Глава 7
…в которой воевода пытается навести порядок, но попадает в очередь к фельдшеру, Илья требует справку о чудесном выздоровлении, а вода становится вопросом государственной важности
Добрыня не любил деревни.
Города он тоже не особенно жаловал, но там были стены, ворота, податные, дружинные и хоть какая-то иллюзия порядка. В деревне же всё было слишком живое, разлетающееся, как пух одуванчика: дети, куры, бабки, которые знали всё обо всех, но при этом умудрялись каждый день удивляться. И уж точно он не любил деревни, где командует женщина.
Тем не менее утром он проснулся в чужой горнице в этом вот гнезде мыла, бань и нужников с удивительным чувством: ночью он не проснулся ни разу. Не вскакивал от шороха, не тянулся к мечу, не слушал, как дышат люди вокруг. Просто спал. Как в детстве, когда ещё верил, что всё вокруг крепче его плеч.
Он сел на краю лавки, провёл рукой по лицу, хмыкнул: щетина кололась, как всегда к утру, но в горле не першило, в голове не гудело. В горнице пахло не только дымом и старым деревом, но и чем-то травяным, чуть сладким — видимо, в подполе прежняя хозяйка тоже сушила свои диковины.
«Вдова, — подумал он. — Как она вообще живёт одна среди этого безумия?»
Ответить на этот вопрос не успел: в дверь без стука сунулась рыжая голова Акулины.
— Воевода… то есть… ваша… — она попыталась подобрать слово и сдалась: — Барыня сказала, что вы, коли живы, чтоб к брату шли. Она уже там.
Добрыня поджал губы.
«Барыня сказала, — повторил он мысленно. — Угу. Это в её манере».
Он натянул сапоги, прихватил пояс, но меч оставил висеть на стене. В доме вдовы, которая без зазрения совести грозится варить его людей в бане, размахивать железом казалось лишним. Хотя очень хотелось.
В избе у Ильи было тепло, но не душно. Окно — маленькое, с пузырчатым стеклом, — было чуть приоткрыто, оттуда тянуло свежим воздухом. Раньше по деревенской логике его наверняка заткнули бы тряпкой «чтоб не простыл», но здесь явно действовал другой устав.
Милана сидела на лавке рядом с Ильёй, опершись локтем о колено. В руках у неё была кружка, от которой пахло мёдом и травами. Илья, бледный, но живой, морщился, но пил.
— Не морщись, — сказала она. — Ты же у нас герой, дружинный. Что скажет враг, если узнает, что ты от отвара скривился?
— Враг… — просипел Илья, — пусть сам попробует.
Добрыня остановился у порога, не сразу выдав своё присутствие. Сцена была настолько… домашней, что ему не хотелось её ломать. Вдова воеводы, которую он ожидал увидеть либо рыдающей, либо затворницей, вела себя как опытный воевода: коротко отдаёт приказы, следит за раной, шутит, когда нужно, молчит, когда лучше помолчать.
— Дыши, — велела она, прикладывая ладонь к груди Ильи. — Глубоко. Ещё. Не в полный мех, но и не по собачьи.
— Это как… по собачьи? — хрипло спросил мальчик.
— Это когда часто и глупо, — отрезала она. — Ты же не пес дворовый, ты человек. Дыши по-человечески.
— С утра по-человечески дышать сложно, — буркнул Илья, но вдох сделал правильно.
Добрыня не удержался:
— У вас все пациенты имеют право на возражения?
— Конечно, — спокойно ответила она, даже не оборачиваясь. — Главное — чтобы возражали живыми.
Она подняла голову.
— Ну что, воевода, убедились, что я его ещё не прикончила?
Он шагнул внутрь, наклонил голову в знак приветствия брату:
— Ты выглядишь хуже, чем после учений.
— Зато чувствую себя лучше, чем после ваших похлёбок, — немедленно нашёлся Илья. — Она мне даёт что-то с мёдом. И не кричит.
Мать Ильи всхлипнула в углу, перекрестилась.
— Вы, — Добрыня повернулся к Милане, — лечите его отваром и… мёдом?
— Ещё водой, луком, чесноком и тем, что называю «чистыми руками», — сухо ответила она. — Очень страшная магия. Мне даже порой снится, как бактерии падают в обморок.
— Кто падает? — не понял он.
— Неважно, — отмахнулась. — В вашем языке нет такого слова. Но есть такие существа. Мелкие. Злые. Любят грязь. Мы с ними сейчас в войне.
