Ночной ветер с Амура резал кожу тонкими лезвиями холода. За спиной, в «обычном» городе, оставались сияющие витрины, редкие трамвайные огни и звук шин по мокрому асфальту. Но стоило им шагнуть через почти невидимую щель в воздухе, как мир качнулся, цвета потускнели, и Хабаровск стал другим – вывернутым, будто отражённым в старом, чуть потускневшем зеркале. Здесь свет фонарей не разгонял мрак, а сгущал его; тени не прятались за спиной, а шли рядом, настойчиво касаясь локтя. Где-то в глубине, за домами, шумела вода – но не та, привычная, а вязкая, как густая тушь.
– Быстрее, – тихо сказал Максим Логинов. – Здесь нельзя задерживаться на открытом месте.
Голос у него был ровный, почти спокойный, но Марина уже научилась различать, как в этом спокойствии дрожит натянутая струна. Лишь едва заметное: вдох – выдох – и взгляд, который резал туман, как нож.
– Ты обещал безопасное место, – вырвалось у неё.
– Я обещал путь, – поправил он. – Безопасность – это цена. Её придётся платить.
Он оглянулся. Лицо – городское, привычное: тёмная шерстяная куртка, коротко стриженные виски, узкие перчатки. Только глаза выдавали, что «городской» – маска: в них было что-то нездешнее, глубокое, как омут, и если смотреть слишком долго, начинало казаться, что где-то в зрачках блеснёт изломанная чешуя. Максим коротко улыбнулся – и добавил уже так, как будто снимая второй слой кожи:
– Моё имя – Улун. Здесь его слышат лучше.
– Улун, – повторила Марина, и слово странно легло на язык – как горячий чай и первый мороз одновременно.
Она сжала сильнее руку Лизы. Дочь шла молча. Тонкая, высокая, в тёмном пальто, с неубранными волосами, в которых застрял серебристый иней этого странного ветра. Лиза не сразу узнала мать, когда та буквально выдернула её из чужого дома на набережной – дома, что дышал водой и шептал голосами ржавых труб. С тех пор Лиза будто стала легче – не в весе, в самом присутствии: иногда Марина ловила себя на том, что пальцы держат её за запястье, но взгляд натыкается на пустое место, и только через мгновение фигура дочери «появлялась», как после сбоя картинки. Улун говорил: связь с рекой не разорвана. Не сразу отпускает, если девушка была «названа».
– Мы почти пришли, – сказал Улун.
Переулок, в который он их завёл, был узким, словно выдолбленным в камне. Дома нависали, крыши почти сходились, и между ними тянулась узкая полоска тусклого света. Снега не было – и всё же под ботинками хрустело, как по льду. Марина глянула вниз – под тончайшей стеклянной плёнкой вместо асфальта текла вода. Она видела отражение своей руки, и оно двигалось с еле заметной задержкой.
– Не смотри под ноги, – сказал Улун, – здесь отражение всегда хочет договорить за тебя.
Он коснулся ладонью кирпича, и на кирпиче проступили тусклые штрихи – будто на секунду выступили невидимые раньше знаки. Марина рассмотрела: узкие, вязкие иероглифы, похожие на ветки и воду; меж ними – знакомые ей из детских гаданий палочки гексаграммы. Три быстрых движения – и стена ушла вглубь, открывая низкую круглую дверь, обитую бронзовыми шляпками.
– Проходите.
Внутри пахло мокрым камнем, железом и чем-то немного сладким – то ли чаем, то ли сухими травами, оставленными на горячем воздухе. Зал оказался круглый, с высоким, теряющимся в полумраке куполом. Стены здесь были не просто влажные – живые: вода текла по ним тонкими струйками, замирала, сворачивалась в знак, распрямлялась, уходила вверх.
