Глава 8

— Шантаж — это другое, — возразил Саша. — Я никому ничем не угрожаю.

— Как это не угрожаешь? — удивился Никса. — Угрожаешь! Своей смертью. Енохин дает тебе десять дней. Максимум: две недели.

— Я всегда знал, что Енохин никакой врач, — заметил Саша. — Люди выдерживают по два с лишним месяца. Это он тебе посоветовал соблазнить меня пирожными?

— Он посоветовал уговорить тебя есть!

— Ладно, а то я уж испугался. Хрестоматийная сцена: человеку в осажденном городе дают батон хлеба. Он откусывает и тут же умирает. Если он посоветовал тебе пирожные — то его надо гнать взашей. Так что уберите яства ваши!

И еда совместными усилиями Никсы и Рихтера перекочевала на буфет.

На дз у Скрипицыной Саша едва не терял сознание, она сжалилась и отпустила домой. У себя в комнате он смог только залезть в постель и лечь.

Явился Енохин собственной персоной. В мундире с эполетами, как тогда, в первый раз, но Сашу это больше не удивляло.

— Я знаю, что вы низкого мнения обо мне как враче, Александр Александрович, — сказал эскулап, — но вы не правы. По крайней мере, у меня опыт — несколько десятилетий практики. Я не знаю, где вы вычитали про два месяца. Старик, вроде меня, может быть, и сможет столько прожить. Но не вы, в вашем возрасте все очень быстро.

— Иван Васильевич, а вы папа́ об этом сказали?

— Да, конечно.

— Моя жизнь в его руках.

— Пожалейте хотя бы мать! Она в отчаянье.

— Почему вы приходите просить меня, а не отца? Его просите.

После визита Енохина он смог немного подремать, хотя в последние дни спал из рук вон плохо. Его разбудило чьё-то прикосновение, легкое дыхание и запах духов.

У постели сидела мама́ и смотрела на него полными слез глазами.

— Сашенька! У тебя совсем холодные руки, — с трудом выговорила она.

— Это бывает при голодовке, — сказал он.

— Боже мой! — воскликнула она с легким немецким акцентом. — Ты готов умереть ради какого-то студента. Он мизинца твоего не стоит!

— Он не какой-то студент, мама́. Он выдающийся человек, я видел его во сне. Его имя войдет в историю медицины, и, боюсь, он не только мизинца моего стоит, а всего меня с потрохами. Хотя это неважно. Даже, если бы он был последним крепостным, не умеющим подписать свое имя, справедливость бы того стоила.

— Сашенька, прекрати это! Я этого не переживу!

— А отец переживет? Почему вы все думаете, что меня легче уговорить сдаться, чем его признать свою неправоту?

— Саша… — прошептала она и расплакалась.

Он до сих пор не воспринимал эту изящную женщину как свою мать. Была бы мать — сломался бы.

Эта бледность, этот лихорадочный румянец, эта слеза на щеке, отражающая пламя свечи. «Эти пальцы так больно тонки», как писал Калугин.

Саше нравились миниатюрные женщины. Маша, которая в будущем, тоже была такой невысокой и стройной. Но гораздо самостоятельнее и жестче, без этой болезненной эфемерности. Впрочем, судя по помилованию Дурова, мама́ иногда умела настоять на своем.

Что будет, если он умрет? Саша впервые подумал, что этот вариант вполне возможен. Видимо, он недооценил упрямство царя. Хотя четыре дня — это по-детски, может быть, рано еще.

Если он умрет здесь, не вернется ли домой в 21-й век, к Маше и Анюте? Как маленький принц, укушенный змеей…

— У тебя нет сердца! — всхлипнула мама́.

— Это у меня его нет?

— Ты думаешь я не говорила с Сашей! С твоим отцом… Он ничего не хочет слышать! Говорит, что не позволит собой манипулировать.

— Это важнее справедливости?

Мама́ вздохнула.

Скрипнул стул, зашуршали шелка, она встала и направилась к двери.

Пришел Никса.

— Саш, мы все очень просим за тебя, но папа́ говорит, что он бы давно вернул твоего студента, если бы не твой бунт.

— Ну, какой это бунт!

