Глава 6

Брат прочитал письмо, потом постскиптум и рассмеялся.

— Ну, насчет Лепелетье, ты лукавишь, — сказал он.

— Нисколько не лукавлю. Лепелетье голосовал за казнь короля, и именно его голос был решающим. А я, как ты знаешь, принципиальный противник смертной казни.

— Ничего себе, на кого ты ссылаешься!

— Он автор кодекса. Я же не на его электоральный выбор ссылаюсь.

— Ладно. Оставим этого достойного мужа.

— На Каховского поклеп не возводим? Или это Пестель?

— Пестель тоже, но Каховский в особенности. Так что здесь все нормально.

— Понимаешь, Никса, если один из собеседников срывается на прямую ложь, дискуссия заканчивается. Так что надо все тщательно перепроверять.

— Про «революционные браки» правда?

— Точно не известно, что такое «революционный брак» во время утоплений в Нанте, но священники там были, монахини были, и топили их совершенно реально.

— Тогда оставляем, хороший аргумент. Про то, как трудно поднять бунт, такое впечатление, что ты пробовал.

— Пробовал, но не здесь. Все равно, что из болота тащить бегемота. На себе, в одиночку.

— Боже, с кем я связался! — закатил глаза Никса.

— Ты очень правильно связался. У меня есть опыт деятельности на противоположной стороне. Причем противоположная она только потому, что мир там перевернутый. Уверяю тебя, общество надо очень сильно довести до ручки, чтобы в нем что-то вспыхнуло. Так что, если ты выходишь погулять без охраны на набережную Невы, и в тебя стреляют, значит, конкретно ты сделал что-то не так.

— Бывают, наверное, и сумасшедшие.

— Бывают. Но не надо на них все списывать.

— «Во всех бунтах виновато правительство» — это, конечно, золотыми буквами на мрамор.

— Это так, Никса. Просто запомни. Правительству надо не пережимать. Иногда бунты вспыхивают только потому, что власть пыталась довести ситуацию до собственных представлений об идеале и делала слишком много лишних движений, где лучше было просто проигнорировать.

— Давай ты это перепишешь, а оригинал я возьму себе, ибо шедевр, — сказал Никса.

Саша вздохнул и переписал.

— Интересно, поддержит ли наш собеседник совкосрач, — проговорил он.

— Что поддержит?

— Совкосрач — это особый вид политсрача, где в словесном сражении сходится социалист и антисоциалист, или коммунист и антикоммунист. «Совкосрачем» называется потому, что по одной из теорий социалистическим государством должны управлять Советы рабочих и крестьянских депутатов, и страны с такой системой правления называются «советскими». Все аргументы в совкосраче давно известны и повторяются из дискуссии в дискуссию.

— Убедить оппонента в своей правоте вообще без шансов, — продолжил Саша, — ибо социалисты так увлечены своей прекрасной мечтой, что никаких неприятных фактов не замечают вовсе. Так что совкосрач, вообще говоря, бессмыслен. Но познавателен с очки зрения изучения идеологии врага.

— Как и вообще все политсрачи, — добавил он. — Скорее всего, политические взгляды вообще определяются особенностями психологии.

— Ну, пошли к тебе! — сказал Никса.

И прихватил штатив и фотоаппарат.

Как выяснилось, Николая специально учили фотографии. Ну, модно же.

Сашина часть комнаты действительно выглядела колоритно. Когда-то давно, кажется еще в советское время, он видел спектакль про студентов, где примерно также были устроены декорации: обшарпанная стена с высоченными стопками книг, напоминающими разнонаправленные Пизанские башни.

Стена была вполне приличная, но стопки книг впечатляли и вызывали глухое бешенство Зиновьева.

Жаль, что микроскоп пришлось подарить Склифосовскому.

Никса установил штатив и громоздкий фотоаппарат и сфоткал сей натюрморт под кодовым названием «Студенческая келья Вел. Кн. Александра Александровича».