В центре стоял низкий стол из чёрного камня, матовый, как ночь. Марина провела пальцами – поверхность отдавалась холодом, но в глубине камня мелькало что-то, похожее на движение: будто там, внутри, кто-то проходил мимо, оставляя завитки пара. По краю стола вилась резьба: облака, волны, драконьи когти – и в каждом изгибе резчика чувствовалась рука, умеющая не просто украшать, а удерживать.
Улун положил на стол тонкую кисть из беличьего меха и длинный узкий футляр, знакомый Марине с первого взгляда – футляр её скрипки. Он забрал его, когда они бежали, чтобы руки у неё были свободны.
– Возьми, – сказал он. – Здесь звук важнее слова.
– Ты хочешь, чтобы я играла? – Марина даже не заметила, как голос сорвался на смешок. – Сейчас?
– Тебя слышит вода. А вода помнит музыку лучше крови.
Лиза до сих пор молчала. Теперь она подняла глаза на мать – глаза, в которых отражался не зал, а нечто, похожее на шевелящуюся гладь. Марина почувствовала укол страха и злости – на кого? На дом, на реку, на город, на себя – за то, что опоздала.
– Лиза, – мягко сказала она, – сядь, отдохни.
Дочь послушно села на низкую скамью у стены. Руки сложила на коленях, пальцы сухие, холодные. Танцующие блики скользили по её коже, оставляя влажные тени.
Улун тем временем раскрыл небольшой свиток – рисовая бумага, тонкая, как дыхание. На ней знакомая Марине графика, но здесь линии иероглифов тоньше, чем в учебнике, и строже, как струны. Он обмакнул кисть в прозрачную каплю – не тушь, вода – и быстро вывел знак, который Марина не знала. В ту же секунду где-то за стенами гулко ударило, будто в каменный гонг. Тонкий звон растёкся по залу, приглушая шорох воды.
– Это дом смотрителей, – сказал Улун. – Старое место, где раньше хранили ключи от набережных, когда река ещё считалась рекой. Теперь здесь хранится другое.
– Слушатели? – спросила Марина.
– Смотрители, – повторил он, и улыбнулся так, что стало тепло. – Слушатели – это мы.
Он обошёл стол, остановился перед узкой дверцей с круглыми бронзовыми гвоздями – и провёл по ней ногтем. Бронза ответила коротким, сухим «дзынь», и дверь сама отошла в сторону. В проёме открылся маленький зал, похожий на шахматную клетку: чёрные и белые плиты пола были полупрозрачны, и под каждой – медленно вращались волны. Над плитами на невидимых нитях висели круглые фонари, такие, какие Марина видела однажды на китайском фестивале: бумага, каркас бамбука, мягкий желтоватый свет. Но эти светильники не освещали – они слушали. Марина чувствовала, как звуки её шагов отдают в хрупких каркасах.
– Здесь безопасно? – спросила она.
– Здесь сносно, – поправил Улун. – До тех пор, пока не назовёшь вслух то, что не готов потерять.
Марина невольно сжала пальцы на футляре. Он был единственным, что оставалось от прежней, понятной жизни, где ноты заменяли слова, а сцена – суд. Луны, маски, тени – всё это было бы красивой страшилкой, если бы не Лиза, сидящая рядом, будто наполовину здесь, наполовину – в той холодной воде. «Не готов потерять» – как это сказать, если уже потеряно?
– Я не назову, – сказала она. – Ни одного слова.
– Хорошо, – сказал Улун. – Но играть всё равно придётся.
Он поставил на плиту небольшой чайник – чернёная глина, круглый, гладкий, будто отполированный сотнями рук. Лёгким движением расплескал над крышкой влагу, и чайник задышал. Из носика, совсем немного, пошёл пар. Запах – свежей травы под дождём, нежно-дымной кожуры сушёного апельсина и чего-то, похожего на водоросли на берегу.
– Улун, – сказала Марина, не удержавшись.
– Имя – как чай, – улыбнулся он. – Его нужно раскрывать.