— Саша! Ты все прекрасно понимаешь. Он прав.

— В отношении Николая Васильевича он не прав, и кажется начинает это признавать. Ждем.

— Сашка! С ним разговаривал я, мама́, Енохин, Зиновьев. Он совершенно непреклонен.

— Боже мой! Даже Зиновьев! Как он решился?

— Ты его плохо знаешь. И Григорий Федорович за тебя очень просил. И Яков Карлович. И Сухонин. И Куриар. И даже Шау.

— А если все вместе?

— Коллективное письмо, да? Или петиция? Ненасильственный метод номер 99. Или какой там? Не беспокойся, я запомнил.

— Отлично! Запоминаешь на лету. А на практике?

— У меня была мысль подписи собрать. Оттон Борисович отговорил, потому что еще больше похоже на бунт, чем твоя голодовка. Только хуже сделаем.

— Ну, валяйтесь в ножках по очереди!

Никса возвел очи к потолку.

— Не умеют у нас в России объединяться! — продолжил Саша. — Вся эта русская соборность — мечта маниловская. Моя хата с краю, мое дело сторона, своя рубашка ближе к телу и прочая типичная народная мудрость. В этой стране каждый за себя!

— Ну, ты же не за себя!

— Пытаюсь затянуть вас в Европу. В прорубленное Петром Алексеевичем окно.

Никса хмыкнул.

— Так и представляется, как Россия падает из окна и разбивается об Альпы.

— Почему же? Наоборот: расправляет крылья и летит.

— Саш, у нас боятся объединяться. Но умеют. Когда захотят.

— Будем надеяться.

— Ладно, до завтра, — вздохнул Никса. — Я утром зайду.

Ночью Саша снова не мог заснуть.

Сколько их было, таких борцов, и в оппозиции, и среди лучших представителей власти! Кто был убит, кто умер в тюрьме, кто в эмиграции. Кто-то был не понят и проклят потомками. Иногда им удавалось вывести эту страну к свету. Но ненадолго, лет на 8-10 в лучшем случае, а потом она погружалась опять в свое болото: несвободы, произвола, пьянства, воровства, лжи, убийств и террора против соседей.

Александр Второй казался союзником, и тем больнее воспринималось его самодурство.

Можно просто бросить все и уехать, прихватив с собой свою команду. С его знаниями и работоспособностью он не пропадет нигде. Но нет! Все мы терпим до последнего, до конца надеясь, что все можно исправить здесь. Словно березок больше нигде нет, а также холодного лета, осенней распутицы, морозов и снега.

Утром Никса забежал буквально на десять минут перед уроками.

— Енохин говорит, что это уже опасно, — прошептал он. — Сашка! Не надо больше! Что же я буду делать без тебя?

— Ты законченный эгоист! — припечатал Саша. — Только о себе думаешь.

— Не только! Что мы все будем делать без тебя?

— А что я буду делать с самим собой, если сдамся?

Никса положил руку поверх Сашиной и вздохнул.

— Теплее в гроб кладут, — сказал он.

После брата в комнате появился еще один визитер. И этого посетителя Саша, признаться, ждал. Было бы удивительно, если бы обошлось без него.

У кровати сел Иван Михайлович Балинский.

— Доброе утро, Ваше Императорское Высочество! — сказал он.

— Можно, конечно, поспорить с тем, насколько утро доброе, — заметил Саша.

— От вас зависит…

— Не от меня. Я, кстати, ждал вас.

— Разумеется, если человек твердо решил умереть, это заставляет сомневаться в его душевном здоровье.

— Я не решил умереть, — усмехнулся Саша. — Я решил победить.

— Можете не успеть, я ведь тоже врач.

И он прощупал пульс на холодной Сашиной руке.

— Плохо, — заключил он.

— Я не могу не успеть. Если я умру, это тоже будет моя победа. Но я не хочу для отца такого сокрушительного поражения.

— Ну, какая это победа! — сказал Балинский. — Это бессмысленный героизм.

— Уверен, что не бессмысленный. Может быть, папа́ поймет, что справедливость важнее самолюбия.

— У вас у обоих самолюбие!

— Отлично! Гражданскому мужеству вы уже научились. А говорите «бессмысленный»!

