Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять…
Уже десять… Проклятье! Когда же придет врач? Подумать только — два ничтожных фурункула могут загнать человека в постель! Да, не зря Ленька предостерегал: «Санька! Ты же заработаешь воспаление легких!»
«Ни черта я не заработаю!» — ответил он ему тогда, думая только о Регине, о том дне, когда он взывал то ли к богу, то ли к ее и своей судьбе: сам не понимал — к кому. Он стоял в тот день у постели Регины, его пересохшие губы шевелились, но так и не издали ни звука. Никакие мольбы не спасли ее!
…В пятницу друг Ленька Бояркин пригласил его после работы на пасеку отца помочь старику отремонтировать домишко. Он сразу же согласился, потому что с тоской думал о том, куда себя деть в предстоящие, ничем не заполненные, а потому бесконечно длинные, выходные дни.
На мотоцикле они сначала заехали в Ленькину деревню неподалеку от города и, захватив необходимые старику вещи и инструменты, отправились дальше в горы. Александр с сомнением смотрел на возвышающиеся вдали вершины — сумеют ли они добраться до пасеки на мотоцикле? Дорога долго петляла по узкому ущелью и привела к скале, похожей на мирно спящего, огромного грустного медведя. Здесь она разветвлялась.
Они повернули вправо. Мотоцикл то и дело подпрыгивал, бросался из стороны в сторону, будто норовистая лошадь, и порой казалось, что он вот-вот с шумом прыгнет с каменистой дороги в густые заросли барбариса и шиповника. Но ущелье неожиданно расширилось, превратившись в небольшой луг, где и приютилась пасека. Ульи в несколько рядов стояли возле домика, из которого вышел невысокий, сухонький старичок, радостно поприветствовавший их. Из-под высокого, изрезанного морщинами лба на Александра дружелюбно смотрели Ленькины глаза, но уже поблекшей от возраста голубизны. Ленька с доброй улыбкой обнял старика.
— Мой отец Анатолий Степанович, властелин и повелитель сей пасеки. А это мой друг — Александр Руманн, гений нашего… — Ленька умолк под откровенно язвительным взглядом Александра и великодушно продолжил: — Он тоже согласен, отец, стать твоим подданным на весь день…
«Б-и-и-м!»
Уже половина одиннадцатого… Ох, как трещит голова… Как будто сдавлена мощным прессом… Еще вчера он работал как заведенный. Ленька едва поспевал за ним и, когда настал полдень, вконец измученный повалился в траву. А он взял пустое ведро, большой старый ковш и пошел к роднику. Его крепкое тело блестело от пота, под загорелой кожей перекатывались мышцы… Солнце жгло так яростно, словно хотело испытать всю силу своих лучей; самозабвенно стрекотали кузнечики, хором прославляя жизнь; воздух был тяжел от аромата цветов и трав, мягким, сказочно ярким ковром выстилавших луг, а вдали тонко и нежно звенела песня какой-то птахи… Над всем этим солнечным голубовато-зеленым миром витал сладкий запах меда. Без устали трудились пчелы. Все дышало, жило и радовалось, будто было создано навечно. Только ее, его Регины, больше не было…
Он жадно глотал ледяную воду, пока холодом не стянуло скулы и не заломило в висках. Тогда он осторожно, стараясь не замутить родника, начерпал ковшом полное ведро прозрачной воды, легко поднял его и с наслаждением вылил себе на голову и покрытые потом плечи.
— Санька! Ты же заработаешь воспаление легких! — испуганно закричал Ленька, еще в детстве хорошо познавший коварство этой ледяной горной воды, так манящей в жаркий день…
— Ни черта я не заработаю!
Он чувствовал себя столетним старцем, которого цветущий, ликующий мир вокруг раздражал, оглушал, напоминая о том, что лучшее из его жизни ушло безвозвратно… Старец в теле атлета! Это раздвоение его «я» было непонятно, расслабляло его, вызывало бесконечные ранящие воспоминания…
Он заработал-таки эти отвратительные фурункулы и… живет. И завтра, и послезавтра, и целую вечность он будет жить…
Гломерулонефритис малигна. Это тебе не жалкое воспаление легких, не говоря уже о заурядных фурункулах.
Один… два… одиннадцать…
Гломерулонефритис малигна. Рак почек. Чудовище, которое поглотило ее. Он все еще до конца не верит в это, хотя с тех пор прошло уже три месяца. Он верит в стройную, загорелую, здоровую Регину того времени, когда они поженились… Она живет в нем. Она должна жить, потому что он не может без нее! Ее спокойный, мечтательный характер, вся ее сущность уравновешивали его резкость и жесткость. Без нее он медленно дичает…
Ох, голова… Даже не знаешь, как удобнее лечь с этими паршивыми гнойниками на затылке! А надо, конечно, лежать спокойно и попытаться заснуть. Воспоминания — это ловушка, они доведут его до безумия. Особенно сегодня, когда в голове гудит, словно в пустой железной бочке. Когда ты один на целом свете, когда знаешь, что ничто в твоей жизни уже никогда не встанет на свое место… Вместе с нею он мог все — это он теперь знает точно. Один же он — словно колосок на ветру, несмотря на свою медвежью силу, которая всегда так ее восхищала.
Динь-динь!.. — зазвенел над дверью звонок.
— Войдите!
Голос его звучит хрипло и глухо, но ему кажется, что он гулким эхом отозвался в каждой клеточке мозга. Он зажал руками уши, словно надеясь этим приглушить боль, поэтому до его слуха дошли лишь последние слова девушки в белом халате, склонившейся над ним:
— …себя чувствуете?