— А вы уверены, что это не бесы? — осторожно вмешалась мать Ильи. — Батюшка говорил…
— Батюшка молодец, — кивнула Милана. — Любого невидимого врага удобнее назвать бесом. Но мне так скучнее. Я предпочитаю думать, что это мерзкие маленькие существа, которые боятся мыла и кипятка. А бесы, если есть, пускай думают, что я про них.
— Она странно говорит, брат, — шепнул Илья, но в глазах его плясали смешинки.
— Она говорит так, будто знает, о чём речь, — мрачно ответил Добрыня. — И мне это не нравится.
— Вам, воевода, много что не нравится, — вмешалась Милана. — Но мне тоже кое-что в этом мире в первый момент не понравилось. Например, отсутствие нормального колодца.
Он прищурился:
— Колодца?
— Колодца, — повторила она. — Ваша деревня пьёт воду, в которой чёрт ногу сломит, а потом вы удивляетесь, почему люди поносят до смерти. Вы, конечно, можете считать это Божьей карой, но мне как-то ближе мысль, что это просто грязь.
Мать Ильи вздохнула:
— Вода от дедов была…
— И инфекции от дедов, — жестко отрезала Милана. — Не в обиду дедам, но мне их наследие не очень нравится.
Добрыня замолчал. Потом сказал:
— В моих землях колодцы копают по старинке, где удобнее. Где влага ближе.
— А надо там, где чище, — не отступила она. — И глубже. Я вчера видела ваш общий колодец. Если вы не хотите, чтобы ваш брат вернулся к этому лежанию, я бы начала с воды.
Он был не из тех, кого легко пристыдить. Но мысль о том, что его дружинный лежит с жаром из-за воды, которую он, воевода, не удосмотрел, неприятно кольнула.
— Что вы предлагаете? — сухо спросил он.
Милана радостно ощетинилась: с ней говорили по существу.
— Во-первых, — загнула палец, — не черпать воду вместе с илом и половиной лягушек, которые там зимуют. Во-вторых, вырыть ещё один колодец выше по склону. В-третьих, перестать полоскать в колодце тряпки после мытья. В-четвёртых, кипятить воду, прежде чем давать больным.
— Кипятить всю? — ужаснулась мать Ильи.
— Всю — не успеете. Но хотя бы ту, что идёт в рот ушлым людям, — спокойно сказала она. — Я же не требую записывать на каждой кружке: «не пить». Начнём с простого.
Добрыня смотрел на неё, прикидывая. Колодец — это не мыло. Здесь уже надо людей, время, силы, объяснения, почему вдруг прежнего мало.
— Люди скажут, — осторожно заметил он, — что вы опять против привычек. И что старая вода их до сих пор не убила.
— До тех пор, — холодно отрезала Милана, — пока не убила. Я таких видела многое количество: «меня мухомор не берёт» — говорил один, пока не съел лишний гриб. Так что давайте не будем проверять на Боге чувство юмора.
Илья хмыкнул и тут же закашлялся.
— Не смеши пациента, — машинально одёрнула его Милана.
— Вы… — Добрыня помедлил, — странная.
— Вы повторяетесь, — заметила она. — Но да. Я странная. Зато у меня пациенты живут. Не все. Но больше, чем могли бы.
Он поднял голову:
— Допустим. Допустим, я прикажу старосте копать новый колодец. А вы… велите кипятить воду. Что дальше?
— Дальше люди перестанут умирать от поноса и лихорадки, — просто сказала она. — Нужник, мыло, баня и колодец — четыре всадника моей санитарной революции. Без одного из них всё равно будет пахнуть.
Снаружи кто-то фыркнул. Это была, разумеется, Домна.
Днём Милана пыталась забыть о том, что у неё во дворе воевода. Получалось плохо. Стоило выйти в скотный двор, как взгляд цеплялся за фигуру у плетня: высокий силуэт, упёртые плечи, тяжёлый взгляд, подмечающий всё. Не из тех мужиков, что проходят мимо и видят только свою телегу.
Он не вмешивался. Просто смотрел. За тем, как она ругалась на девок за немытые руки. Как делила мыло на маленькие кусочки, выдавая их «по заслугам». Как заставляла Акулину и Пелагею записывать на дощечках самые важные вещи: «руки мыть», «тряпки кипятить», «в рану не пихать сыр».
— А если они не читать не могут? — удивилась как-то Пелагея.
— Тогда ты им вслух читать будешь, — ответила Милана. — По сто раз. Пока у них в голове эти слова не резами станут.
Знахарки слушали, делали вид, что ворчат, но ловили каждое новое слово. Для них это была магия. Не та, что с заговором и дымом, а другая — где вместо «наговариваю» говоришь «кипячу».