— Я бы и раньше так сказал. По крайней мере, вам.

— Понимаете, если сейчас сдастся он, будет восстановлена справедливость, если сдамся я — уничтожена целая лаборатория, работа которой могла бы спасти тысячи жизней, а я потеряю уважение к себе. Мы в разном положении, и я не сдамся.


На занятия Саша не пошел. Гогель посмотрел на него, вздохнул и не стал настаивать.

День прошел в полусне. На обед он пил воду, есть уже почти не хотелось.

Приходил Енохин, трогал лоб и щупал пульс. Отводил глаза и даже не пытался увещевать.

После уроков забежал Никса. Сел рядом, пытался выдавить улыбку. Что-то рассказывал про Володьку и учителей. Держал за руку.

А потом пришел папа́. Высокий, прямой, в генеральском мундире со шнурами.

Резко повернулся и положил на тумбочку рядом с кроватью клочок бумаги.

Коротко приказал:

— Читай!

Саша взял записку:

«Ректору Императорского Московского Университета тайному советнику Альфонскому Аркадию Алексеевичу. Повелеваем: студента Склифосовского Николая в университете восстановить и разрешить ему жить в столицах.

Александр».

И подпись. Бисерным почерком с завитушками и двумя росчерками с нажимом: сверху и снизу. Роскошная, и впрямь царская. Произведение искусства.

— Это телеграмма? — спросил Саша. — Она отправлена?

— Да, — кивнул царь. — Конечно.

Саша подумал, что неплохо бы получить подтверждение от Склифосовского, но решил не эскалировать ситуацию. Он пока не ловил папа́ на лжи.

— У нас есть что-то вроде яблочного сока и протертой моркови? — спросил он пространство.

Никса взял со стола телеграмму, прочитал, улыбнулся и бросился на шею отцу.

— Мать благодари! — бросил царь Саше, обнимая старшего сына.


Вечером из рассказов Никсы стало ясно, что благодарить надо не только мама́, а целую толпу.

Мама́ он конечно отблагодарил. И обнял, и поцеловал руку.

— Больше так не пугай нас, — попросила она.

— Только, если окажется, что нельзя иначе.

Морковку, протертую с яблоком, принесла лично Китти. Так что он уплетал салатик под длинный спич брата об истории своего спасения.

— Во-первых, папа́ получил письмо от Мадам Мишель…

— Да? И что писала Елена Павловна?

— Перед ней отчитались твои студенты. Оказывается, зверьки, которых вы заразили золотухой, подохли один за другим.

— Ты так спокойно говоришь об этом? Видел бы ты эти милейшие существа!

— Я стараюсь говорить спокойно. Я же понимаю, что это значит. Их заражали золотухой, а они умерли о чахотки. И твои эскулапы нашли у них клетки Пирогова.

— Гранулемы, Никса. Но за тебя мы еще поборемся. Морская свинка более нежное существо, чем цесаревич.

— Во общем, Мадам Мишель написала, что ты — гений, а твоя лаборатория прославит российскую науку.

— Ага!

— А потом папа́ пришло письмо от Остроградского. Академик получил твои решения задач, писал, что из всего выпуска кадетского корпуса его задачи решает один-два человека, и им по 18 лет, а не по тринадцать. В общем, что ты чудо-ребенок, гений и сокровище.

— Вундеркинд, — уточнил Саша.

— Нет, он назвал тебя по-французски: «enfant miraculeux».

— Чудесный ребенок? Тоже ничего. Надо запомнить. Интересно, кто накрутил Остроградского?

— Академик вообще не упоминал в письме эту историю. Написано так, словно он не знает.

— Интересная тактика.

— А накрутил, думаю, Сухонин.

— Остроградский дожал папа́? — спросил Саша.

— Нет. Маменька упала ему в ноги.

— Упала в ноги! — повторил Саша. — Господи! Когда мы это перерастем!


Первого декабря вышел очередной «Колокол». Номер 29. Это был собственно последний день голодовки. Папа́ лондонский листок не упоминал, но Саша подозревал, что царь уже знает содержание. Таких совпадений не бывает!