В ответ он неопределенно мотнул головой, потому что боялся своего голоса, который мог снова растревожить невыносимую боль. Он поднялся медленно, осторожно. Врач молчала, только внимательно следила за каждым его движением. Он показал пальцем на свой затылок и сказал:
— Фурункулы…
— Но почему вы говорите шепотом?
— Котелок трещит…
— И откуда вам известно, что это фурункулы?
— Были у меня однажды… в далекой юности.
В глазах доктора мелькнула лукавая усмешка.
— Надо же! Экий мудрый старец!.. Какая у вас температура?
— Не имею представления…
Прохладная рука врача осторожно ощупала его горящий затылок.
— Да, вы правы, — сказала врач, — это действительно два восхитительных фурункула.
Она вытащила из своей сумочки белый листок, присела к столу и стала писать. Рецепт? Но кто принесет лекарство из аптеки? И, словно прочитав его мысли, девушка спросила:
— Кто же доставит вам все это? Мазь, бинты…
— Тетушка Мария…
Девушка снова взялась за свою сумочку и довольно долго рылась в ней. Конечно, у женщин в сумочках редко бывает порядок, потому что они всегда собирают их на бегу…
— Ага, вот! Это таблетки от головной боли, проглотите одну, и вам сразу станет легче…
Девушка быстрыми, легкими шагами прошла на кухню и принесла воды. Когда она подавала ему стакан, ее красивые темные глаза были по-матерински строги и заботливы. Стройная фигура девушки излучала покой. «Как моя Регина», — подумал он удивленно и в то же время с раздражением, потому что не имел права сравнивать е е с этой девушкой, которая жила, двигалась по комнате, где все напоминало о н е й. Эта женщина в своем ослепительно белом халате относится к тем, кто не смог ее спасти…
— Вам обязательно нужно полежать. Завтра придет медсестра. В случае необходимости мы проконсультируемся у хирургов. Если все будет в порядке, послезавтра сами придете в поликлинику. Но до этого — полный покой и постельный режим!
Дверь за врачом закрылась, в комнате остался знакомый и ненавистный запах, тотчас напомнивший ему больницу и прикованную к постели Регину.
— Ну что, друг, стало тебе легче? — насмешливо, почти с издевкой спросил он сам себя.
Он чувствовал, как мучительно и в то же время упрямо кривятся его губы, пытаясь родить подобие улыбки Был бы здесь Ленька… или хотя бы кто-нибудь. Пусть даже Эвальд, и ему он сейчас обрадовался бы!
Один… два… двенадцать…
Уже двенадцать! Что только подумают парни о нем. Сегодня в пять часов должно состояться собрание в «его честь». Они, конечно, назовут его трусом, предателем… Да, в конце концов, ему наплевать, что они думают!
Эвальд, наверное, стоит сейчас за своим прессом, как и тогда, когда он, Александр, с чувством удовлетворения от того, что все станки отлажены как часы, хотел позволить себе десятиминутный отдых. Но отдыха не получилось!
Как часто он называл Эвальда тупицей, лентяем, потому что тот совсем не хотел напрягать свои мозговые извилины, чтобы найти поломку в машине, причину ее остановки. И вообще он часто сердился, ругался и… поражался тому, что ребята бывают так беспомощны, когда их станки отказывались работать. Домой он приходил после такого рабочего дня совершенно разбитый, раздраженный, и Регина старалась его успокоить, что у нее всегда отлично получалось. Сейчас ему было очень плохо еще и оттого, что своим несносным характером о отяготил ее и так крошечную жизнь, которая была дарована ей скрягой судьбой…
Но несмотря на все неурядицы, то были счастливейшие дни его жизни. Спокойно и уверенно он каждое утро возвращался к своему слесарному делу. Охотно объяснял ребятам, как менять штампы пресса, где, что и как проверять и смазывать, напоминал об этом тем, кто легкомысленно относился к своим обязанностям. И все же порой он по-настоящему злился из-за профессиональной беспомощности ребят. Да и как тут было не взъяриться, если даже дожившие до седых волос рабочие, как, например, Лукич, так и не постигли тонкостей в обращении со своими станками!
Каждый раз, когда он стоял возле неподвижного пресса, на ремонт которого требовалось самое малое три дня, его душу наполняла горечь. У него было такое чувство, будто ему лично нанесли глубокую обиду, которую никто ни понять, ни разделить не может, да и не хочет.
Ну хорошо, думал он, Лукич и его ровесники не имеют достаточного образования для сегодняшней техники. Но почему Эвальд и другие молодые парни такие беспомощные, такие… безграмотные? А ведь в цехе большинство рабочих — молодежь!
Если бы все были такими, как, например, Ленька… Вот у кого голова! Он никогда ничего не делает наполовину, всегда докапывается до сути. С ним можно и просто по-человечески поговорить, и поделиться радостью или печалью. Не зря Александр часто говорит ему шутливо: «Мое почтение, мастер!» И никто не подозревает даже, сколько глубокого смысла вкладывает он в эти слова. Да, на таких рабочих, как Ленька, земля держится — это уж точно. Но, к сожалению, далеко не все парни в цехе такие. Некоторые ему откровенно говорят:
— Что, хочешь заработать красный флажок? Давай, давай… Мы свой кусок хлеба зарабатываем, а остальное нас не колышет…
То, что сам он работает на совесть, они воспринимают как должное, и это ничуть не влияет на их равнодушное отношение к делу. Правда, таких непробиваемых в цехе не так уж и много. Но он не может спокойно работать рядом с ними, пусть немногими, для которых «лишь бы день до вечера». Другие слесари привыкли к этому и молчат: такая уж у них работа — возвращать в строй машины, когда кто-то их ломает. А он негодует в душе, не скупится и на резкие слова. Ведь от работы коллектива цеха в какой-то степени зависит строительство жилых домов в городе. Когда кто-то из друзей или знакомых жалуется, что вот никак не получит квартиру, его всегда мучает совесть, как будто это лично он отвечает за обеспечение горожан квартирами. Смешно, не правда ли? Но только на первый взгляд. Подумать только, насколько больше продукции сверх плана мог бы выдавать цех, если бы все работали с полной отдачей!