— Баарыня, — вечером осторожно сказала Улита, — я попробовала ваше мыло на своём внуке. Он раньше чесался — аж до крови. А нынче… спит. Не скребётся.
Милана позволила себе маленькую, усталую улыбку:
— Потому что вы вымыли из него половину тех самых маленьких гадов, о которых я говорю. Им, видите ли, не нравится, когда их лишают дома.
— Это всё… ваши знания? — недоверчиво пробормотала Авдотья. — Не колдовство?
— Если вас успокоит, можете считать это колдовством, — пожала плечами она. — Но мне так скучнее.
Добрыня стоял неподалёку, прислонившись к столбу крыльца. Ему нравилось — хотя он не собирался в этом себе признаваться — как она объясняет простые вещи сложными словами и сложные вещи — простыми. Его люди тоже крутились рядом, слушали: дружинный с рассечённой бровью, которому она сказала, что если он ещё раз полезет без шлема, она его будет лечить лопатой; дворовый паренёк с занозой в ладони; старый кузнец со своим вечным кашлем.
Она всех принимала одинаково: и тех, кто низко кланялся, и тех, кто ворчал, что «раньше без мыла жили».
— Раньше и в навозной жиже по колено ходили, — парировала она. — Хочешь — ходи и дальше. Но ко мне потом не приходи, я не ныряю.
Ближе к полудню Милана обнаружила, что хочет пить.
Не просто «деревянный рот» от трав и дыма, а нормальную, человеческую кружку чего-нибудь тёплого. В её бывшей жизни это был кофе — чёрный, пахучий, ресуспендирующий душу. Здесь… здесь у неё был отвар шиповника и мечта о кофе как о легендарном животном.
Она вышла к колодцу.
Старый, скособоченный сруб, верёвка, немного перекрученная, вёдра, на которых отпечатались годы. Вода — мутная, с плавающими нитями травы и щепками. Вокруг — мокрая земля, истоптанная ногами, заляпанная.
— Вот ты, враг номер четыре, — сказала она, глядя вниз. — Да здравствуют все, кто в тебя плюёт.
— Ты с ним тоже разговариваешь? — раздался сзади голос Добрыни.
— Разговариваю со всеми, кто влияет на смертность, — не оборачиваясь, ответила Милана. — Иногда и с собой.
Он подошёл ближе, заглянул в колодец. Лоб его нахмурился сам собой.
— Мутная, — констатировал он. — И правда.
— Всё, что вы видите, — только то, что сверху, — сказала она. — А что там по стенкам — вам лучше не знать.
— Я много чего видел, — коротко ответил он. — Но то, что воду надо копать, знаю не хуже вас.
— Отлично, — усмехнулась. — Тогда вы не будете против, если я скажу старосте, что это ваш приказ.
Он слегка качнул головой:
— Чтобы на меня ругались, а не на вас?
— Чтобы на меня тоже, — хмыкнула. — Я всё равно в этом списке первая. Но если жители будут знать, что за мой бред ещё и воевода отвечает, сопротивление будет не таким отчаянным.
— Вы не боитесь ставить меня с собой в один ряд? — в голосе его мелькнуло что-то вроде насмешки.
— Боюсь, — честно призналась она. — Но если выбирать между вашим недовольством и ещё пятью Ильями в лихорадке — я выберу ваше недовольство. Оно менее громкое.
Он… усмехнулся. Совсем чуть-чуть. Но для тех, кто видел его обычно на войне, это был почти праздник.
— Ладно, вдова, — сказал он. — Прикажу старосте искать место под новый колодец. Ты, видно, уже пустила тут корни.
— Скорее трубы, — поправила Милана. — Но в такой глуши и корни сойдёт.
День полз к вечеру, а дела не уменьшались.
Кто-то порезал руку косой; кто-то пришёл с «сердечной слабостью», которая оказалась банальной ленью и желанием, чтобы мужик сам натаскал воды; кто-то явился с жалобой, что «после бани голова ломит» — выяснилось, что эта голова не привыкла к тому, что её больше не давит грязь.
— Это как у нас было, — рассказывала Милана Пелагее. — Придёт, бывало, бабка, скажет: «у меня давление». А у неё давление не от крови, а от того, что внуки на голову садятся. Тут так же.
Пелагея слушала, открыв рот. Для неё каждое слово матери было легендой о далёкой чужой земле, где есть странные словеса, неизвестные звери «бактерии» и магические напитки «кофе».
— Мамка, а кофе тоже лечит? — однажды спросила она.
