ГЛАВА 5
…в которой Милана ищет способ победить вонь, варит мыло, снова пугает пол-деревни и впервые слышит имя Добрыни вслух
Утро в этой деревне не наступало — оно врывалось, как начальник отдела кадров: внезапно, громко и с запахом пережёваного сена. Сначала заголосили петухи, потом залаяли собаки, потом кто-то за стеной начал шумно топить печь, и всё это сопровождалось ароматом дымка, молока, сырой шерсти и капусты, от которого Милана окончательно проснулась.
— Пелагея, солнышко, поднимайся, — пробормотала она, нащупывая ногой лапоть. — День будет долгий. И пахучий. Очень пахучий.
Пелагея зашевелилась, зевнула и, не открывая глаз, буркнула:
— Мамка… если ты опять людей мыть заставишь, они к нам ходить не будут…
— Будут, — уверенно возразила Милана. — Потому что я даю им выбор: баня или смерть. Это убедительно.
Девочка распахнула глаза, округлила их:
— Мамка! Так нельзя! Люди ж испугаются!
Милана невозмутимо поправила платок:
— Испугаются — значит, живые.
У знахарской избы уже толпились. Кто с котомкой, кто с курицей под мышкой, кто с узлом странных лекарственных трав, кто просто пришёл на всякий случай — если барыня нынче распределяет чудеса, то лучше не пропустить.
Улита и Авдотья стояли на крыльце, напряжённые, как перед княжьим судом. Акулина держала в руках глиняный горшок с чем-то бурым и пахнущим так, что Милана отступила на шаг.
— Что это? — подозрительно спросила она.
— Настой от лихоманки, — гордо сказала Улита. — На мухоморах, на молоке и на крови чёрного петуха.
— Поставь. На. Землю. — медленно произнесла Милана. — И отойди. Это не настой, это теракт.
Улита обиделась:
— Мы так лечим сто лет!
— Молодцы, — вздохнула Милана. — Но мне бы хотелось, чтобы ваши пациенты жили ещё хотя бы тридцать.
Пелагея прыснула, Акулина закашлялась от смеха, Авдотья перекрестилась.
Милана работала, не останавливаясь.
Проверила раны старому деду, который уверял, что «этот синяк ему от порчи ведьма дала», а оказалось — сено из воза вывалилось и по позвоночнику проехало.
Сделала отвар девчонке с кашлем и объяснила матери, что в бане с больным горлом не парятся.
Выдала мазь на прополисе женщине, у которой муж натёр ногу новыми лаптями и теперь считал, что «это зверь внутрь залез».
— Зверь — это твой муж, — сказала она, завязывая узелок. — Мазь смазывать утром и вечером, грязь не прикладывать, особенно навозную. А то я лично приду и покажу, как звери уходят. Черенком.
Ближе к полудню очередь поредела. Знахарская изба больше походила на рабочее место медика, а не на склад магии, и от этого Милана испытывала странное, тихое удовлетворение.
— Мамка, — тихо спросила Пелагея, заглядывая в горшок с репчатым луком, — а я правильно молилась сегодня? Я просила, чтобы ты не пропала… чтобы не закричала… чтобы добрая была.
Милана замерла. Медленно повернулась к дочери, присела, погладила её по волосам.
— Ты молись за здоровье своё и моё, — мягко сказала она. — А доброе я и сама постараюсь.
Пелагея кивнула и, прикусив губу, прошептала:
— А ещё… чтобы тот мальчик выжил. Илья.
— Илья, — повторила Милана. — Да. За него тоже можно.
В дом Ильи они пришли ближе к закату. Мать встретила у порога, глаза её блестели.
— Баарыня… он пил! Сам! На губы просил!
— Покажи, — только и сказала Милана.
Илья лежал ровнее, дышал глубже, на щеках выступил слабый румянец. Глаза мутные, но осмысленные. Она потрогала лоб — жар ещё был, но не таким огненным.
— Легче, — констатировала она. — Продолжать поить. Не перекармливать. Завтра попробуем яйцо, растёртое с мёдом.
Мать чуть не поклонилась до пола.
— Баарыня… не знаю, чем благодарить…
— Холстиной, — устало улыбнулась Милана. — Многою.
Вечером Милана сидела у крыльца. Ноги гудели, глаза щипало от дыма, но с души отлегло: Илья был лучше. А значит, её методы — работали.
— Мамка… — Пелагея ткнула её в бок. — Я слышала… люди говорили…
— Что я ведьма? — без удивления спросила Милана.