Он часто приходит в цех за час до начала рабочего дня. Никому, даже самому себе он бы не признался, что в такое раннее время его влечет туда не только дело, но и острая необходимость вдруг вновь ощутить, что все здесь подвластно тебе, знакомо до мельчайших деталей и в нужный час по воле твоих рук и ума придет в движение, будет жить в четком ритме. А какая царит в это время здесь тишина! Солнечные лучи вливаются через высокие окна, светлыми дрожащими полотнами пронизывают простор цеха, который в эти утренние часы непосвященному показался бы пустым и неуютным. Для него же все здесь имеет свой смысл, свой строгий порядок.
Врачи говорят, что любую болезнь человека можно предупредить. Так же и с машинами. Они лишь тогда работают безупречно, когда за ними обеспечен хороший уход. Однажды он предложил составить для слесарей особое расписание рабочего дня.
— Мы должны начинать работу на час раньше, и обеденный перерыв, естественно, должен быть у нас не в одно время со всеми, — доказывал он.
— Нет, это невозможно, — ответил ему инженер Зайцев, временно исполнявший тогда обязанности начальника цеха. — Обед привозится из заводской столовой в одно для всех время… И вообще, Руманн… Вы всегда занимаетесь делами, которые вас совершенно не касаются.
Зайцев… Странный парень. Или ему действительно, как считают многие ребята в цехе, действует на нервы то, что он, Александр, как бы это сказать… кое в чем слишком хорошо разбирается? Когда он изобрел и изготовил для пресса свой штамп, от применения которого в конечном счете значительно ускорялось выполнение плана всем предприятием, Зайцев не проявил особой радости. Вместо того чтобы помочь ему в испытании штампа, инженер деланно рассмеялся и сказал:
— Смотри, Руманн, если пресс не выдержит новой нагрузки, затея эта тебе дорого обойдется. Ведь пресс — все же собственность завода.
— Я это и сам прекрасно знаю, — пробурчал он тогда ему в ответ.
— …Иногда в своем изобретательстве ты кажешься мне излишне усердным. Эти станки создавали головы поумнее твоей, — высказался Зайцев в другой раз.
— Голова хорошо, а две лучше… — возразил он. И хотя подобные разговоры оставляли в его душе неприятный осадок, он не бросал своей рационализаторской работы. До тех пор, пока случай не показал, что.
Снова бьют часы. Сколько уже? Бог ты мой! Уже два часа!
Головная боль немного утихла, так что можно спокойно поразмышлять. Глупейшая история — эти фурункулы. Парни могут подумать, что он попросту сдрейфил. Ведь даже Ленька говорил ему на пасеке:
— Я бы на твоем месте крепко призадумался… Должен сказать тебе начистоту: это эгоизм! Извини меня, но ты упрям, как осел, если не хочешь понять такой простой истины. Думаешь, я не вижу, что ты еще не справился с потрясением?.. Горе помутило твой разум, иначе ты никогда не решился бы на такой бессмысленный поступок. По-другому я не могу это расценивать. Подумать только — ты уничтожил свое творение, частицу своего «я»… Нет, я не нахожу этому никаких оправданий!
Друг смотрел ему в глаза строго и осуждающе.
«Завтра, — подумал тогда он, — завтра я поразмыслю обо всем на свежую голову».
В субботу он пришел домой поздно, смертельно усталый, и сразу повалился на кровать, с которой не встает вот уже второй день.
Какая мерзкая полоса жизни… Но ты должен преодолеть ее, мой друг!
Честно признаться, ты повел себя, как настоящая свинья. Да, да, как свинья. Однако Эвальд тоже хорош!.. Жаль только, что он этого не понимает, вернее, не хочет понять… Ох, голова снова раскалывается от боли!.. Но врач же оставила здесь таблетки. Нужно их проглотить и отправиться в путь. Часы бьют три… До четырех он будет на месте.
— Вот он я! Дайте же волю своему гневу и возмущению, осуждайте, карайте, словом — делайте со мной что хотите. Это я, Александр Руманн, о котором вы все, наверное, думаете, что он трус.
Когда он открыл дверь кабинета главного механика у Петра Ивановича округлились глаза.
— Фурункулы на затылке. У меня больничный. Пришел на собрание.
Лицо главного механика светилось откровенным, глубоким сочувствием. Да, он, Александр, выглядит неважно: забыл побриться, а под глазами — черные тени. Видимо, у старика огромное желание отправить его домой… Пальцы Петра Ивановича нервно барабанят по столу. Может быть, он хочет направить его к Гернеру, секретарю комсомольского бюро цеха, потому что сам, как всегда, по горло завален делами? Нет, Петр Иванович так не сделает, это он знает точно. Он и сам мог бы пойти к Гернеру, если бы не нужно было говорить об этих проклятых фурункулах. В трудную минуту идут к друзьям, а старик всегда был ему хорошим другом.
— Что ж, хорошо. Подожди здесь, я сейчас приду.
