришёл не сразу. Она долго лежала, глядя в потолок, вспоминая, как деревня сегодня смеялась. Как не плакала. Как люди впервые не боялись её.
И как Добрыня, воевода, смотрел на неё так, будто впервые видел женщину, от которой зависят жизни.
И если судьбе было угодно, чтобы фельдшер XXI века стала санитарным чудом XVII-го, то, возможно, судьба ещё не сказала своего последнего слова.
А мыло, кипяток и чистая вода были лишь началом.
Утро решило, что петухи — это слишком банально.
Поэтому первым во дворе прозвучал визг, который мог бы поднять из могилы не только предков, но и совесть некоторых живущих:
— Ба-а-а-а-арыня-а-а! Ох, люди добрые, погибаю! Воевода меня опозорил, дитя нá меня посадил!!!
Милана в первый момент решила, что ей снится кошмар: она стоит в коридоре роддома, где бабка из третьей палаты кричит, что врач «не так посмотрел», и требует заведующую. Потом запах дыма, половицы под спиной и сопение Пелагеи рядом убедили: кошмар — не сон, а реальность, и зовут его «деревенские сплетни уровня бог».
— Мамка, — Пелагея подняла растрёпленную голову, — это снова Семёна в нужнике заело?
— Если бы, — простонала Милана. — Семён — добрый и понятный ужас. А это… что-то новое.
За дверью уже топтались. Домна на завывания только подзаводилась:
— Ох-ох-ох, ба-а-рыня, да вставайте же! Тут такое!.. Марфа орёт, что воевода… ну… того… ей наследника сделал!
«Наследника», — устало отметила Милана. — Хорошо хоть не «антихриста». Уже прогресс'.
Она натянула сарафан, сунула ноги в лапти, поправила платок, чтобы не пугать народ остатками вчерашней причёски, и вышла на крыльцо.
Картина маслом, тире «Апокалипсис в отдельно взятой деревне».
Посреди двора — Марфа. Девица лет девятнадцати, статная, белолицая, грудь как два добротных каравая, губы пухлые, взгляд хитрый. Сейчас губы дрожат, глаза мокрые, руки сложены на животе так, будто под ними уже целый хор младенцев, а не пустой желудок после вчерашней каши.
Вокруг — бабы, как воробьи вокруг свежего зерна. Одни ахают, другие шепчутся, третьи уже мысленно примеряют на себя роль «родственниц воеводской невесты». Чуть дальше маячат мужики, делая вид, что случайно тут проходили, но уши навострили — хоть в руки бери, как рожки у зайца.
— Матушка Милана, — затараторила Домна, — она всю ночь ревела, а нынче с петухами прибежала! Говорит — воевода её… ну… того… обидел! И дитя у неё его!
— Обидел… дитя… — повторила Милана, прикрывая глаза рукой. — Угу. А что, у нас стало возможно забеременеть от строгого взгляда?
Марфа всхлипнула ещё громче:
— Барыня, ты ж у нас… ведунья! Ты должна заступиться! Он мне обещал! Сказал: «Будешь моей»! А теперь вон ходит, будто меня по греху и не знает!
«С каждым словом становится веселее», — подумала Милана.
— Так, — сказала она вслух, — давайте без «ведуний», я медик. Марфа, подойди-ка.
Марфа подлетела, как на крыльях. Толпа придвинулась следом, как прилив.
— Воевода тебе когда это сказал — в трезвом уму? — уточнила Милана.
— Он… он на меня глядел! — возмутилась Марфа. — Ласково! Это же знак! А ещё… руку подал, когда я чуть не упала!
— То есть, — медленно переспросила Милана, — он посмотрел и подал руку. Всё?
— И… — Марфа сбилась, но быстро нашла опору, — и пожалел! Сказал: «Надо бы тебе… в добрые руки». Сам сказал!
Из толпы кто-то фыркнул:
— В добрые руки, а не в свои!
— Тьфу ты, девка…
Бабы зашумели, но Милана подняла ладонь:
— Тихо. Сейчас не базар. Сейчас у нас… — она хмуро сощурилась, пытаясь подобрать слово поприличнее, — разбор клинического случая.