Когда фото было готово (а именно через неделю) братья приложили его к письму и запечатали столь же многослойным образом, как и предыдущее.


Первый снег выпал еще в октябре, а к середине ноября уже покрывал землю толстым слоем, так что лошади ступали осторожно и не горели желанием переходить на рысь. Последнее Сашу вполне устраивало. Он с горем пополам научился держаться в седле, но никакой аллюр быстрее шага был ему недоступен.

Зато отношения с Геей становились все лучше. Причиной того были регулярные посещения Сашей конюшни, причем всегда с морковкой. Так что Гея преисполнилась преданности к хозяину и всякий раз встречала его радостным ржанием. То есть была благополучно приручена.

А Саша оценил лошадей. Лошадь — это очень красиво.

Как писал Киплинг: «Что опьяняет сильнее вина: лошади, женщины, власть и война». Наконец-то, Саша оценил пункт первый.

С женщинами было не очень. Компания у принцев оставалась совершенно мужской.

Власть всегда была для Саши только средством для воплощения своих идей.

А война по-прежнему не прикалывала. Все-таки при всем своем антисоветизме, Саша был воспитан в СССР на лозунгах «Миру — мир!», «Мир — народам!», «Мы за мир!» и «Нет — войне!». И искренно считал войну неким коллективным сумасшествием, крайне невыгодным и разрушительным.

То есть был вполне солидарен с Герценом.

Велосипеды стали неактуальны, и Саша с Никсой путешествовали по Царскому селу верхом. Как-то еще раз навестили Толстого. Обошлось без эксцессов и выяснилось, что правозащитные усилия Саши не прошли даром. Достоевскому и Дурову разрешили жить в столицах.

За последнего просила мама́.

Саша раздобыл у Алексея Константиновича еще пару переводов от Дурова, на этот раз из Виктора Гюго, которые он немного помнил из будущего. И загрузил матушку:

Есть существа, которые от детства

Мечты свои, надежды и желанья

Кидают на ветер. Ничтожный случай

Владеет их судьбой. Они стремятся,

Куда глаза глядят, не думая о цели,

От истины не отличая лжи:

Они летят, куда подует ветер;

Гостят, где им открыта настежь дверь.

Для них вся жизнь в мгновении настоящем,

Затем, что прошлое для них погибло,

А в будущем они читать не могут…

Оригинал ей был известен, а перевод понравился.

Саша знал, как это выжимает, как выматывает бесконечное заступничество за гонимых, особенно, когда впустую.

Но страна пока двигалась к оттепели, пространство свободы расширялось, и Сашины просьбы не оставались без ответа. В будущем бы так!

В Царском жили последние дни. В конце ноября императорская семья обычно перебиралась в Петербург — в Зимний дворец.

В середине месяца были опубликованы медицинские статьи в английских, австрийских и французских изданиях. И Саша радостно поздравил свою команду, отправив телеграммы Склифосовскому в Москву и остальным — в Петергофскую лабораторию.

Еще одним событием ноября явилось то, что Саша дорешал, наконец, задачи Остроградского и отправил академику. Честно говоря, с последней «неберучкой» учитель математики Сухонин слегка помог. Зато оценил знания ученика и согласился с тем, что в январе Саша сдаст арифметику экстерном.

Но что-то было не так.

Это чувство возникло у него дней через десять после публикации.

Они собрались в Петербург, сели в экипажи. Добрались до Зимнего. Дворцовая площадь была припорошена снегом, но светило низкое ноябрьское солнце, белесое небо отражалось в водах еще не замерзшей Невы, окрашивая голубым влажную брусчатку, и народ встречал на улицах криками «Ура!» и бежал вослед.

Это было ново, и нельзя сказать, чтобы неприятно, но Саша приказал себе не обольщаться. Если кому и были адресованы эти восторги, то папа́, а никак не царским детям.