Александр осторожно прислонился головой к стене и закрыл глаза. Комната с голубыми крашеными стенами и многочисленными стульями вокруг массивного стола тотчас исчезла. Он снова был наедине со своими мыслями…
Доволен ли ты тем, что притащился сюда? Не будешь ли ты выглядеть смешным? Что значит какое-то собрание в сравнении с жизнью и смертью? Хорошие и плохие, глупые и умные — все мы равны, когда приближаемся к границе небытия, которую вынуждены однажды переступить. Каким важным кажется себе человек в повседневной жизни, как мужественно воюет со своими ветряными мельницами… Честность, добросовестность, целеустремленность — это все мишура человеческой души, которая разлетается, стоит лишь перейти роковую черту. Человек лишь пылинка на истоптанной дороге жизни, ничтожество. Каждый сам по себе…
Каждый сам по себе? А как жилось и думалось тебе, когда рядом была твоя Регина?..
— Идем, Саша!
Он даже не заметил, когда вошел Петр Иванович. Помедлил, потом тихо поднялся со стула и пошел за шефом.
Он едва не зашатался, как от удара, увидев серьезные лица своих ребят, тех, с кем каждый день бок о бок работал, шутил, ругался, жил… Еще никогда так много глаз не смотрели на него сразу все вместе. И пусть бы в этих глазах были насмешка, злость — ему было бы легче, потому что именно этого он ожидал. Но глаза были строги, грустны и озабоченны. Как глаза Регины, когда ее взгляд в последний раз остановился на его лице.
— Саша, ты не имеешь права отчаиваться… Верь мне, жизнь — это чудо! Пока мы здоровы, мы не осознаем этого в полной мере. Тебе еще многое надо успеть сделать, подумай об этом крепко. Высшее образование тебе просто необходимо. Я могла бы помочь тебе…
Это был их последний разговор. Прощание.
Губы его пересохли, он судорожно проглотил застрявший в горле ком… О это множество лиц с е е глазами. Они уже все решили!
Он опустился на подставленный кем-то стул и застыл в молчании. Ребята собрались в раздевалке, прямо в рабочей одежде, расселись кто куда.
— Итак, мы можем начать наше открытое комсомольское собрание… Слово имеет Петр Иванович…
Это Гернер… Он слишком красив для настоящего мужчины. Но, впрочем, неглупый малый…
— Речь, в общем, идет о следующем. Как вы знаете, месяц назад нам очень не хватало фиксаторов для изготовления каркасов бетонных плит, потому что мы стали строить больше жилых домов. Наш цех не мог удовлетворить спроса на них, хотя все прессы были загружены полностью. Необходимо было как-то решить эту проблему. И решение было найдено Александром Руманном. Изобретенный и изготовленный им штамп дал возможность в шесть раз повысить производительность наших прессов и, значит, поставлять необходимое количество фиксаторов. Но… произошло что-то непонятное… Александр уничтожил этот штамп. На мой вопрос, почему он так поступил, он ответил, что мы еще не способны, так сказать, морально не подготовлены к тому, чтобы работать с высокопроизводительной техникой. Я знаю, что этот пресс, мягко выражаясь, не слишком хорошо обслуживал Эвальд Рожинский. Убежден, что поломка произошла именно из-за его халатности. Руманну пришлось пресс ремонтировать, и что-то между ними произошло… Я хотел бы, чтобы все высказались по этому поводу.
Старик так огорчен… Видимо, относительно меня все уже действительно решено, меня просто хотят выставить. Ну и черт с ними, слесари везде требуются! Но к чему тогда это собрание? Ах да, сначала немного повоспитать… Гернер предоставляет слово Галине. Эта… со своими небесно-голубыми глазами… знает все и ничего. Как в сказке.
— Я даже не понимаю, как такое могло произойти в нашем коллективе. Ведь Александр комсомолец! Возможно, он не понимает, что от внедрения его новшества зависит выполнение плана? Мне кажется, он тогда думал о чем-то другом, потому и спустил удила… А Эвальду, конечно, не мешало бы побольше чувства ответственности! Мы им обоим должны уделить особое внимание. Это наш долг. Я все сказала!
Ах, умница-разумница, воспитательница Галка!
Возьму ребенка на руки
И понесу гулять…
— Что за чушь ты говоришь! Александр и Эвальд не грудные младенцы, а мы не няньки. Речь здесь идет о другом чувстве долга… о чувстве ответственности, которого нет у обоих… Особенно у Эвальда. У него руки отдельно от мозга работают!
— Пожалуйста, без оскорблений!
— Ладно, не буду… Спокойно, Эвальд! Не волнуйся. Это правда, которую ты наконец-то должен проглотить. Ты всегда тянешься за длинным рублем. Ведь говорил тебе Саша, что пресс не выдержит, если нагрузка резко возрастет. Он три дня сам испытывал его. Ты все это прекрасно знал!.. Подумать только, сколько времени мы теряем из-за таких работников! Я, например, вполне понимаю ярость Руманна. Ведь прессы… наша собственность, их создавали руки рабочих! А приходит такой Рожинский… И маленький камень опрокидывает большую карету — говорит пословица.
Это Сережа-беленький… Потому что в цехе есть еще один Сергей. Совсем не думал, что он может быть таким энергичным оратором. Но и моя вина тоже…
— Мне кажется, что Сергей судит слишком строго. Эвальд всего два года работает у нас. Хотя, конечно, за это время он мог бы научиться и большему. Я не знаю, думал ли он о длинном рубле, когда стоял за прессом, но его чувство ответственности было далеко не на должном уровне. Это ясно. Однако я не понимаю Александра! Как он мог позволить себе такое? Непостижимо! Так может поступить только эгоист. Руманн и поступил как эгоист: товарищи по работе, общее задание — ему на все было наплевать. Такие горе-специалисты приносят больше вреда, чем пользы.
Это уже Гернер… Возможно, ты и прав, мой дорогой секретарь… Но иначе я не мог. Когда я увидел изувеченный пресс, у меня было огромное желание… дать в морду этому халтурщику. Так он меня взбесил… Ох…
— Мне кажется, во всем виноват я. Пресс поломался… Тут подошел Александр и… и сказал: «У плохого мастера и пила такова». Тогда я… я ему сказал: «Такие, как ты, всегда выдумывают какие-нибудь штуки, чтобы заработать премию». И тут Александр взбесился… Я понимаю… глупые слова… Я очень сожалею об этом… я обещаю быть внимательнее на работе.