Пелагея подпрыгнула:
— Мамка, это как? Как когда ты в больнице была?
— Почти, — буркнула Милана. — Только больница была чище.
Воевода появился, как и положено приличному источнику скандала, чуть позже.
Сначала во дворе раздался топот тяжёлых сапог, потом — тень заслонила половину света. Добрыня шагнул на середину круга, оглядел собравшихся, задержал взгляд на Марфе.
Та тут же взвыла:
— Воевода! Ты чего молчишь⁈ Я ж дитя ношу твоё! Не дашь признания — на том свете свидеться будем!
«Какая она всё-таки поэтичная, — подумала Милана. — „На том свете свидеться“… В нашей реанимации такие фразы назывались бы „угрозы в адрес врача“».
Добрыня посмотрел на Марфу, как смотрят на подозрительный гриб: вроде бы съедобный, но интуиция шепчет — не трогай.
— Я с тобой, девка, — медленно сказал он, — разговаривал два раза. Один раз спросил, где отец Ильи. Второй — велел отойти от дороги. Руку подавал, да. Чтобы под телегу не попала. Где тут дитё?
— В чреве! — с торжеством вопила Марфа, поглаживая свой абсолютно плоский живот. — Ты, воевода, не отказывайся! Бог видит!
— Бог-то видит, — вздохнула Милана, — но давайте всё-таки проверим, есть ли там кому на него жаловаться.
Толпа загудела, как улей. Кто-то шепнул:
— Это ж грех…
— А если она правда…
— А если и нет, так узнаем…
— Марфа, — мягко, но так, что спорить не хотелось, сказала Милана, — если ты беременна, это видно не только Богу. Я повитуху у вас смотрела? Смотрела. Знаю, как дети сюда приходят и как из живота в мир выходят. Так что сейчас делаем так: ты идёшь со мной в избу. Без толпы, без лишних глаз. Я смотрю. Если там дитё — будем думать, что делать дальше. Если там пусто — будем лечить язык и гордыню.
— Я… я не пойду! — резко отпрянула Марфа. — Ты что, ведьма! Ты слово скажешь — оно и выскочит!
— Марфа, — голос Миланы стал ледяным, — если оно у тебя от одного моего слова выскочит, значит, это не дитё, а горох.
Домна прыснула в кулак. Несколько баб прыснули вслух. Со стороны старой бани кто-то хрюкнул так натурально, что курица поблизости обиделась и кудахтая-кудахтая убежала.
Добрыня стоял недвижимо. В нём чувствовалось напряжение — такое, как в дружине перед боем. Он молчал, и это спокойное молчание тревожило сильнее крика.
— Девка, — наконец сказал он, — если ты берёменна, тебе нечего бояться. Пусть повитуха посмотрит. Если не берёменна — молись, чтобы тебя только бабий шёпот покарал.
Марфа заёрзала. Глаза забегали. Похоже, она рассчитывала на эффект неожиданности, на то, что воевода вспыхнет, признает «всё, что скажешь», а вдова-барыня упадёт в обморок от стыда. Но вместо этого на неё смотрели десятки глаз, в которых отражались не грех и ужас, а… интерес и лёгкое, очень лёгкое предвкушение зрелища.
«Коллективный стыд — тоже лекарство», — с профессиональной отстранённостью отметила Милана.
— Ладно! — взвилась Марфа, вытирая несуществующие слёзы. — Пошли, коли вам всем невтерпёж!
В избе, куда они зашли втроём — Милана, Марфа и Домна в качестве «наблюдателя от общественности», — пахло травами, дымком и вчерашним отваром шиповника.
— Снимай фартук, — коротко велела Милана. — И не надо на меня так смотреть, я не палач.
— А что… что ты будешь делать? — подозрительно спросила Марфа.
— Смотреть и щупать, — честно ответила Милана. — То, чем повитухи занимаются ещё с тех пор, как твоя прапрабабка решила, что богата не только коровами.
Марфа немного побледнела, но фартук развязала. Живот её оказался таким же, каким виделся через сарафан: мягкий, молоденький, но не беременный. Милана, как профессионал, даже пожалела — хорошая матка пропадает на такую дурь.