Саша вспомнил историю одного африканского тирана. Народ боготворил его так, что целовал пыль дороги, по которой он проехал. А потом вскрылась истина, и люди стали плевать ему вслед. И случилась эта перемена что-то недели за две.

Так что любовь народная — она такая. Главное, чтобы правда ничего не меняла.

Никса молчал большую часть дороги. Что было странно. И папа́ молчал, даже не спрашивал про учебу, и мама́ отводила глаза. Медная какая-то тишина.

В Зимнем Никса жил в детской вместе с братьями. Счастью этому оставалось меньше года: к совершеннолетию для него уже готовили комнаты в фаворитском корпусе, где когда-то обитал граф Орлов.

Так что с одной стороны, брата было поймать легче, с другой — труднее поймать одного.

Но он сам облегчил задачу.

— Саш, ты помнишь нашу корабельную? — спросил он.

— Нет.

— Пошли.

Море, сражения и военные советы на картинах, пейзажи даже на створках белых дверей. Стойка с ружьями всех видов с направленными в потолок штыками, модели пушек за стеклами шкафов, морские приборы, из которых Саша уверенно опознал секстант и барометр.

А также: шведская стенка, брусья. Канат и веревочная лестница, свисающие с потолка, чучело белого медведя и рояль.

Помесь военного музея, спортивного зала и учебного класса.

Название комнате дала огромная, метров в пять высотой, модель корабля с двумя мачтами и снастями.

— Здорово! — оценил Саша.

— Здесь дядя Костя учился морскому делу, — пояснил Никса.

Они сели на палубе.

— Никса, что у вас за заговор молчания? — спросил Саша. — Что случилось?

— Я знал, что ты спросишь, — сказал Никса.

И вытащил из-за пазухи целый ворох газет и пару журналов.

— Папа́ не хотел тебе говорить, но мне кажется, что ты должен знать.

Знаменитый «The Lancet» был оформлен довольно скромно: просто черное печатное название на белой странице, адрес в Лондоне и год. Не очень толстое издание: страниц двадцать.

Саша залез в оглавление и сразу понял, о чем речь. Автором заметки был некий Уильям Фарр, а называлась она «Русские эпигоны Джона Сноу».

В начале ноября в «Британском медицинском журнале» появилась статья трех русских авторов: Пирогова, Склифосовского и некоего третьего, скрывающегося под псевдонимом «А.А.», про которого ходит слух, что это увлекающийся медициной второй сын русского императора Александра Второго. Авторы пытаются воскресить полузабытую лженаучную теорию о болезнетворности бактерий, которой придерживался наш известный врач и исследователь холеры Джон Сноу. Он умер этим летом, не дожив до пятидесяти лет, несмотря на то, что всю жизнь строил на основе своих теорий и никогда не пил некипяченой воды.

Напомню, что доктор Сноу не разделял теории миазмов и связывал распространение холеры не с плохим воздухом, а с зараженной водой. Его первое эссе «О способе передачи холеры» было напечатано еще в 1849 году. И дополнено им в 1855-м, после его исследования вспышки холеры в Сохо, в 1854 году.

Тогда, поговорив с местными жителями Сноу определил, что источник заражения — общественный водопроводный насос на Брод-стрит и убедил местный совет отключить насос, сняв его рукоятку.

Однако проведенное Сноу химическое и микроскопическое исследование образца воды из насоса не доказало его опасность. После отключения насоса заболеваемость действительно пошла на спад, но сам доктор признавал, что смертность могла снизиться из-за бегства населения после вспышки, поскольку заражения пошли на спад еще до отключения насоса.

Здесь я бы хотел отметить, насколько уровень исследования Сноу выше, чем у русской статьи. Сноу не только опросил население, но и составил точечную карту заражений и использовал статистические данные, чтобы проиллюстрировать связь между качеством источника воды и случаями заболевания холерой.