Никогда не думал, что Эвальд может мучиться угрызениями совести. Ты просто молодчина, Эвальд!
— Я бы хотела поговорить сегодня с Сашей откровенно, на «ты». У меня на это никогда не хватало смелости, но сегодня… Он всегда такой резкий, суровый, прямо неприступный! Попытайся-ка у него спросить совета… Я, например, на такое не отваживалась. Я знаю ржа ест железо, а печаль — сердце… Но мне кажется, что любое горе легче переносить с друзьями. Саша, тебе нужно немного… измениться, немного больше доверять нам. Ты понимаешь в технике больше, чем многие из нас, и можешь нам помочь. Ведь мы, в сущности, не тупоголовые болваны. Мне кажется, Эвальд и я тоже… раньше, еще в школе, никогда не думали, что здесь будет так сложно. Я думала, что быть рабочей проще простого… Но здесь убедилась в обратном. Все говорят, что я совсем неплохая сварщица, но я убеждена: можно работать намного лучше. Саша в этом прав.
Ах, Пенкина, Пеночка… Добрый ты человек… Наверное, я женился бы на тебе, если бы не Регина… Неужели я действительно так невыносим? Но почему? Может быть, я неудачник с детства? Отец… пьяница! Мать слабохарактерная, мягкосердечная. Отец был так жесток с нею. Я никогда не хотел быть похожим ни на мать, ни на отца. Меня никто не смел обидеть. Никто. Но это не значит, что теперь я имею право… обижать других! Фу, какая-то чертовщина… Снова так болит голова… Это свинство, мой милый друг! Ты на собрании, посвященном твоей милости… Давай-ка слушать внимательно. Ведь говорит Ленька! Старый друг!
— … ни в коей мере не хочу защищать Руманна. Это был чистый эгоизм с его стороны, и я уже довел это до его сведения. Но и отношение Эвальда к работе мне не понятно. Норму он выполняет и перевыполняет. Однако если приглядеться внимательнее, станет ясно: это ему удается лишь потому, что все условия для него создают другие. Но Рожинский и сам должен научиться хотя бы элементарному в слесарном деле. А то он думает: ничего, сломается станок — ребята наладят… И еще: мне не нравится во всей этой истории поведение инженера Зайцева. Инженер должен поддерживать молодых рационализаторов, а не злорадно потирать руки, когда у них что-нибудь не ладится.
Надо что-то сказать… Да, что-то сказать… Хотя язык словно окаменел… И голова болит… Тишина… Однако надо…
— Я наломал дров… Это было подло с моей стороны… Такое никогда не повторится…
Надо было бы излить все, что наболело на сердце… Но не смог. Так плохо, как сегодня, мне еще никогда не было… Слишком уж болит голова… Снова Петр Иванович.
— Я очень внимательно выслушал вас всех и подумал: такой разговор у нас должен был бы состояться давно. Мы обсуждали сегодня случай с Руманном и Рожинским, и при этом выяснилось, что он есть прямое следствие сложившегося у нас положения дел. Может быть, это прозвучит странно, но я считаю, что они оба должны учиться, не только один Рожинский. Я как-то разговаривал с Александром, и он сказал мне: «Я предпочитаю иметь дело с машинами. Инженер, тот прежде всего руководитель, он занимается больше людьми!» Я тогда даже не нашелся, что ему ответить. Но, возможно, сегодня он и сам понял: каждый рабочий, особенно слесарь по оборудованию, тоже должен думать и уметь работать с товарищами. Именно этому тебе и следует поучиться, Саша: ладить с людьми. Это тоже нелегкая наука. А Рожинский… Он относится к тем, кто уже в школе довольствуется маленькой «троечкой». Нет, друзья, теперь времена другие! Техника становится все сложнее. И рабочие тоже должны иметь образование, и хорошее образование! Это так. У меня есть одна идея… Как вы смотрите на то, если мы организуем у нас школу прогрессивных методов труда?
Какой мудрый старик!.. Как все обрадовались его предложению. А я всегда думал, что подобное никого не интересует. Черт, голова просто раскалывается.
Что? Я — староста? Нет, я же абсолютно не способен к общественной работе… А в этом деле нужно быть… из сахарной пудры! Ну да ничего, если старик будет техническим руководителем, то, может быть, и я сумею справиться. Думал сегодня, что меня хотят вышвырнуть. А они меня еще и выбирают старостой. Я действительно похож иногда на тупую скотину…
— Подожди меня, — сказал после собрания Ленька. — Я поеду с тобой, только переоденусь.
— Нет, — ответил он. — Я поеду один. Мне нужно побыть одному.
У него и вправду было огромное желание остаться одному. Трамвай… так много народа… домов… деревьев… И шум. Он врывается в уши, вонзается в мозг, словно острый нож!..
И вот он снова лежит в этой комнате… И х комнате. Один!.. На стене размеренно тикают часы. Единственный подарок родственников Регины к свадьбе. «Пережиток прошлого», — говорила она обычно, когда кто-нибудь с удивлением обращал внимание на мелодичные удары старинных часов, потому что все остальное в этой комнате было современным: удобные мягкие кресла, изящный светильник… И шелковые занавески. Регина сама выбирала материал для них и сама их пошила. Он любил смотреть на нее, когда она шила, напевая при этом какую-нибудь песню…
— Можно?
Он вздрогнул, медленно приподнялся и опять со вздохом опустился на постель.