Они сидели втроём вокруг чёрного стола, пили маленькими глотками слишком горячий чай, который почему-то не обжигал. Вода шептала по стенам, и Марина поймала себя на том, что начинает слышать в этом шёпоте ритм. Не слов – тактов. Как если бы из хаоса кто-то аккуратно выстраивал мелодию.
– Слушай, – сказал Улун, кивнув на струи. – Сегодня город звучит на «гун». Завтра может перейти в «шан». Мы должны пройти, пока ядро не сменилось, иначе дорога закроется.
– Переведи, – попросила Марина.
– Сейчас Зеркальный Хабаровск держит себя на одной ноте. Это значит, что он собран, – пояснил он. – Когда он начнёт переливаться – нас будет сносить.
– Нас уже сносит, – буркнула Марина, глядя на руки Лизы.
Лиза подняла взгляд – и впервые за все эти часы в нём мелькнуло узнавание, человеческое, родное. Марина хотела что-то сказать – но в этот момент в двери, через которую они вошли, что-то мягко царапнуло. Как будто кто-то провёл мокрой щеколдой по камню.
– Они нашли нас, – тихо сказал Улун.
– Кто они? – Марина почти знала ответ, но спросила, чтобы услышать чужой голос, не свой.
– Охотники воды. Не люди. И не совсем река. Они становятся тем, что вы показали в воде. Любой тенью, любой ошибкой. Если войдут – заговорят твоими голосами.
Марина почувствовала, как в животе холодеет. Она не боялась выстрела, не боялась ножа – такие страхи понятны и распознаваемы. Но «заговорят твоими голосами» – это было о другом, о внутреннем.
– Что делать? – спросила она.
– Играй, – ответил Улун. – Пускай слышат другое.
Он раскрыл футляр – знакомый запах лака, смолы, старой сосны. Марина взяла инструмент – пальцы нашли гриф, как возвращаются домой. Смычок скользнул по струнам, и зал вздохнул. Звук родился тонкий, прозрачный, как та самая плёнка льда под ногами, на которой они шли сюда; на нём не было vibrato – только чистая линия, по которой, как по натянутой нитке, может двигаться свет.
Тени за дверью замерли. Потом шорох повторился – ближе. Под порог пролилась тонкая струйка воды; она не потекла по полу, как положено воде, а ползла, как живое насекомое, выбирая путь между плитами. На миг Марине показалось, что в капле отразилось знакомое лицо – её собственное, только с детской, нетерпеливой улыбкой. Она усилием воли держала ноту.
– Не останавливайся, – сказал Улун. – Музыка – мост. Пока он звучит, дом не меняет планировку.
– Дом меняет планировку? – хрипло спросила Марина.
– Этот – да, – отозвался он. – И город тоже.
Он поднялся, достал из рукава узкий металлический диск с выгравированным драконьим силуэтом, повернул его – и в стене, где раньше была ровная кладка, открылся новый проход. Не дверь – щель, как на прорези старого иероглифа «вода». За щелью – коридор, подсвеченный синими бликами, будто свет приходит с глубины.
– Лиза, – Марина остановила мелодию на крошечной каденции, – держись за меня.
– Я слышу, – спокойно сказала Лиза, – что они зовут меня по имени, которого у меня не было. Но оно красивое. И мокрое.
– Уходить, – резко сказал Улун. – Сейчас.
Они двинулись в коридор. Пол слегка пружинил; воздух был густым, как настоянный на травах пар. Марина шла, едва касаясь каблуками плит, радуясь, что в другой жизни её ноги привыкли к сценическим доскам, рельеф которых иногда предательски выпирает под черным балетным сукном. Здесь рельефом был сам воздух – почти материальный, обволакивающий, с запахом реки, железа и чайной глины.