— Нет! — Пелагея гордо вздёрнула подбородок. — Что ты… чудница. И добру учишь.
Милана рассмеялась тихо:
— Ну, чудница — это уже прогресс.
Тут Домна вышла из ворот, хмурая, как гроза.
— Баарыня, слухи идут… что воевода Добрыня сам к нам едет. Узнал, что вы его брата лечите…
Милана медленно подняла голову:
— Добрыня?
Слово село на язык странно, будто сорняк на свежей грядке.
— Ну что ж, — сказала она. — Пусть едет. У меня для него тоже будет лечение. Специальное. От гордыни.
Пелагея прыснула:
— Мамка… ты ведь даже его не видела.
— Я видела всех мужчин, которые думают, что знают, как мне жить, — ответила Милана и поднялась. — Завтра будем варить мыло. Надо встретить воеводу чистыми. Хотя… — она задумалась. — Может, и грязными. Для воспитательного эффекта.
Домна охнула и перекрестилась.
Пелагея смеялась, прижимаясь к матери.
А в дальнем лесу, будто отозвавшись, каркнула ворона.
мыло атакует двор, мужики бунтуют против нужника, а Пелагея пытается договориться с Богом насчёт мамы
Утро следующего дня началось с вони.
Не с той привычной, деревенской — навоз, куры, квашня и пот, — а с какой-то новой, амбициозной, которая словно заявляла: «Я здесь главная, расступитесь».
— Домна, что горит? — хрипло спросила Милана, едва высунувшись во двор.
— Ничего не горит, — оскорблённо отозвалась та, стоя у большой кадки с тёмной жижей. — Это мы щёлок варим, как вы велели. С золой. Вы ж сами сказали: надо для вашей… того… мыльной затеи.
Милана потерла переносицу.
— Я сказала «щёлок», а не «призови всех духов вони», — проворчала она. — Но ладно. Сейчас будем колдовать.
Она подошла ближе. В кадке медленно побулькивало нечто серо-бурое, с подозрительным, мыльным налётом по краям. От него тянуло так, что даже куры, обычно бесстрашные перед лицом любой вони, держались на расстоянии.
— Так, — сказала Милана. — Слушайте меня внимательно. Щёлок — это у нас основа. Он делает жир… — она поискала глазами подходящее слово, — скользким. А нам нужно, чтобы грязь отлипала от кожи и от тряпок. Зола есть. Жир есть?
— Жир мы в погреб унесли, — отрапортовала Домна. — Сало старое, говяжий есть, свиной… жалко, правда…
— Ничего, — отрезала Милана. — Пожертвуем ради великой цели. Будет у нас мыло. И будем мы пахнуть не бог весть чем, а хотя бы чуть-чуть лучше, чем коровник весной.
— Я, может, коровник люблю, — фыркнула Домна, но в погреб пошла.
Знахарская изба в этот день превратилась в цех.
На стол выставили котёл, под которым тлели уголья. В котёл шёл жир — аккуратно нарезанный, будто на пирожки, — и щёлок, осторожно добавляемый ковшиками. Акулина мешала длинной палкой, высунув язык от усердия. Улита и Авдотья сидели по обе стороны, как две статуи сомнения.
— Баарыня, — не выдержала Авдотья, — а если оно бабам кожу сожжёт? Щёлок-то он злой…
— Поэтому мы и мешаем, — терпеливо пояснила Милана. — Нужно, чтобы жир с щёлоком сошлись в честное партнёрство. Если щёлока будет мало — получится жирная размазня. Если много — да, сожжёт. А нам нужен хороший союз.
— Как в браке, — глубокомысленно заметила Улита.
— Как в хорошем браке, — уточнила Милана. — Редком.
Пелагея стояла рядом, не отрывая глаз от котла. Для неё это было похоже на настоящее волшебство: тёмная жижа постепенно светлела, густела, по поверхности побежали пузыри.
— Мамка, — шепнула она. — А это… не грех? Мыло варить?
— Если это грех, — устало сказала Милана, — то пусть Господь сам придёт и объяснит, почему ему нравятся вши, чесотка и гниющие раны. Пока не пришёл — считаю, что мы с ним на одной стороне.
Пелагея задумалась. Потом тихо, почти не шевеля губами, прошептала:
— Господи… если ты есть… мамка ругается, но она добрая. Ты не обижайся. Она просто… не умеет по-другому.
Милана услышала краем сознания, и у неё под сердцем что-то сжалось.
«Вот так, — подумала она. — Ребёнок переводит мои медицинские термины на язык молитвы. Отличная у нас бригада: я — фельдшер, она — переговорщик с небесной администрацией».