До Зимнего «Колокол» добрался дней через пять, когда Саша уже вовсю ел мясо и, как штык, присутствовал на всех уроках, вплоть до танцев и гимнастики.

Собственно, газету принес Никса. На воскресное чаепитие в компании Рихтера.

Большую часть листка занимало пространное письмо некоего «Ч.», настолько критическое по отношению к Герцену, что лондонский эмигрант окрестил его «Обвинительным актом». Тот факт, что Александр Иванович вообще напечатал этот наезд несомненно делал честь и «Колоколу», и его основному автору. Саша подумал, что у его антикоммунистических пассажей тоже есть шанс на публикацию в этом уважаемом издании.

Ч. упрекал Герцена в излишней эмоциональности и непоследовательности: вчера славил государя за одно намерение освободить крестьян, а сегодня уже разочаровался и зовет народ к топору.

— Никса, а Ч. — это случайно не Чичерин Борис Николаевич? — спросил Саша.

Прослойка здесь была еще тоньше, чем сто пятьдесят лет спустя, так что предположение вовсе не казалось притянутым за уши.

— Точно не знаю, — сказал Никса, — но очень может быть.

— Я бы подписался под каждым словом, — сказал Саша, — если бы автор письма так не страшился свободы мнений. Не вижу ничего ужасного в том, что в России появится десять «Колоколов», срущихся друг с другом и обливающих грязью правительство.

«Если больной, вместо того, чтобы спокойно и терпеливо вносить лечение предается бешеным порывам, — писал Ч., — растравляет себе раны и хватается за нож, чтобы отрезать страдающий член, с ним нечего больше делать, как связать его по рукам и по ногам».

— Герцен — не врач, — заметил Саша, — он тот, кто бьет в тревогу, и везде кричит, что больной при смерти. И радуется каждому, кто обещает вылечить наложением рук. И впадает в отчаянье, если наложение рук не помогает. Такие люди нужны, чтобы мы не засыпали, но ждать от них правильного лечения смешно. Будет свобода прессы — появятся и серьезные издания, кроме десятка «Колоколов». А пока господин Герцен пытается быть всем. И на том спасибо.

В конце письма Ч., впрочем, добавлял в эту горькую микстуру ложку меда и признавал заслуги Герцена в борьбе с коррупцией. В общем, работайте, Александр Иванович, и дальше Навальным, а вот Лениным — это явный перебор.

— А про меня где? — поинтересовался Саша.

— В разделе «Смесь».

Заметка была где-то на абзац и подписана: «Искандер». То есть Герцен.

Мы уже вступались за государя, когда заподозрили, что цензура не пропускает его речи и приглашали Александра Николаевича к сотрудничеству в нашей газете, — писал Герцен. — Так что нас сложно упрекнуть в предвзятости.

На днях внимание мировой прессы вновь привлек к себе его второй сын: над ним издеваются и в медицинских журналах, и в далеких от сообщества эскулапов изданиях по всей Европе. Чем же провинился юный великий князь? Тем, что увлекся наукой, которая позволяет спасать вместо того, чтобы убивать на войне? Тем ли, что высказал идеи, которые не разделяют западные врачи? Тем, что его помощники неубедительно их обосновали?

Единственно, в чем можно упрекнуть Александра Александровича — это в недостаточном знании предмета. Но, к сожалению, не он выбирает науки, которые должен изучать.

«Колокол» — не медицинская газета, но и великий князь увлекается не только медициной. Так что, Александр Александрович, присылайте ваши произведения нам, мы всегда будем рады напечатать. Особенно то, что цензура не пропускает в «Морской сборник».

— Эээ, — сказал Саша. — интересно папа́ прочитал это до того, как восстановил Склифосовского или после?

— Прочитал точно после, — сказал Никса, — но Бруннов телеграфировал в тот же день.

— Ты знаешь содержание телеграммы?

— Да, слухи доходили. Он написал, что Герцен выступил в твою защиту.


Середина декабря ознаменовалась еще одним событием. Из Ниццы ненадолго вернулась бабинька. Вообще, вдовствующая императрица Александра Федоровна предпочитала Александровский дворец в Царском селе, но по случаю холодного времени года остановилась в Зимнем.