Несмотря на это, Сноу не удалось убедить коллег в орально-фекальном способе передачи болезни, и миазмическая теория осталась господствующей в научном сообществе, хотя, видимо, вода сыграла определенную роль в распространении эпидемии.

И теперь, после тщательного расследования мы не видим причин для принятия этой веры. Мы не считаем установленным, что вода была загрязнена, и перед нами нет достаточных доказательств того, пострадали ли жители этого района пропорционально больше, чем те, которые пили из других источников.

Как писал другой наш знаменитый врач Томас Саутвуд Смит, который провел много лет, сравнивая теорию миазмов с инфекционизмом: «Предполагать, что болезни распространяются через прикосновение, будь то к человеку или зараженному предмету, и упускать из виду загрязнение воздуха — это только увеличивать реальную опасность от воздействия вредных испарений и отвлекать внимание от истинных средств лечения и профилактики».

Идея «заражения», объясняющая распространение болезней, по-видимому, была принята в то время, когда из-за пренебрежения санитарными условиями эпидемии поражали целые массы людей, но теперь, когда санитарные меры показали эффективность, возвращение к вере в микробов по меньшей мере абсурдно и не удивительно, что к этим антинаучным представлениям нас пытаются вернуть представители страны, не внесшей в развитие медицины никакого существенного вклада.

Их аргументы просто смешны. Статья бездоказательна и антинаучна, как по форме, так и по содержанию. Они увидели некие «палочки», которые не смогли сфотографировать, а только зарисовать, потому что едва смогли их рассмотреть. Зато сразу прокричали об этом.

Крайне низкий уровень исследования у них сочетается с глупейшим тщеславием и желанием ниспровергать общепризнанные научные теории, имея на руках только эти рисунки, которые, думаю, вряд ли кому-то удастся воспроизвести.

А юному сыну русского царя остается только посоветовать сначала поучиться, а потом уже наставлять серьезных исследователей, которые не могут ему возразить в силу его положения в обществе.

— И что? — спросил Саша. — Нормальная научная дискуссия.

Никса возвел глаза к вершине корабельной мачты.

— Обычная дискуссия? Да?

— По поводу слабого обоснования наезд отчасти по делу. Мало у нас доказательств, чего уж!

— Понимаю, для тебя важен был приоритет.

— Ни в коей мере! Мне вообще пофиг на приоритет. Да, мне надо было прокричать, мне надо было это вбросить, чтобы они начали проверять. Мне вообще пофиг, кто первый выделит туберкулезную палочку и получит лекарство. Мне надо только, чтобы оно было получено. Неважно кем! Чахотка, Никса, — слишком старый и, к сожалению, успешный враг человечества, чтобы с них мог справиться один врач, одна команда или даже одна страна. Мне надо было поднять всех. И, кажется, начинает получаться.

— Саш, у Фарра еще ласково. Ты остальное посмотри.

Из остального была французская медицинская газета со статьей примерно в том же духе, с теми же упреками в антинаучности и слабой обоснованности исследования.

— Ну, и что? — сказал Саша. — Тоже самое.

— Там еще есть немецкий вариант, — заметил Никса.

— Ну, это уж ты мне перескажи, я пас.

В немецкоязычном журнале Саша понял только название «Архив патологии, анатомии, физиологии и клинической медицины». Зато имя очередного критика ему было знакомо: Рудольф Вирхов. Вроде как, основатель клеточной теории и кумир Сашиной врачебной команды: что московской ее части, что питерской.

— И что пишет уважаемый профессор Вирхов? — поинтересовался Саша.

— Что все болезни связаны с патологией клеток и мифические болезнетворные бактерии здесь ни при чем.

— А с чем связана патология клеток?

Никса пожал плечами.

— Во всем есть положительные моменты, — заметил Саша. — Такой человек нас заметил!

Брат вздохнул.

— Я сначала не хотел тебе показывать, но видно ты железный.

И он вынул из кармана несколько цветных картинок и протянул Саше.