— Вы? Почему вы снова пришли? Забыли сделать мне укол толстенной иглой? Или еще что-нибудь?
— Прием не слишком любезный… Но больному я это прощаю. Я живу в доме напротив, короче — ваша соседка. И вот подумала, поскольку я живу рядом, то могу принести вам все необходимое… Вообще-то я студентка медицинского института… У нас практика… Скоро я стану настоящим врачом, и тогда вы, надеюсь, будете испытывать ко мне больше уважения!
— А таблетки от головной боли вы тоже принесли?
— Вот это да! Вы что их, горстями глотаете?! А где ваша тетя Мария?.. Эх вы, обманщик!
Он закрыл глаза. Ему вдруг показалось, что он словно льдинка на теплой ладони… Нет больше прежнего Александра Руманна. А есть измученный болью усталый человек. Он искал, ошибался, чтобы понять наконец простую истину: надо быть добрее и лучше, тогда избежишь самого страшного — одиночества. Надо быть добрее и лучше… добрее и лучше…
Перевод Р. Желдыбаевой.
Через крошечные окна в низкую классную комнату пробивались яркие солнечные лучи, пятна света дрожали на темном полу, волновали, напоминали, что за окнами — весна. Софья видела, что ученики сегодня невнимательны. Но не сердилась на них. Ее взгляд упал на маленький букетик из ивовых прутиков, который дети поставили на учительский стол. Она благодарно улыбнулась и призналась себе, что в глубине души тоже ждет не дождется, когда же тетушка Нургисса, единственная уборщица школы, потемневшим от старости медным звонком объявит о конце занятий…
Дети решали задачу по арифметике, а Софья ходила от парты к парте, через плечи ребят заглядывала в тетради, останавливаясь время от времени, чтобы кому-нибудь помочь. На чем только они не писали! На всевозможных бумажных лоскутках и даже на деревянных дощечках, которые гладко выстругивал для них старый столяр Йорг Феттер. Мел заботливо исписывался до последней крошки. Шла война… В этой далекой деревне в Казахстане не гремели орудия. Но жилось здесь тоже нелегко. Дети были бледные и худые. Бледные, потому что им почти нечего было надевать и они всю зиму сидели дома, не бывали на свежем воздухе, а худые… Ах, боже мой! Софья с нежностью погладила темноволосую головку балкарской девочки Зухры, которая сидела рядом со своим братом-близнецом Азретом, поджав под себя босые ноги. Их обувь, сшитую из тряпок и ваты, заботливая тетушка Нургисса, как всегда, выставила сушиться на солнце…
Софья задумалась и, когда в коридоре прозвенел звонок, от неожиданности вздрогнула.
— Дети, задержитесь немного! — обратилась она к ученикам. — Вы все знаете, что папа Азрета и Зухры сейчас на фронте, а мама лежит в больнице. Сельский Совет решил подарить им обоим резиновые галоши, чтобы они всегда могли ходить в школу.
Ученики захлопали в ладоши, возбужденно заговорили, перебивая друг друга. Перед глазами каждого из них сверкали блестящими боками две пары новеньких галош. А счастливые и смущенные брат и сестра стояли в кругу школьных товарищей, немного растерянные от неожиданно свалившегося богатства…
Софья улыбнулась, вышла в низкий, тесный коридор и увидела сидящую на стуле тетушку Нургиссу. На коленях она держала Ирму, Софьину дочурку, которая завороженно, приоткрыв от волнения рот, смотрела на губы старушки. Тетушка Нургисса рассказывала что-то на певучем казахском языке. Софья остановилась возле них, прислушиваясь, но поняла лишь отдельные слова, а маленькая Ирма была полна внимания. Ничего удивительного, девочка даже сама могла говорить по-казахски, потому что во время занятий оставалась под присмотром тетушки Нургиссы.
Когда Ирма подросла, она часто просила:
— Апа, расскажи мне сказку!
И тетушка Нургисса охотно рассказывала ей сказки, которых знала великое множество, да и сама, наверное, сочиняла.
Старушка поцеловала девочку и, бережно спустив с колен, подтолкнула ее к матери.
— Мама, апа рассказывала мне сегодня о волшебном верблюде и прекрасной девушке, — затараторила Ирма и примолкла, увидев в руках матери букетик ивовых прутьев.
— Можно я это понесу?..
Когда с обедом было покончено, дети засобирались на улицу. Зухра, без умолку о чем-то щебеча, натянула на Ирму пальтишко, обвязала ее платком. Софья невольно улыбнулась, вспомнив, как однажды Ирма решительно заявила ей:
— Зухра моя сестра, а Азрет — мой брат. Так мне тетя Халимат сказала.
Софью тоже манили свежий воздух и весеннее солнце. Она немного помедлила и вышла вслед за детьми, которые уже нашли укромное местечко возле низкого глиняного забора. Этот дувал Софья и тетя Халимат вместе соорудили для своих маленьких домишек. Домики их стояли на самом краю деревни, и улица отсюда, словно река, вытекала прямо в бесконечную степь. Как часто этой зимой Софья скользила взглядом по безотрадной белой равнине, которая где-то далеко-далеко сливалась с линией горизонта. Сейчас снег отступил, остался только в маленьких низинах. Очнувшись наконец после долгого сна, солнце с улыбкой осматривало все, что давно и терпеливо ждало его тепла: домишки с низкими окнами, темную сырую солому во дворах, пару кур, старательно копавшихся в размякшей земле… Софья глубоко вдохнула вместе со свежим воздухом терпкий запах навоза и подумала: «Наконец-то весна! Война кончится, скоро должна кончиться. Тогда непременно вернется и Эрих…»
— Тоже выбрались на волю? День сегодня просто чудо! — председатель улыбнулся всем своим морщинистым белобородым лицом. Он кивнул в сторону поля. — Снег почти сошел, скоро можно начинать. Я хотел, Софья Эдуардовна, чтобы вы и на этот раз поработали счетоводом. Так бы вы смогли руководить работой учеников на сахарной свекле и сами тоже…
— Какой может быть разговор, Степан Климентьевич!