За спиной снова зашуршало – уже громче. Тонкая струйка под порогом разрослась в ладонь шириной и не молчала больше: в ней клокотали отдельные слоги, складываясь в слова. «Ма-ри-на», – услышала она. – «Ма-ри-на, открой». Голос был её. Тот самый, которым она с детства звала кошку и мать, которым ругалась на сцепившийся клапан кофеварки. Мутная вода, перепрыгивая через порог, шарила по плитам, вытягивая тонкие усики.
– Не слушай, – сказал Улун. – Там – только отголосок.
Он шёл ровно, не ускоряясь, и от этого становилось легче. Марина поймала этот ритм и заставила дыхание синхронизироваться. «Раз – вдох, два – шаг, три – выдох». Лиза ступала между ними, как по натянутой струне.
Коридор вывел их в зал, широкий, как вокзал, и такой же пустой. Только вместо табло – круглая чаша в центре, полная непотревоженной воды; вместо лавок – низкие каменные блоки, на которых лепились соляные корочки. На стены неторопливо сползали узкие каскады – вода стекала, как время.
– Присядем, – предложил Улун. – Дальше – путь к Саду. Но идти сейчас – значит вывесить фонарь над нами. Пусть охотники пройдут мимо.
– А если не пройдут? – Марина старалась говорить тоже ровно.
– Тогда будем считать, что мы – камни.
Он сел на ближний блок, поставил рядом чайник – откуда он взял огонь, Марина не заметила; под дном клубился прозрачный жар, едва мерцающий. Лёгким жестом снял крышку, вдохнул – и протянул чашку Марине. Та поднесла её к лицу – и удивилась: чай пах почти так же, как когда-то пахли поздние ночи, когда она училась: бумага, лампа, розмарин из горшочка на подоконнике. Но под этим теплым слоем лежал другой: сырой, болотистый, с металлическим привкусом.
– Ты чувствуешь? – спросил Улун.
– Реку?
– Нет. Город.
Слова ложились просто, как будто он говорил не о чуде, а о расписании автобуса. Марина сделала ещё глоток, почувствовала, как тепло разливается по груди, как становится тихо в голове – и как сама вода в чашке будто перестаёт быть водой и становится чем-то, что можно понять.
Лиза сидела напротив, поглядывая на чашку матери: взгляд не жадный, не уставший – осторожный. Марина протянула ей свои ладони, касаясь пальцев. И вдруг – почти детское: Лиза улыбнулась. Коротко. Той улыбкой, которую Марина помнила у станка после детской хореографии: «Мама, смотри, у меня получилось».
С потолка упала капля. Ударилась о край чаши и, вместо того чтобы разбиться, бросилась в сторону, как живой глаз. Улун быстро накрыл чашку ладонью. Капля отпрянула – и, извиваясь, исчезла щелью между плитами.
– Началось, – сказал он. – Они не терпят, когда их не слушают.
По дальним стенам прошёл рябящий свет. Он не приходил ниоткуда – просто на мгновение жилой блеск воды стал будто «слышнее». В этом блеске Марина разглядела нечто, что раньше списала бы на игру воображения: в струях проскальзывали силуэты. Кто-то в длинном плаще, кто-то с тяжёлым портфелем, кто-то с лицом, закрытым гладкой маской. У тех, что в масках, вместо глаз – гладкая сталь, и Марина видела в стальных провалах собственное отражение. Но оно было не точным: чуть моложе, чуть смелее. Чуть жестче.
– Стражи отражений, – почти шёпотом сказал Улун. – В Саду они – хозяева, здесь – посыльные. Пока они не назвали твоё «настоящее имя», можно идти.
– Настоящее имя? – Марина попыталась усмехнуться. – У меня их и так два – Марина и «Маришка», как мама звала.
– Здесь имён больше. Имя – это не слово. Это то, как вода произносит тебя. Если услышишь – не откликайся.
Он поднялся. Лёгким ударом ногтя коснулся камня у чаши – камень отозвался сухим звоном, и прямо в полу, совсем рядом, открылась узкая лестница вниз. В полутьме ее ступени казались сделанными из слюды и тени.