Судя по портретам, в ней было что-то от валькирии. Или художник подражал Энгру. Мощь, сила, стремительность. Что совершенно не соответствовало восприятию окружающих, которые считали императрицу существом слабым и нуждающимся в защите.

Саша увидел худую прямую старуху со следами классической римской красоты.

Величественную и почти страшную. От королевы эльфов, для которой Николай Павлович построил готический коттедж не осталось ничего, кроме этого величия и белого шелкового платья, которое она носила, несмотря на возраст и вдовство.

Саша вспомнил, что Тарас Шевченко сравнил ее с высохшим опенком. На что дедушка пришел в ярость и сослал поэта рядовым в Орск. «Положим, он имел причины быть мною недовольным и ненавидеть меня, — воскликнул Николай Павлович, — но её-то за что?»

Опёнок! Слишком мелко для нее. Пусть высохшее, но дерево. Сосна ожерелий, как писали скальды.

Вместо ожерелья на ней был массивный золотой крест с синим камнем. Сапфиром, наверное.

Бабинька обняла внука, дыша ароматом дорогих духов. И Саша окончательно решил, что классик украинской литературы был к ней несправедлив и видел только внешнее.

Александра Федоровна, изрядная меломанка, ожидаемо посадила внука за рояль. Гитара ее не интересовала ни в малейшей степени.

«На гитаре играла Елизавета Алексеевна — супруга императора Александра Павловича, а она с бибинькой не очень ладила», — предупредил Никса.

Так что Саша исполнил «К Элизе» и свежедоученную «Лунную сонату».

— Боже мой! — воскликнула Александра Федоровна. — Наконец-то в нашей семье появился мужчина, умеющий играть не только военные марши.

За сорок лет в России бабинька так и не выучила язык подданных, так что изъясняться предпочитала на французском. Саша похвалил себя за то, что вроде все понял.

— Как ты похорошел! — заметила императрица.

Ну, да! Аристократическая худоба после пятидневной голодовки.

Никса между прочим шепнул Саше, что папа́ получил от бабиньки втык за издевательство над ребенком.

— А Шопена не играешь? — спросила бабинька.

Кажется, играл какой-то ноктюрн и какой-то полонез. Лет сорок назад.

В отличие от Штрауса и (Господи прости!) Вагнера слишком изящный Шопен оставлял его равнодушным. Говорят, один из конкурентов композитора, выйдя с концерта громко закричал, и в ответ на недоумение своего спутника объяснил: «весь вечер было одно piano, так что теперь нужно хоть немного forte».

— По памяти точно нет, — вздохнул Саша.

Но, если бабинька действительно может сделать втык папа́, ради такой союзницы можно выучить хоть всего Шопена, каким бы тихим он ни был.

— Но, если есть ноты, смогу выучить, — героически прибавил он.

Александра Федоровна достала из шкафа увесистую нотную тетрадь и поставила на пюпитр перед Сашей. Села рядом (Саша успел вскочить и галантно пододвинуть ей стул) и они вместе начали листать альбом.

Кажется, один полонез он даже узнал, но покачал головой.

— Не с листа.

— Это тебе!

И бибинька закрыла ноты и всучила внуку.

— Ты, говорят, теперь не переносишь запаха табака?

— Да, — кивнул Саша. — Терпеть не могу!

— Как же ты стал похож на Нику! — воскликнула бабинька и посмотрела на него влюбленно.

Саша вспомнил, что Ника — это домашнее имя дедушки.

— Как же я мечтаю отучить Сашу от этой отравы! — сказала императрица, очевидно, имея в виду папа́.

Похоже сотрудничество намечалось взаимовыгодное.

— Я что-нибудь придумаю, — пообещал Саша.

— Ты действительно не ел пять суток?

— Да.

— Боже мой! — воскликнула бабинька. — Как твой отец это допустил! Как он мог так поступить с таким ангелом!


Пятнадцатого декабря вышел сдвоенный — тридцатый плюс тридцать первый — и последний в этом году номер «Колокола».

— Там опять что-то про тебя, — анонсировал Никса.

До братьев лондонский листок добрался только во вторник, 21-го.

Загрузка...