«Впрочем, ещё не вечер, — подумала она. — Если её не пристыдить как следует, в следующий раз сама полезет к кому-нибудь… или под кого-нибудь».
— Больно не будет, — сказала Милана, пододвигаясь. — Но неприятно для твоей фантазии.
Марфа вздрогнула, когда пальцы легли на кожу.
Милана работала так же, как работала бы с пациенткой в XXI веке — только без УЗИ и тестов. Осмотр, лёгкое нажатие, проверка чувствительности, оценка тонуса. Опыт повитух здесь вполне совпадал с опытом акушеров из её «того» мира: тело женщины мало меняется за века.
Через пару минут она отстранилась.
— И? — нетерпеливо дёрнулась Марфа.
— И, — Милана выпрямилась, — там пусто. Если кто у тебя внутри и живёт, то исключительно жаба, которая тебя за язык кусает. Ни срок, ни признаки, ни… — она махнула рукой, — ничего. Даже прежней беременности не было. Матка девичья. Поздравляю.
Марфа побледнела так, что следующий шаг был вопросом времени: то ли она упадёт в обморок, то ли кинется с кулаками.
— Ты… ты врёшь! — зашипела она. — Ты меня ненавидишь! Потому что воевода не на тебя смотрит!
— Воевода пока ни на кого не смотрит, — спокойно сказала Милана. — Он на брата смотрит. Остальное ты нарисовала себе сама.
— А если… — Марфа уже хваталась за любую соломинку, — оно ещё маленькое⁈ Только… только зачалось! А ты его не чувствуешь!
— Если оно зачалось ночью, — устало пояснила Милана, — то сейчас оно меньше мака. И кричать о нём на весь двор — всё равно что кричать: «Смотрите, у меня мысль появилась!», — и требовать преданного признания, что мысль — гениальна. Понимаешь?
Марфа не поняла. Но Домна — поняла. И очень тихо, но отчётливо фыркнула.
— И что теперь? — дрогнув, спросила Марфа.
— Теперь, — сказала Милана, — ты идёшь во двор и говоришь всем, что погорячилась, перепутала страх с правдой, а желание выйти замуж — с реальным положением. И будешь молиться, чтобы на этом всё закончилось.
— Я так не могу! — взвыла Марфа. — Меня же засмеют!
— А ты что думала? — подняла бровь Милана. — Что все поверят, воевода кинется тебя брать, а я стану молча смотреть? Нет, радость моя. Это тебе не сказка, где бедную клевещущую девицу наградят за инициативу. Тут у тебя будет лечение — общественным мнением.
Марфа вытерла слёзы ладонью:
— Я… я скажу, что ты меня напугала! Что дитя от твоих рук испуганное спряталось!
— И я скажу, — ровно ответила Милана, — что ты хочешь свалить на меня грех ложного доноса. И что, если ты ещё хоть раз так откроешь рот, я лично прослежу, чтобы от тебя все женихи шарахались, как от чумы. Вплоть до старых вдовцов с единственным зубом. Выбирай, Марфа. Лечиться или калечиться.
Марфа дрогнула.
«Ещё немного — и сломается, — спокойно констатировала в себе врачебная часть сознания. — Иначе пошла бы в отказ до конца».
— Ладно, — выдавила наконец девица, — скажу… что соврала.
— Не скажешь — скажу я, — отрезала Милана. — И будет хуже.
Во дворе её появление вызвало такой же эффект, как и утренний визг.
Марфа вышла, глаза красные, нос блестит. За спиной — Домна, как живая гарантия честности. Слева у крыльца — Милана, сложив руки на груди. Справа — Добрыня, застывший, как каменная стража у ворот.
Толпа замерла.
— Ну? — спокойно сказала барыня. — Скажи людям, что ты мне сказала.
Марфа сглотнула. Помялась. Попробовала ещё раз вызвать слёзы — вышло плохо.