– Это к колодцу, – сказал Улун. – Через него – коридор к Саду лунных фонарей. Идти нужно быстро, без остановок. Разговоры – только по делу, мысли – ровные. Любая вспышка – и город перестроит маршрут.
– А если… – начала Марина.
– Никаких «если», – мягко, но жёстко сказал он. – Мы дойдём. И ты будешь играть. Ты же скрипачка, Марина Морозова. Ты уже семь раз удержала проваливающийся зал нотами – я это видел. Удержишь и город.
Она кивнула – и только теперь поняла, что улыбается. Слишком сильно. Как в ночь перед первым сольным выступлением, где страх и восторг были одной монетой.
Они спустились. Внизу пахло мокрой глиной. По стенам в узких щелях тонко светились нитки – не лампы, не светляки, скорее, линии, похожие на те самые гексаграммы, только светящиеся. Ступени не скользили, хотя на них лежала вода. Лиза шла аккуратно, поднимая подол пальто, как балерина – светлый жест, и Марина едва не рассмеялась: «Откуда у тебя это? Ты ведь никогда не терпела балет».
– Я не терпела чужого жеста, – тихо сказала Лиза. – Свой – терплю.
Марина вздрогнула. Она не произносила вопрос вслух. Улун, идущий впереди, будто и не заметил: ровно, ритмично, как метроном. По ступеням ткнулся влажный ветер, как язычок. Из тёмной щели послышалось: «Лиз-а-а…» Голос был чужой и одновременно – как будто не чужой. Лиза сжала руку матери – раз, и опять стала лёгкой, полупрозрачной.
– Лиза, – сказала Марина ровно, – смотри на ступени. Раз, два, три. Мы идём.
– Идём, – услышала она ответ – тоже ровный.
Лестница вывела их в коридор, который тянулся, кажется, бесконечно – как коридоры музыкальных училищ, где стены всегда длиннее, чем помнишь. Вдоль правой стены текла вода – по специально выщербленному желобу; слева стояли узкие ниши, в каждой – каменная табличка на тонких ножках. На табличках – иероглифы, проступающие изнутри, а не нанесённые: будто камень сам их вырастил.
– Это имена тех, кто прошёл, – сказал Улун. – И тех, кто остался. Некоторые имена – одно и то же.
Марина не спросила, что значит «одно и то же». Она понимала, что здесь ответы, как и вопросы, имеют другую геометрию. Таблички тянулись, тянулись, и в какой-то момент ей показалось, что на одном из камней проступает «Морозова Марина». Она моргнула – и увидела лишь сетку тончайших жилок, словно в камне застыл лист.
– Не задерживай взгляд, – сказал Улун. – Камень любит внимания и начинает отвечать.
На повороте коридора, где вода, казалось, устала и легла тонкой пленкой, их встретил запах дыма – не жжёной пластмассы, не костра, а закопчённых потолков старого чайного домика. В самом углу, как будто из него всё и исходило, стояла маленькая курильница: круглая, на трёх ножках, со львом на крышке. Изо рта льва шла тонкая полоска дымка – серая, не белая. Улун поклонился курильнице коротко, без театра, и пригладил пальцем край крышки.
– Чтобы путь был гладким, – сказал он. – И чтобы дом был добр.
– Дом бывает добр? – Марина не удержалась.
– Бывает, – кивнул он. – Особенно, когда слышит музыку.
Впереди показался свет – не электрический, не солнечный. Живой, как у кожи под тонкой тканью. Проход постепенно расширялся, потолок поднимался, и они вышли в овальную галерею. В галерее висели фонари – круглые, овальные, грушевидные – и каждый был словно соткан из тумана и рисовой бумаги. Их свет был лунным, холодным – и при этом мягким, как если бы человек смог взять в ладони отблеск февральского снега и согреть.