Запах в избе сменился. Вонь щёлока отступила, её забил другой — тяжёлый, жирный, с едва уловимой, но приятной ноткой чистоты. Жир начал превращаться в густую, тягучую массу.
— Всё, — скомандовала Милана. — Снимаем.
Сняли. Перелили в деревянный ящик, выстланный тряпицами. Разровняли. Поверхность блестела, как свежий холодец. Знахарки переглянулись.
— И это… мыло? — скептически уточнила Улита.
— Это — будущая революция, — торжественно сказала Милана. — Сейчас постоит, застынет. Потом нарежем. И вы пойдёте по домам и будете руки людям этим мыть. И детей. И всё, что под руку попадётся.
— Мужиков тоже? — ехидно уточнила Авдотья.
— Мужиков — особенно, — отрезала Милана. — Может, раз в жизни поймут, что вода — это не только, чтобы в ней рыбу ловить.
Про мыло в деревне узнали быстрее, чем про появление чумы узнали бы в городе.
К полудню к знахарской избе уже вертелись бабы, делая вид, что они просто «мимо проходили».
— Это правда, что барыня жир переводит в какую-то белиберду? — шептались они.
— Это не белиберда, это… — начала было Акулина, но Милана махнула рукой:
— Пусть будет белиберда. Зато чистая.
Первый кусок они попробовали на себе.
Домна, скривившись, как будто ей предложили съесть сырую репу, сунула руки в таз, где лежал светлый, мягкий, ещё не до конца затвердевший кус, и начала тереть ладони.
— Щиплет! — тут же возмутилась она.
— Щиплет — значит, работает, — невозмутимо сказала Милана. — Давай, давай, не притворяйся. Я видела, как ты кипятком полы мыла и не пикнула.
Домна потёрла ещё. На руках появилась белая пена — пусть и не такая, как в рекламе шампуней XXI века, но всё же пена. Запах был… ну… не розы и не ландыши, но значительно лучше привычной смеси пота и дыма.
— Чудно… — удивлённо протянула она. — Смотрите-ка, и грязь отходит… И… скользко так.
— Это мыло, — удовлетворённо сказала Милана. — Запоминайте слово. Скоро вы его полюбите больше, чем кочергу.
К обеду в усадьбе вспыхнул второй фронт войны — фронт санитарно-строительный.
На дальнем углу двора трое мужиков орали так, что было слышно до леса. Староста, кузнец и дворовый Семён, каждое слово которого можно было смело записывать в отдельную книгу по ненормативной лексике.
— Я вам говорю, — размахивал руками староста, — куда это годится? Чтоб все в одно место ходили⁈ А ежели очередь? А ежели нужда великая⁈
— Тогда будете ждать, как все, — спокойно ответила Милана, опираясь на косяк крыльца. — На войне за удобство не отвечаю.
— На какой такой войне⁈ — взвыл кузнец.
— С вонью, — объяснила Милана. — И с лихорадками. И с червями, которые заводятся там, где люди гадят, где попало.
Мужики переглянулись. Аргумент про червей впечатлил не всех, но задел.
— Ну а ежели я хочу… — начал Семён и осёкся, поймав взгляд Миланы.
— Ежели хочешь гадить под домом, — мягко сказала она, — я тебя туда же и закопаю. Для удобства.
Пелагея прыснула, зажав рот ладонью. Несколько баб за её спиной тоже захихикали.
— Баарыня… — староста попытался вспомнить, что он всё-таки представитель власти в деревне, — мы люди привычные. Мы так от дедов жили…
— И от дедов болели, — отрезала Милана. — Понимаешь, староста, в чём беда привычки? Она не спрашивает, хочешь ты жить лучше или нет. Она говорит: «Так всегда было». А я так не хочу. И либо вы копаете нужник вот там, — она показала рукой в сторону дальнего забора, — либо я начну лечить вас от поноса в каждом дворе отдельно, с подробными истошными криками. Вы выбираете.
— Ты… — выдохнул кузнец, — ты страшная женщина, барыня.
— Я практичная, — поправила Милана. — Страшной я бы была, если бы пустила всё на самотёк.
Староста почесал затылок, посмотрел на баб, на мужиков, на кадку с мылом у избы, на чистые тряпки, высохшие на верёвке.
— Ладно, — сдался он. — Копать так копать. Семён, хватай лопату. Кузнец, помогай.
— А я чего? — возмутился Семён.
— А ты легче всех, — сухо заметила Домна. — Земля под тобой меньше страдать будет.