— Я… — начала она, скосив глаза на воеводу, — я… это… перепутала. Мне приснилось. Будто дитя во чреве толкнуло. Воевода посмотрел… ласково… и я…
— И ты решила, — подсказала Милана, — что сон — это правда, а взгляд — предложение руки и сердца.
— Ну… — Марфа почти плакала, — я дурная… испугалась… одна я… а тут весть: воевода у нас… и я… подумала…
— Скажи полностью, — тихо, но зло подсказал Добрыня. — Что решила поймать меня за бороду.
Марфа вздрогнула.
— Я согрешила, — наконец выдохнула она. — Обманула всех. Нет у меня дитяти.
Толпа загудела, как пчелиный рой, в который кинули полено.
— Ох ты ж, Господи…
— А я уж думала…
— Девка… позор!
— Как смела такое на себя тащить!
— Воевода… каково ему, а?..
Милана не вмешивалась. Пусть лечится общественным стыдом. Главное, чтобы не перешло в побои — деревня иногда любила избавляться от греха через коллективную трёпку.
Добрыня поднял руку, требуя тишины.
— Люди, — сказал он, голос его был ровным, но в нём слышался металл, — вы меня знаете. Я не бегаю за девками по ночам. Кто дружинный мой — подтвердит. Брат мой лежал при смерти. Я ради него приехал. И ради него же остался. Я не позволю, чтобы имя моё использовали для таких… игр. Марфа согрешила. Она сама признала. Этого достаточно. Бить её или гнать из деревни я не стану. Но пусть каждый запомнит: кто лжёт так, что рушит чужую честь — тот сам свою теряет.
Бабы переглянулись. Мужики тоже. Решение воеводы было неожиданно мягким, но от того страшнее: все понимали — память о таком грехе в деревне не зарастёт, как колея на дороге.
— И ещё, — добавил он, бросив быстрый взгляд на Милану, — отныне кто захочет кричать на весь двор, будто носит плод чей-то, идёт сначала к повитухе. А не на людях орёт.
— И к лекарю, — беззлобно, но твёрдо вставила Милана. — Я тоже кое-что вижу.
— И к лекарю, — согласился воевода. — У нас тут теперь, как вижу, новый порядок. С мылом и проверками.
Толпа зашумела уже не так громко. В глазах многих мелькнуло: «Ну да, теперь не соврёшь, всё потрогают».
Когда народ разбрёлся, Марфа, ссутулившись, побрела к своему дому. За ней — перешёптывания, смешки, осуждающие вздохи. Милана почувствовала всё это телом, как лёгкий зуд на коже.
«В следующий раз десять раз подумает, прежде чем орать», — решила она. — «А вот кто её на это подпихнул — вопрос».
Она прищурилась. Как-то уж слишком уверенно Марфа заявила о своей «беременности». Для простой дурости было много наглости, для хитрости — не хватало ума. Кто-то мог шепнуть. Кто-то, кто видел, как воевода задерживает взгляд на вдове, и решил сыграть на этом.
«Ладно, — подумала она. — Это уже не моя специальность. Я по части гноя, кишок и дурных мыслей в собственных головах. А интриги… пусть воевода сам разбирается. Он к ним ближе».
День не дал вникуда уйти: будни продолжались.
Илья требовал каши и пытался вставать сам.
— Лежать, — шикнула на него Милана. — Ты ещё вчера с жаром лежал, а сегодня уже воевать собрался? Человек ты или блоха?
— Я дружинный, — гордо напомнил он.
— Дружинный с дырой в боку — это не дружинный, а дурной, — отрезала она. — Через неделю начнёшь выходить во двор, через две — до колодца, через месяц — попробуем лошадь. А уж потом беги и кричи, что ты страшный воин. Всё по расписанию. Я тебе его нарисую, хочешь?
— На дощечке? — оживился Илья. — Я люблю, как ты режешь.
— На дощечке, — кивнула она. — Напишем: «воевать — позже, жить — сейчас».
Мать Ильи, сидевшая на лавке, всхлипнула и шмыгнула носом.
— Баарыня, — шепнула она, — я не знаю, как вас благодарить…
— Холстиной, — привычно ответила Милана. — И тем, что в рану больше никто не полезет с паутиной. Вы уж проследите. А я сейчас — к колодцу.