Это были карикатуры.

Саша сразу узнал себя. Тело у него было маленькое, огромную голову украшали длинные ослиные уши, а нос кнопкой был вздернут прямо как на изображениях Павла Петровича. Вместо рук имелись медвежью лапы, из которых на пол падал микроскоп. Ноги тоже были медвежьи и выглядывали из-под довольно реалистичной гусарской курточки.

Это была хваленая лондонская «Таймс». Два других издания помельче явно эпигонствовали и ничего нового не придумали: те же интерпретации на тему микроскопа, медведя и осла.

Саша усмехнулся.

— Ну, что ж, надо заметить, что ребята изучили материал и даже где-то добыли портрет прадедушки.

— Как ты так можешь! — поразился Никса.

— А ты собирался меня из петли вытаскивать?

— Честно говоря… да. Но ты совсем не похож! Сашка, ты ужасно обаятельный и живой. Они ничего не понимают! И нос у тебя не такой совсем.

— Узнал, значит, похож, — сказал Саша. — Но главное, что я не сижу в ванной из крови, не пью вино из черепа и не проворачиваю в мясорубку покорный народ. А это — ерунда! Я же знаю, кто из нас осёл!

— Мне бы твою уверенность, — вздохнул Никса.

— Герцен уже высказался?

— Нет.

— Художника хорошего не нашел, — предположил Саша. — А то бы, как русский человек, придумал что-нибудь поинтереснее расхожих стереотипов.

— «Колокол» новый еще не выходил.

— А! Значит, ждем. Папа́ очень бесится?

— Саш, ты несправедлив, он хотел тебя оградить от этого.

— Он со мной не разговаривает. Конечно, глумятся в основном надо мной, но и его имя полоскают. Правда, вскользь. А тебе спасибо! Я не младенец и не смертельно больной, чтобы ограждать меня от правды.

— Запомню, — сказал Никса. — И ты меня не ограждай.


Было раннее утро, по небу неслись серые тучи. В комнате на столе оплыли свечи, стояла чернильница с пером и лежал купленный вчера пистолет.

Николай Васильевич подошел к окну и прислонился лбом к холодному стеклу. Он снимал две комнаты на втором этаже деревянного дома в Богословском переулке. Здесь между Большой и Малой Бронными и Палашевскими переулками располагался московский студенческий квартал.

Казалось, судьба улыбнулась Склифосовскому. Покровительство великой княгини Елены Павловны, знакомство с великим князем, лаборатория, переписка с этим мальчиком.

Он тщательно хранил его странные письма. Очень любезные вначале, ласковые в конце и совершенно не детские по содержанию. В них не было ни капли надменности, уж скорее пиетет к более опытному коллеге: деловая переписка равных.

Первые три курса Склифосовский жил на стипендию от Одесского приказа общественного призрения. Ее худо-бедно хватало на скромное существование: он тогда делил маленькую комнатку с еще тремя однокашниками, и вместо чая они заваривали цикорий, а вещи, за недостатком места, хранили в корзинах под кроватями.

Он подрабатывал уроками, так что постепенно завелись деньги, а лаборатория и вовсе позволила снять две комнаты (для жизни и для опытов), и он с товарищами вскладчину нанял кухарку и перешел на настоящий чай.

Но фортуна оказалась дамой ветряной и холодной.

Вал публикаций его, конечно, обрадовал.

Пришло поздравление от Александра Александровича.

А потом был разнос в «Ланцете». Но ничего, он стерпел. Потом раскритиковали французы. Он набрал в грудь побольше воздуха и сжал губы. Потом Вирхов… Это было больно, но пришло утешительное письмо от Пирогова. «Гении и знаменитости тоже не всегда правы, — писал великий хирург. — Это не последние наши статьи, учтем замечания, и они еще согласятся с нами».

Но ни одного слова поддержки от великого князя. Ни одного!