Пока мужики ругались и копали, Милана устроила ещё одну маленькую революцию — бумажную.
Ну, не совсем бумажную. Пергамент у неё был в дефиците, бумага — роскошь. Но дощечки с резами — вот их было сколько угодно.
Она сидела в тени на лавке у знахарской избы, держа на коленях гладкую дощечку. В руке — острый ножичек. Пелагея рядом сосредоточенно складывала из щепочек «домики».
— Мамка, ты что пишешь? — шёпотом спросила девочка.
— Историю, — ответила Милана.
— Про Золушку? — оживилась Пелагея.
— Нет, — усмехнулась она. — Про чеснок и мёд. И про то, что в рану нельзя пихать сало.
На дощечке появлялись кривоватые, но понятные знаки: «Рана — вода кипячёная. Соль. Холстина чистая. Мёд. Чеснок. Руки мыть. Никакого сала. Никакой паутины».
— А зачем? — не отставала Пелагея.
— Чтобы когда меня не будет рядом, — серьёзно сказала Милана, — вы знали, что делать. Ты, Акулина, Улита. Чтобы не спорили, не забывали. Чтобы можно было ткнуть носом любого, кто полезет в рану с грязью.
— А если тебя надолго не будет? — тихо спросила девочка.
Милана на секунду замерла.
— Тогда у вас будет эта дощечка, — мягко произнесла она. — И ещё много других. И ты будешь говорить: «Мама так делала. Значит, правильно».
Пелагея сжала её рукав.
— А можно, я тоже буду резы учить? — робко спросила она. — Чтобы… ну… тоже писать могла.
— Не просто можно, — сказала Милана. — Нужно. Мои знания всё равно в голове не поместятся. Нужны дополнительные склады.
К вечеру первое мыло остыло. Его можно было резать.
— Ну что, — сказала Милана, взяв нож. — Настал час.
Она провела лезвием по мягкой массе. Мыло послушно разделилось на бруски — кривоватые, разной толщины, но всё же бруски. На срезах они были мутно-жёлтыми, с мелкими вкраплениями золы.
— Фу, — честно сказала Пелагея, ткнув пальцем. — Оно некрасивое.
— Красота — понятие относительное, — заметила Милана. — Для меня сейчас красиво то, что этим можно будет смыть с людей хотя бы половину того, что на них налепилось за последние тридцать лет.
— Сало хоть не совсем зря пропало, — философски заключила Домна.
— Ещё скажете спасибо, — хмыкнула Милана.
Она отложила несколько кусков в сторону.
— Эти — в дом, для своих. Эти — знахаркам, чтобы мыли руки перед каждым больным. Эти — в баню. Остальные… будем выдавать за особые заслуги.
— Как награду? — удивилась Авдотья.
— Именно, — кивнула Милана. — Вот кто детей приведёт мытыми — тому кусок мыла. Кто перестанет гадить у забора — тому кусок мыла. Кто хотя бы раз в неделю согласится баню топить — тому два.
— А если мужики? — осторожно уточнила Улита.
— Мужикам сначала кусок мыла, потом по лбу, если не поймут, зачем оно, — невозмутимо сказала Милана.
Ночь опустилась плавно, как тёплое одеяло. Рабочий день выжег из Миланы все силы, оставив только тупую усталость в мышцах и лёгкий, но упругий стержень внутри — чувство, что день прожит не зря.
Она снова лежала на широкой деревянной постели, слушала, как сопит рядом Пелагея, как потрескивает уголь под золой в печи, как снаружи скребётся по стене какая-то мышь, раздражённая нарушением привычных маршрутов из-за стройки нужника.
«Так, — думала она, глядя в темноту. — Имеем: прототип амбулатории, почти настоящую баню, мыло, нужник в процессе, одну девочку, которая умеет молиться за меня, и одного мальчишку в лесу, который дышит лучше. Плюс воевода, которого я ещё не видела, но который уже посылает людей выяснить, чем тут занимается какая-то вдова. Жизнь определённо удалась».
— Господи… — шепнул вдруг рядом тоненький голосок.
Милана повернула голову. Пелагея не спала. Лежала, широко распахнув глаза, глядя куда-то в потолок.
— Ты ещё не договорила? — мягко спросила Милана.
— Я… — девочка замялась. — Я хочу, чтобы ты тут осталась. Не уходила. Ни в Навь, ни к кому. Ни к этому воеводе.
— К нему я точно никуда не собираюсь, — хмыкнула Милана. — Я, может, и вдова, но не настолько отчаянная.