Колодец стал новой священной точкой деревни.
Старый ещё стоял, мутный и привычный, как старый дед, который всем надоел, но без него «не по-людски». Рядом, чуть выше по склону, мужики уже третий день копали новый.
Сначала ругались.
— Зачем?
— А старому что?
— Деды пили — и ничего!
— Опять барыня выдумала…
Потом ругались меньше. Земля влажная, но не болотистая. Копать тяжело, но возможно. На краю ямы торчали колья для будущего сруба. Вокруг было сухо — не то, что возле старого колодца, где каждый шаг превращал землю в кашу.
Сегодня за работой наблюдал сам воевода. С руками, сцепленными за спиной, бровями сдвинутыми. Степан и ещё двое дружинных его подначивали мужиков:
— Давай-давай, а то барыня придёт — скажет, что ленивые. Она нас вчера Семёном пугала.
— А Семён чего? — зло отозвался тот из ямы. — Нормально искупался!
— И пахнешь до сих пор, как жертва прогресса, — не удержалась Милана, подойдя.
Мужики сняли шапки, кто-то крякнул, кто-то смущённо глянул на свои грязные руки — привычка, но внутренняя память о мыле уже шевелилась.
— Идёт дело? — спросила она.
— Идёт, — отозвался Добрыня. — Земля хорошая. До камня ещё не докопались, но влага есть. Староста говорит — оттуда жила под горой идёт.
— Отлично, — кивнула Милана. — Только помните: в этот колодец ни одной тряпки. Ни одной. Хотите полоскать — делайте себе корыто отдельно. Иначе я вас… — она прищурилась, — заставлю мыло жевать в профилактических целях.
Мужики нервно засмеялись.
— Баарыня… — осторожно заметил староста, — а старый колодец как? Засыпать? Грех, вроде, воду засыпать…
— Не засыпать, — отрезала она. — Закрыть. Крышкой, бревном, чём хотите. Но чтобы ни скотина не провалилась, ни дети не лазили, ни бабки не шептали, что «там вода целебная». А чтобы грех не был — батюшку позовём. Пусть помолится над новым колодцем. И скажет, что чистая вода Богу милее.
— Батюшку… — протянул кто-то, и в голосе было сомнение.
«Вот, — подумала Милана. — Следующий фронт».
Батюшка в деревне был — как дежурный терапевт: от головной боли, от греха, от непогоды и от того, что муж пьёт.
Откуда приехал, давно ли служит — никто толком не помнил. Маленький, кругленький, с добрыми глазами и животом, который рассказывал, что посты держать он умеет, но не слишком строго. Говорил мягко, любил детвору и немного побаивался знахарок, потому что они иногда знали больше его.
С появлением мыла и бани батюшка испытал лёгкий душевный кризис. Приходил, стоял у двери, крестился и шептал:
— Чистота — дело хорошее… но уж не чрезмерно ли?
Сегодня его позвали к колодцу.
— Отец Василий, — сказала Милана, когда он подошёл, запыхавшись, — вот. Новый колодец. Старый — мутный, грязный. Люди в нём и тряпки полощут, и руки моют, и… — она многозначительно посмотрела на мужиков, — другие дела творят недалеко. Я хочу, чтобы вы сказали людям: воду надо беречь. И чистоту тоже.
Батюшка почесал бороду.
— В Писании сказано: вода — дар Божий, — осторожно начал он.
— А ещё там сказано: не искушай, — невинно вставила Милана. — Так вот, мы искушаем судьбу, когда пьём грязь. Я, конечно, могу шептать им про «невидимых духов», но вам поверят лучше. Скажите, что чистая вода — это уважение к тому, кто её дал.
Батюшка посмотрел на неё внимательно.
— Ты, матушка, — медленно произнёс он, — странные слова говоришь. Но дело делаешь правильное. Людей умирает меньше.
— Мне бы хотелось, чтобы и вы это говорили, — серьёзно ответила она. — Иначе я одна не справлюсь. Я тут всего лишь… тряпка в руках Божьих, — она криво усмехнулась. — Грубая, но полезная.