Это было совсем непохоже на тот образ, который Склифосовский себе выдумал. Юный князь — мальчик добрый и очень чуткий. Он просто не мог не написать!

А потом эти карикатуры.

И кто кого должен утешать? Александру Александровичу нет еще и четырнадцати, над ним издевается пол-Европы, невзирая на возраст, а ты взрослый обормот еще требуешь к себе сочувствия?

И он сел за письмо к великому князю, но закончить не успел, потому что его вызвали в деканат.

С деканом Николаем Богдановичем Анке отношения у Склифосовского были почти прекрасными. Николай Богданович когда-то входил в число врачей, которые пытались справиться с холерой в Риге в начале тридцатых, потом вышло его исследование холеры, напечатанное в протоколах рижского медицинского общества.

Николай Васильевич посещал его лекции по токсикологии. Они вообще пользовались популярностью у студентов за живость изложения и наглядность.

После публикаций Анке подозвал Склифосовского к себе и заметил, что статьи любопытные, хотя и не очень доказательные.

Но на этот раз декана на месте не оказалось. Николая Васильевича встретил секретарь. И вручил ему бумагу, которую в университете называли «consilium abeundi» — «совет удалиться». С запретом на восстановление в университете и требованием покинуть Москву в течение суток.

— Но… — сказал Склифосовский, вопросительно глядя на секретаря декана.

Такое предписание можно было получить за злостное пьянство, дуэль, воровство или подделку документов. Никогда, никак, ничего подобного! Он всегда был одним из лучших студентов.

— Воля государя, — вздохнул секретарь и отвел глаза.

Да, при Николае Павловиче можно было вылететь и за политическую неблагонадежность. На подобных делах сам покойный государь оставлял резолюции.

Но не при Александре Николаевиче! Да и какая неблагонадежность! «Колокол» читал — да. Но кто ж его не читал!

— Это связано с вашими статьями, — гладя в стол, пояснил секретарь.

Ну, конечно!

Только вина-то в чем? Недостаточная обоснованность научных выводов? За это исключать?

Да, не было бы статей — не было бы и карикатур на великого князя. Но не Склифосовский же их рисовал!

Он пошел, куда глаза глядят. Было холодно, лужи подернулись тонким ледком, отражавшем серое небо. Шел пар изо рта.

Вскоре он обнаружил себя на Большой Лубянке возле магазина «Все для охоты и путешествий». Не случайно обнаружил, конечно.

Сколько он скитался по этим улицам!

В Татьянин день толпы студентов гуляли по Москве до поздней ночи, ездили, обнявшись, втроем, вчетвером, на одном извозчике. Толпами вываливались из Университета на Большую Никитскую и, с пением «Gaudeamus» шли к Никитским воротам и Тверскому бульвару, оседая в местных ресторациях, чайных и пивных.

Оставить все это? Вернуться в теплую Одессу, где окончил гимназию.

Ни с чем вернуться? Изгнанным и опозоренным?

И он толкнул дверь в оружейную лавку.

Хозяин пытался соблазнить его кольтами и лефоше, но было бы на что деньги тратить! И он купил тульский капсюльный пистолет за три целковых.

Склифосовский вернулся домой и сел за начатое письмо.

Но текст не шел, слова казались глупыми и неуместными, и он ограничился короткой запиской:

Ваше Императорское Высочество, Александр Александрович!

Мне предписано государем оставить университет и покинуть Москву. Безусловно, я не должен был публиковать результаты, недостаточно проверенные и обоснованные. Простите, это моя вина.

Ваш Николай Склифосовский.

Он дошел до почты, еще закрытой по причине раннего утра, и опустил письмо в темно-зеленый почтовый ящик у дверей.

Вернулся, зарядил пистолет и встал к окну. Оно выходило на немощеную улицу, которую развезло по осени. Только сейчас чуть подморозило коричневую грязь.

Там было холодно и пусто.

Он поднял пистолет и приставил его к виску.

Загрузка...