— Кофе лечит тех, кто его пьёт, — серьёзно ответила Милана. — И то не всегда. Но если его тут нет, значит, будем лечиться травой.
— А если я Бога попрошу… — задумчиво произнесла Пелагея, — может, он тебе кофе даст?
— Если Бог даст мне кофе в этой деревне, — мрачно сказала Милана, — я построю ему тут отдельную баню.
Добрыня за день узнал о деревне больше, чем за все годы, что числилась за ним по бумагам.
Он увидел, как живут дворовые: кто ночью стережёт скот, кто днём таскает воду, кто спит прямо на возу. Увидел, как бабки делят между собой новости и советы: кому-то травку от живота, кому-то заговор от «злого глаза». Увидел, как мужики пытаются сделать вид, что мыло — пустяк, а сами тайком трогают свежевываренные бруски.
Он увидел, главное, что в центре всего этого — не староста, не ключница, а эта странная вдова. Не потому, что она громче всех кричит (хотя и это тоже), а потому что к ней идут.
— Ты видишь, что творится? — тихо сказал вечером его товарищ, дружинник Степан, потирая шею, где доблестно вытер мылом вчерашний пот. — Эти бабы готовы за неё в драку лезть. А раньше боялись как огня.
— Раньше боялись, — согласился Добрыня. — Теперь привыкают. И всё равно немного боятся.
— Она… — Степан помялся, — она меня заставила руки мыть каждый раз, как я к Илье подхожу. Я сначала думал, что это… обида для дружинного. А потом… ну… руки чистые. Привык.
Добрыня кивнул, глядя, как во дворе кто-то несёт ведро с горячей водой в сторону знахарской избы. Вечерний свет ложился на лица бледным золотом, и всё казалось почти мирным.
— Скажи мне, Степан, — негромко спросил он, — она тебе кажется ведьмой?
Степан почесал затылок.
— Ведьмы, которых я видел, больше любили наговоры, чем тряпки и кипяток, — философски заметил он. — Если это ведьма… то очень странная. С мылом.
— Странная ведьма с мылом, — повторил Добрыня. — Хорошее название для бабы, которая переворачивает деревню.
Вечером Милана села записывать.
На лавке у стола — дощечки. Рядом — нож. На них уже были резы: отвар ивы, отвар липы, мёд, чеснок, правила для тряпок. Теперь она выводила: «вода — кипятить; колодец — новый; не ходить к старому по нужде» и хмыкала сама себе.
— Мамка, — Пелагея устроилась рядом, поджав под себя ноги. — А зачем писать, если ты и так помнишь?
— Потому что я не вечная, — спокойно ответила Милана. — А ты, Акулина, Улита — будете. И когда вам кто-нибудь скажет: «Мы всегда так делали», вы ткнёте его этой дощечкой в лоб и скажете: «А вот так тоже всегда можно, только мы раньше не знали».
— А если он лоб крепкий? — озабоченно спросила девочка.
— Тем лучше, — усмехнулась она. — Лучше стукнется, чем загниёт.
За дверью поскрипели половицы. На пороге возникла тень.
— Входите уже, — не поднимая головы, сказала Милана. — Я всё равно знаю, что вы подслушиваете.
— Я не подслушиваю, — возразил Добрыня. — Я проверяю, не собираетесь ли вы ночью кого-нибудь сварить в котле.
— Котёл занят мылом, — отрезала она. — Людей я предпочитаю лечить. Пока.
Он сделал пару шагов, оглядел избу. Она оказалась не такой, как он себе рисовал. Меньше и проще. Ни тебе ковров по стенам, ни резных сундуков с драгоценностями. Зато в углу — аккуратные стопки холстины, на полке — глиняные горшки с травами, на другом стуле — сложенные дощечки.
— Вы… — он кивнул на них, — пишете правила?
— Пишу то, что хочу, чтобы пережило меня, — ответила она. — И, возможно, вас тоже.
— Вы сильно рассчитываете на долгую жизнь, — сухо заметил он.
— Я вообще на многое рассчитывала, — пожала плечами. — Но вышло, как вышло. Так что пусть хоть мои резы останутся.
Он помолчал, глядя, как её крупные пальцы уверенно выводят линии.
— Вы не боитесь… — начал он и осёкся.
— Чего? — подняла она голову. — Что люди скажут, будто я знания коплю, как ведьма чёрные книжки? Скажут. Кто-нибудь. Обязательно. Но пусть лучше меня боятся как ведьму, которая не даёт им умереть, чем как ведьму, которая наводит порчу.
— Слова… — тихо сказал он, — имеют вес.