Батюшка неожиданно улыбнулся:
— Хорошая ты тряпка, Милана. Ну, коли так… — он поднял крест, повернулся к выкапываемому колодцу. — Станем молиться.
Мужики сняли шапки, бабы перекрестились. Милана стояла рядом, чувствуя, как смешно и правильно всё это соединяется: молитва, лопаты, её будущие крики про кипячение и «не плюй в ведро, из которого пьёшь».
Добрыня чуть отступил в тень, наблюдая. Его лицо было непроницаемым, но в глазах мелькала задумчивость.
«Если уж её методами пользуются и батюшки, и мужики, — думал он, — значит, в этой странной вдове что-то есть. Вопрос только — что именно?»
Вечером деревня жила обычной жизнью: дети гоняли кур, собаки гоняли детей, бабы гоняли мужиков, чтобы те не валялись на соломе без дела.
Только в разговорах что-то изменилось.
— Ты слышала, Марфа-то… — шептали у колодца.
— Слышала. Мол, приснилось ей.
— Угу. Приснилось. До того приснилось, что весь двор разбудила.
— Надо же… а я думала, воевода…
— Воевода-то хоть раз бы с кем был замечен. А так — только на вдову глядит.
— И на мыло, — добавляли более наблюдательные. — Вчера сам кусок в руках вертел. Не мылся, правда, но думал крепко.
Милана, таская воду и проверяя, не снова ли кто-то решил полоскать наволочки в ведре, краем уха ловила эти шёпоты и отметала лишнее. Пусть говорят. Главное — чтобы руки мыли и в старый колодец не лезли.
Пелагея весь день ходила с важным видом: она лично пересказала трём подружкам, как Марфу «обследовали».
— Моя маменька, — гордо говорила она, — у нас теперь как лекарь царский. Кто соврёт — она сразу увидит. Её не обманешь.
— А она и тебя видит? — шептали девчонки.
— Меня лучше всех, — серьёзно отвечала Пелагея. — Раньше боялась. Теперь… теперь хочу, чтобы всегда видела.
Поздним вечером, когда Пелагея уже спала, а Домна ушла проверять, не залез ли кто в кладовую с солониной, Милана сидела у стола с очередной дощечкой.
Руки пахли потом, чесноком, травой, дымом. В голове шумел день. Она выводила резы:
«Не кричать на всю деревню, если живот пустой. Сначала — к лекарю. Ложь — болезнь. Лечится стыдом».
— Это ты о Марфе пишешь? — спросил голос за спиной.
Она вздрогнула, но не обернулась сразу.
— Да, — ответила. — Клинический случай. Ложная беременность на фоне хронического одиночества и недостатка внимания.
— Ты любишь давать этим… названия, — сказал Добрыня.
Он стоял в дверях, опираясь плечом о косяк. Без доспеха, в простой рубахе, но всё равно казался спорым и тяжёлым, как дуб.
— Название — это половина лечения, — пояснила она. — Пока болячка безымянна, все думают, что это «так судьба». А как только скажешь: «это, милок, не судьба, а, скажем, хроническая дурь», — уже первый шаг к выздоровлению.
— Думаешь, Марфе поможет? — скептически спросил он.
— Если не помочь ей, то другим, кто увидит, как это со стороны смотрится, — пожала плечами Милана. — Коллективная профилактика.
Он усмехнулся краем губ.
— Ты сегодня удержала меня от того, чтобы сделать глупость, — неожиданно сказал он.
Она подняла голову:
— Какую?
— В гневе я мог… — он помедлил, подбирая слово, — наказать беднее, чем ты. Криком. Приказом. Ссылкой. Или ударом. Но ты дала ей… — он чуть скривился, — осмотр. И стыд. Это хуже.
— Лучше, — поправила она. — Удар забудется. Ссылка — станет гордостью. А вот эта история будет ходить за ней, как хвост. Может, хоть другим наука.
Они помолчали.
— Ты не боишься, что завтра про тебя скажут, будто ты… ведьма, что видит всё, что под кожей? — тихо спросил он.