— Я так и думал…
Азрет и Зухра подбежали к ним и с нетерпением ждали конца разговора.
— Дядя Степан, вы едете в город… Спросите, пожалуйста, доктора, когда наша мама вернется домой?
Степан Климентьевич потрепал девочку по голове.
— Она приедет сразу, как только поправится. А вы держитесь молодцами, мама беспокоится о вас.
Софья поспешила в дом и вскоре вернулась, держа в одной руке узелок, а в другой письмо. Азрет взял письмо из ее руки и отдал председателю:
— Скажите маме, что у папы все хорошо, он сам об этом пишет. Он получил орден.
Софья рассмеялась и притянула мальчика к себе.
— Глупенький ты мой, мама это из письма узнает.
— И пусть мама не беспокоится о нас, сельский Совет подарил нам новые галоши. — Зухра с гордостью показала на свои ноги.
— Я обязательно все-все ей передам! — Степан Климентьевич на прощание обнял детей и ушел.
— Мама, а когда мы получим письмо от папы? Может быть, у него уже много орденов, ты ведь сама говорила, что он сильный и смелый?..
— Ах, доченька, я сама хотела бы знать, где сейчас наш папа и как у него дела… — вырвалось у Софьи.
Зухра обняла Ирму и повторила ей слова, которые Софья Эдуардовна часто говорила в утешение себе и дочери:
— Твой папа скоро вас найдет. Он ведь не знает, что вы сейчас живете в этой деревне.
Она взяла малышку за руку, окликнула брата, и они начали играть, во дворе зазвенели их беззаботные голоса.
Софья вошла в дом. У нее была еще уйма дел: все-таки заботиться о трех ребятишках было нелегко, да и к завтрашним занятиям нужно тщательно подготовиться. Софья взяла книгу и… унеслась далеко-далеко от этого отмытого добела деревянного стола. Глубокая тоска по Эриху пронзила каждую клеточку ее тела. Тяжелая от воспоминаний голова склонилась на маленькие, огрубевшие руки.
Софье было восемь лет, когда умерла ее мать. Она осталась в детской памяти больной женщиной, которая лежала в кровати на высоких подушках. Большие грустные глаза матери следили за каждым шагом Софьи по комнате. Иногда она подзывала дочку к постели, перебирала ее волосы, притягивала к себе горячими руками и целовала, целовала…
Софью пугали эти взрывы чувств, и только позже, когда мать умерла, она с грустью вспоминала минуты близости с ней. Может быть, потому, что в ее жизни было все, кроме материнской любви и нежности. Отец вскоре женился, целиком и полностью предоставив воспитание дочери своей бездетной, одинокой сестре. Та, может быть, по-своему и любила Софью, но смотрела на нее не как на ребенка, а как на неудачный опыт бесталанного художника. Тетка строго следила за тем, как Софья училась, и настояла, чтобы она стала учителем, как и отец.
В педагогическом техникуме Софья познакомилась с Эрихом.
Высокорослый, еще похожий на мальчишку, он был серьезнее и уравновешеннее многих ребят в группе. «Самовлюбленный» — так называли его девушки. Некоторые откровенно приставали к нему, но он будто не замечал их красноречивых взглядов. Софья не писала ему любовных записок, зато обменивалась с ним книгами, она много читала и старалась не отставать от Эриха в учебе. Никогда не забудет она тот вечер, когда по пути в общежитие он вдруг остановился, нежно погладил ладонью ее по щеке и серьезно посмотрел в глаза:
— Ты всегда должна любить меня, я не могу без тебя…
После окончания техникума супругов послали в большое село, где они — молодые талантливые учителя — начали преподавать математику в средней школе. Только сейчас, после прожитых в одиночестве четырех военных лет, Софья поняла, как счастливы они были тогда. За несколько месяцев до начала войны Эриха призвали в армию. Она была беременна, и он с ободряющей улыбкой говорил, что будет отлично служить, чтобы не стыдно было, по возвращении домой, познакомиться с дочуркой. Эрих мечтал о дочери. Двадцатого июня она получила последнее письмо от него: «У меня все в порядке, я здоров, а как чувствуешь себя ты, любимая?..»
Война забросила Софью в эту маленькую деревню, где она познакомилась с тетей Халимат, которая с двумя детьми эвакуировалась сюда из далекой балкарской деревушки из-под Нальчика. Незаметно эта простая женщина стала для Софьи подругой, которая всегда была готова помочь ей, разделить с ней печаль и страдание. После рождения Ирмы Софья долго болела, и тетя Халимат заботилась и о ней и о ее ребенке…
Софья тяжело вздохнула. В этот момент детские ручонки обвили ее шею. Ирма забралась к ней на колени.
— Мамулечка, а мы уже пришли. Солнце стало совсем холодное.
Вот как долго засиделась она за столом! Софья поцеловала дочку.
— Ох вы, мои милые… Я совсем забылась… Азрет, Зухра! Садитесь за уроки. А Ирма будет тихонько играть со своей куклой.
Она вручила дочери сшитую из тряпок и набитую опилками куклу, а сама вышла на улицу, набрала кизяка и соломы, чтобы растопить печку и сварить немного картофеля. Руки ее занимались привычной работой, а мысленно она все еще была с мужем. «Где ты? Почему не ищешь меня так, как я тебя? Знаешь ли ты, сколько писем я тебе написала, любимый? Но почти все они вернулись назад, потому что не смогли тебя найти. А некоторые письма, видно, затерялись…»
Когда на следующий вечер они садились за свой скудный ужин, под окном послышались торопливые шаги. Дверь открылась и… Азрет и Зухра тут же кинулись навстречу матери, которая, плача от радости, начала обнимать то их, то Ирму. Софья расцеловала тетю Халимат, участливо посмотрела на ее заметно похудевшее лицо.