— А он… — Пелагея прикусила губу, — он ведь может приказать?
— Мало ли кто что может, — ответила Милана. — Я тоже много чего могу. Например, отправить его в баню. И в нужник. Последовательно.
Пелагея прыснула, потом снова посерьёзнела.
— Я сказала Богу, — продолжила она тихо, — что если он оставит мне такую маменьку, я… буду слушаться. И травы учить. И не ворчать, когда ты опять всех мыть заставишь. Это… хорошая… торговля?
— Для начала — очень даже, — прошептала Милана и, не выдержав, притянула дочь ближе, прижав к себе. — Но, Пелагея… ты помни: даже если я когда-нибудь уйду, всё, чему ты научишься, уже не отнимешь. Это как… мыло. Даже если кусок смоется, чистота-то останется.
— Всё равно не уходи, — упрямо прошептала девочка.
Милана закрыла глаза. В груди болезненно кольнуло.
«Я и сама не собираюсь, — подумала она. — Мне тут работы лет на двадцать. И воеводу ещё раздражать и раздражать».
Утром в усадьбу заявился гонец.
Не такой, как люди Добрыни на лошадях, — этот был местный, заспанный, с кривыми ногами и глазами, чуть выкатившимися от важности поручения. В руках — дощечка, перевязанная тесьмой.
— Барыыня-а-а! — протянул он с порога. — От воеводы, от Добрыни… весточка!
Двор выдохнул. Бабы стали ближе, мужики перестали стучать лопатами, даже куры, казалось, перестали кудахтать.
Милана вышла на крыльцо, вытерев руки о фартук — только что вытаскивала из печи горшок с отваром.
— Давай, — сказала она.
Гонец церемонно протянул дощечку. На ней, поверх резов, была прикреплена маленькая сургучная печать — грубая, с выбитым знаком, который, наверное, знал каждый в округе. Ей он ни о чём не говорил, но вид был солидный.
Милана сорвала печать, провела пальцем по резам. Читала она медленнее, чем ей хотелось — всё-таки местные грамоты отличались от её прежних, — но смысл ухватила быстро.
Воевода Добрыня, значится, благодарит за помощь брату, желает здоровья, обещает приехать лично «когда ратные и хозяйственные дела отпустят», и очень вежливо, но жёстко интересуется, «каковы методами лечит его брата вдова воеводы Милана», ибо слухи доходят разные: кто говорит — травами, кто говорит — водой, кто шепчет — чарами.
Милана подняла глаза.
— Ну что, — задумчиво сказала она. — Он вежливый. Уже хорошо. Не написал: «Кто такая, почему ещё жива» — и на том спасибо.
— Баарыня… — шепнула Домна. — А вы ему что ответите?
Милана посмотрела на дощечку, на двор, где на верёвке висели тряпки, пахнущие мылом, на дальний угол, где уже торчали столбы под нужник, на Пелагею, стоящую у порога с выпрямленной спиной.
— Напишу, — сказала она медленно, — что лечу я его брата водой кипячёной, мёдом, чесноком, чистой холстиной и баней. А если его благородию это не по нраву — пусть приедет и посмотрит. Заодно помоется.
— Помоется… воевода… — прошептал гонец так, будто речь шла о чуде вселенского масштаба.
Милана усмехнулась.
— Ничего, — сказала она. — У нас тут теперь все равны перед мылом.
Она не знала ещё, что слова эти скоро облетят всю округу, что бабы будут шептаться у колодцев: «Слыхала? Вдовушка-то сказала: все равны перед мылом!», что кто-то будет злиться, кто-то смеяться, а кто-то — потихоньку гордиться.
Она только знала, что сегодня ей опять предстоит идти к Илье, менять повязку, варить новые отвары, учить Акулину, ругаться с мужиками, которые попытаются сэкономить на глубине нужника, и объяснять Домне, что мыло — не для того, чтобы его в печь бросать «для запаху».
А где-то там, в другом уезде, сидит воевода Добрыня, морщит лоб над резами на дощечке и думает: «Что за баба такая, которая требует, чтобы я мылся?». И чем дольше он думает, тем ближе он к тому моменту, когда приедет и встрянет в эту мыльную, травяную, шумную войну.
И Милана, фельдшер из XXI века, вдова воеводы из XVII, внезапно поймала себя на том, что ей… любопытно. Не страшно, не досадно, а именно любопытно.
— Ну что, — сказала она вполголоса, будто воевода уже был где-то рядом. — Приходите, гражданин Добрыня. У нас тут приём по живой очереди.