— Про меня уже говорят, — вздохнула она. — «Ведьма с мылом». А я… — она посмотрела на свои ладони, — я просто делаю то, что умею. У меня раньше тоже так было: приходишь к больному, он говорит: «меня сглазили», а ты ему — давление меряешь. Потом шепчешь: «Это не сглаз, дядя Коля, это гипертония». Он ругается, но таблетки пьёт. Тут то же самое, только вместо таблеток — чеснок с мёдом и баня.
— Ты всё время сравниваешь, — заметил он. — «Раньше», «у нас», «там». Такое чувство, будто жила в другом мире.
Милана на секунду замерла.
Вот он, вопрос, которого она ждала и которого не хотела. В его голосе не было обвинения, только чистое, опасное любопытство.
— Каждый лекарь живёт чуть в стороне, — наконец сказала она. — Мы видим жизнь… и смерть чаще других. Иногда кажется, будто это другой мир. Но он такой же. Люди кашляют одинаково. Плачут одинаково. Кричат одинаково. Просто слова разные.
Он всмотрелся в её лицо. В морщинку между бровями, в усталость под глазами, в то, как она держит нож — не как оружие, а как инструмент.
— Хорошо, — сказал он. — Не буду сейчас лезть к тебе в душу. Но помни: я привык знать, кто у меня в землях решает, жить людям или нет.
— Я не решаю, — тихо ответила она. — Я только прошу, чтобы им дали шанс. А решает… там, — она кивнула вверх.
Батюшке бы понравился этот жест, мелькнула ироничная мысль. Но Добрыня не улыбнулся. Лишь коротко кивнул, будто принял к сведению.
— Колодец, — сменил он тему. — Завтра утром староста вас ждёт. Хочет, чтобы вы сами посмотрели, где лучше ставить сруб. Уж больно вы ему в душу влезли со своим «грязь — не судьба».
Милана усмехнулась:
— Ну, если я залезла в душу старосте, значит, прогресс необратим. Завтра гляну. Только вы, воевода, тоже придите. Чтобы потом никто не говорил, что я сама себе колодцы копаю.
— Я приду, — коротко ответил он. — Я теперь, похоже, за твоё мыло и воду отвечаю так же, как ты — за моего брата.
«Вот и договорились», — подумала она.
Когда он ушёл, изба на мгновение показалась тише. Но только на мгновение: за стенами деревня жила. Храпел Семён. Шептались знахарки. Кто-то кашлял. Кто-то, возможно, молился.
Пелагея во сне шевельнулась и пробормотала:
— Мамка… только не уходи к воеводе… я тебя Богу уже заказала…
Милана улыбнулась в темноту. Наклонилась, поцеловала дочь в лоб.
— Никуда я не уйду, — шепнула. — Я ещё не всех вымыла.
Она легла, глядя в чёрный потолок, и впервые чётко увидела перед собой не просто отдельные дни, а дорогу.
Не очень длинную, но плотную.
Там был новый колодец. Баня. Нужник, который больше никого не съест. Мыло, как новая валюта доверия. И люди, которые будут меньше умирать от глупости.
А ещё — воевода, который пока раздражал, но уже не казался чужим зверем; Пелагея, которая молилась за неё; Илья, который выжил; и даже Марфа, которая, может быть, однажды перестанет кричать, а научится просто жить.
«Пятнадцать глав, — усмехнулась про себя часть её, которая привыкла считать истории, — не так много. Надо успеть. Надо не растечься мылом по деревне. Но и не торопиться так, чтобы люди не успели привыкнуть дышать».
Сон подкрался, как всегда в этой деревне, не резко, а тихими шагами по половицам. И когда он накрыл её, где-то на самом краю сознания мелькнула мысль:
«Ну что, фельдшер. Ты хотела сказку? Получай. Только сказка эта не про бал и туфельку. Она про мыло, воду и упрямую бабу, которая решила, что смерть — это не развлечение, а крайний случай».
И где-то в темноте, может быть, даже Бог усмехнулся: редко кто из его людей так яростно отстаивал право на жизнь при помощи кипятка и зелёнки.
Но если уж такая нашлась — грех было не посмотреть, что из этого выйдет.