— Теперь все к столу!
Но тетя Халимат все ласкала и обнимала детей. Глаза ее светились радостью, из-под платка выбились седые волосы. Софья знала, что тетя Халимат поздно вышла замуж. «Потому что я была некрасивая, — так разъяснила она однажды. — Мой Ибрагим тоже не очень красивый, но хороший человек». Сейчас тетя Халимат была олицетворением материнской любви и в тусклом свете лампы казалась почти прекрасной.
— Как вы себя чувствуете? — спросила наконец Софья.
— О, я совсем здорова и снова могу работать. А еду, которую ты мне прислала, я привезла назад. Когда мне сказали, что отпустят домой, я больше ни единой крошки не могла съесть…
Она развязала узелок и выложила на стол картошку в мундире и несколько засохших кукурузных лепешек. Ирма проворно схватила одну из них:
— Апа, можно мне ее съесть?
— Конечно, можно, детка!
Ирма всех пожилых женщин называла так, как привыкла обращаться к своей любимой тетушке Нургиссе — апа!
Когда наконец все сели за стол и принялись за горячий чай, тетя Халимат спросила:
— Никаких известий?
Софья только отрицательно покачала головой и опустила глаза.
В один из первых апрельских дней почтальон Айгуль принесла письмо, в котором командир роты сообщал, что ефрейтор Ибрагим Алиев пал смертью храбрых. Когда Софья пришла из школы, тетя Халимат, рыдая и что-то выкрикивая, упала ей на руки…
Шло время. После победы над гитлеровской Германией вернулись уже многие бойцы. Всякий раз, когда Софья видела шагающего вдоль деревенской улицы солдата с вещевым мешком за плечами, сердце ее начинало гулко стучать, а в глазах загоралась надежда.
Как-то вечером, когда они с тетей Халимат шли домой с поля, им навстречу выбежала Ирма. Еще издали она закричала:
— Мама, тетя Айгуль принесла тебе толстое письмо, вот тако-о-о-е толстое!..
Софья ускорила шаг, потом, не сдержавшись, побежала. Распахнула дверь — вот оно, на столе!
Чужой почерк… Челябинск…
Из конверта выпала маленькая связка помятых, замусоленных листков: совет Московской службы розыска обратиться в Центральное бюро… Ответ из Бугуруслана: «На ваш запрос, к сожалению, ничего не можем сообщить…» Несколько треугольных конвертиков с номером полевой почты. «…Не вешай голову, мы еще найдем друг друга. Сейчас такое происходит со многими!»; отпускное свидетельство Эриха из уральского военного госпиталя: письмо от нее самой: сообщение о рождении дочери на новом месте, в далеком Казахстане. Поблекшие буквы на донельзя зачитанном листке — и через всю страницу, наискосок, явно свежее, рукой Эриха написанное: «Ура!» А вот, да вот оно — письмо от него! Нет, не письмо, а только начало, всего несколько строк. «Софья, счастье мое! Я думал, что сойду с ума от радости. Наконец, наконец-то признак жизни от тебя, от вас! Привет тебе, малышка Ирма, моя большая, незнакомая дочка!.. Если бы ты знала, Софьюшка, сколько больших и малых дорог преодолело твое дорогое письмо, через сколько добрых и верных рук оно прошло на фронте и в тылу врага, да, даже там, и снова вернулось, чтобы дойти до этого большого завода, где я последние годы работал для победы. Но об этом подробнее сегодня вечером, когда я приду со смены, хорошо, милая? И еще о том, чтобы как можно быстрее перевезти вас сюда…»
Продолжения письма не было. Вместо него письмо от руководителя завода. Софью испугал машинописный шрифт. «С глубоким прискорбием… Предотвращая опаснейшую аварию… героически…»
НЕТ!
«По просьбе его товарищей прилагаем некоторые письма, которые будут вам памятью…»
НЕТ!!!
Листок выскользнул у нее из рук…
Тетя Халимат, которая стояла возле нее и уже давно все поняла, подхватила потерявшую сознание Софью и отнесла на кровать. Три дня Софья металась в бреду. Тетя Халимат сидела возле постели и прикладывала холодные повязки к ее пылающему лбу. Только днем она позволяла себе поспать час-другой, тогда за больной присматривали Азрет и Зухра. Ирма была еще слишком мала, и бессвязная речь матери пугала ее. На четвертый день Софья пришла в себя. Тетя Халимат смачивала водой ее потрескавшиеся губы, гладила ввалившиеся щеки и приговаривала то на балкарском, то на русском языке:
— Да, тяжело это для тебя, но для кого из нас это было легко? Человек не может быть один, и ты не одна. И я не одна. У нас есть дети… Ты училась, ты умнее, но я старше и мудрее. Я знаю, время залечит все раны… У тебя нет матери, поэтому он был тебе вдвойне дорог… А сейчас, сейчас я хотела бы стать твоей матерью, чтобы тебе было легче…
Она умолкла, потому что по щеке Софьи медленно покатилась слеза, потом еще и еще…
— Ах, мама… — услышала безмолвно сидевшая Халимат.
— Поплачь, родная, поплачь, тогда на сердце полегчает. Такая наша доля, женская… Такие мы все, бабы, все думаем, что не проживем без защиты и опоры. А сами-то мы и есть опора жизни…
Перевод Р. Желдыбаевой.