— Тряпки тоже, — возразила она. — Особенно если они грязные. Но я предпочитаю взвешивать свои силы на весах здравого смысла. У вас, воевода, меч, у меня — нож и кипяток. Вы к своим врагам с клинком, я — с тряпкой. Каждый сходит с ума по-своему.
Он не удержался и усмехнулся уже явно.
— Вы бывали при дворе? — вдруг спросил он. — Или в городах больших? Я не встречал таких баб в деревнях.
«Я вообще не отсюда», — едва не вырвалось у неё. Но вслух она сказала:
— Я бывала в местах, где кровь льётся так же, как у вас на войне, только там враг невидимый. Люди приходили к нам на руках у родных, а уходили сами. Иногда. Не все. Но те, кого удавалось вытащить, — они потом говорили «спасибо». Я к этому привыкла.
— Они… платили? — по привычке уточнил он.
— Иногда. Но чаще платили тем, что не умирали, — сказала она. — Это самый хороший расчёт. Здесь у меня такого много. У меня уже один мальчик в лесу дышит. Один Семён пахнет не навозом, а мылом. Десяток баб не чешутся. И одна дочь впервые за много лет спит по ночам, не ожидая крика. Считаю, я в плюсе.
Он перевёл взгляд на Пелагею. Та смотрела на мать, как на княгиню, а не как на женщину, которой боялись.
— Ты, — неожиданно мягко обратился он к девочке, — как думаешь? Твоя мать… кто?
Пелагея задумалась. Потом ответила честно:
— Раньше была грозой. А теперь… как баня.
— Как? — не понял он.
— Сначала страшно, жарко и мыло в глаза щиплет, — серьёзно пояснила девочка. — А потом — хорошо.
Милана закашлялась, чуть не уронив нож.
Добрыня хмыкнул. Глухо. Но на этот раз в нём было меньше железа и больше… живого.
— Ладно, баня, — сказал он. — Завтра я прикажу старосте созвать мужиков. Будем смотреть место под колодец. Хочу видеть, как вы будете отнимать у них привычку пить грязь.
— С удовольствием, — отозвалась она. — Вы их к колодцу приведёте, а я к кипятку.
Ночью Милане снова долго не спалось.
Пелагея спала рядом, уткнувшись носом ей в плечо, как маленький щенок. Из угла доносился тихий треск печи, снаружи шуршала ночная жизнь: мыши, птицы, стражники, шепчущиеся меж собой.
Она лежала, уставившись в темноту, и думала о воде. О колодце. О том, как в её прежнем мире открываешь кран — и не думаешь, сколько за этим стоит труб, очистных, людей. Здесь каждое ведро — труд. И каждая кружка мутной воды — риск.
«Инфекции водные, — вспоминала она чужой голос, лекционный, с кафедры. — Холера, дизентерия, тиф». Тогда это были слова. Теперь — лица.
«Так, — говорила она себе. — Ты хотела тихо отработать, дожить до пенсии? Не выйдет. Тебя выкинули сюда, в деревню, где вода — бог весь что. Значит, будешь делать то, что умеешь: начинать с малого. С рук. С тряпок. С мыла. С колодца».
Где-то в соседней горнице, она почти была уверена, не спал и воевода. Он тоже слушал звуки ночи. И думал, возможно, о том же, только по-своему: о том, как держать людей живыми, как кормить дружину, как не дать соседнему уезду откусить кусок земли.
«Мы с тобой похожи, воевода, — подумала она неожиданно. — Ты мечом, я тряпкой. Только ты привык, что тебя слушаются по приказу, а я — по доверию. Посмотрим, кто кого переучит».
Она перевернулась на бок, прижала Пелагею ближе.
— Спи, — прошептала. — Завтра будем добивать эту деревню мылом и кипятком. А потом… потом, гляди, и до ярмарок доберёмся.
Сон подкрался не сразу, но когда накрыл, был тяжёлым, как хорошая перина, и тёплым, как банный пар. А где-то на краю этого сна стоял колодец — новый, крепкий, глубокий. И вокруг него — люди с чистыми руками. И почему-то воевода, который держал в руках мыло, как меч.
И Милана, фельдшер XXI века и вдова XVII, впервые подумала: если уж ей суждено провести здесь жизнь, она устроит этим людям такие санитарные реформы, что о них будут шептаться по дворам не хуже, чем о колдовстве.
А заодно… у неё будет смысл. Очень чёткий, понятный: вытащить из грязи всё, что можно вытащить. И пусть Бог, если он есть, сам решает, кого вознаградить за это, а кого наказать. Она своё решение уже приняла.