– Сад лунных фонарей рядом, – сказал Улун. – Но мы войдём в него позже. Сейчас – слушаем.
Он прикрыл глаза – и Марина увидела, как меняется его лицо. Не то чтобы он стал другим, нет. Просто из-под привычной городской осанки проступило то, что всегда было – как проступает в хорошо натёртой скрипке годовой круг древесины, если свет падает правильно. В этом лице были тени – от крыльев, которых нет, и блеск – от чешуи, которой не видно. Улун – чай и дракон.
– Они обходят нас, – сказал он. – Трое с запада, двое с юга. Один – под нами. Тот, что под нами, – самый настойчивый. Он уже пробует камень.
Почти в ту же секунду где-то совсем рядом, будто в ступне, Марина ощутила покалывание. Камень действительно «пробовали». Не ломали – пробовали, как лёд ножом: «сколько у тебя». Она впервые за всё время ощутила прилив ярости – сухой, трезвой. Её дочь – и какой-то безымянный подземный «охотник» щупает их убежище, как консервную банку.
– Что я могу сделать? – спросила она.
– Играть, – снова сказал он, и усмехнулся: не злой, даже тёплой усмешкой. – Ты же скрипачка.
– Я не Шахерезада, – отозвалась она. – Но попробую.
Она подняла инструмент. В лунном свете струны блеснули, как мокрая проволока. Первая нота вышла неслышной – от неё дрогнула только тонкая бумага ближайшего фонаря. Вторая – прожгла тонкую борозду в тумане. Третья – отозвалась эхом в воде, что текла по стенам, и Марина услышала – ей не показалось – как вода отвечает на интервал. Не как зеркало, не как диктофон – как партнёр.
Улун кивнул. Лиза, сидя на низком каменном блоке, слушала – и глаза её потеплели, стали живее.
Снизу перестали «пробовать» камень. Вместо этого по полу побежали тонкие трещинки – не опасные, нет, скорей козьи тропы, по которым можно перебраться реке через ледяные «соты». Марина сменила тональность, удерживая рисунок – и трещинки, не найдя устойчивого рисунка, остановились, затянулись влагой и «забыли», что были.
– Ещё, – мягко сказал Улун. – Дай городу тему. Пускай он подхватит.
Сама мысль, что целый город может «подхватить» тему, была нелепа. И всё же Марина играла – не в привычных схемах, не «Бах перед сном», – что-то простое, как детская считалка, но в ней – дыхание воды, удар льда о бетон, шаг человека на набережной, чей каблук глухо отзывается в февральской пустоте. Тема полегла на камень, как тонкая шаль. Фонари над их головами дыхнули – и вдруг все сразу пошли чуть-чуть по одному и тому же рисунку, как будто невидимый дирижёр свёл их в одну строку. Вода на стенах заструилась ровнее, и металл бронзовых гвоздей зазвенел очень нежно – как если бы по ним провели кончиком ногтя, не желая поцарапать.
– Теперь можно говорить, – сказал Улун, когда последняя нота как будто сама себя убаюкала и погасла.
– О чём? – Марина опустила смычок.
– О том, как мы уйдём из этого «сносного» убежища, – улыбнулся он, – и о том, как переживём охоту. Я сказал, что путь – вот он, – он кивнул в бок, туда, где за фонарями начиналась тень арки, – но путь оглохнет, если город услышит твой страх. Поэтому – два плана. Первый – прямой: к Сердцу, через Сад. Второй – отвод: дать охотникам отражение, пусть гонят его кругами, пока мы пойдём по сухому дну.
– Отражение? – Марина подняла бровь.
– Вода говорит: «Покажи мне, кто ты, – и я покажу всем». Мы покажем ей – но не нас. Тех, кто были нами на одну секунду в чужом свете. Ложный след.
– Это опасно, – сказала Лиза. Голос её прозвучал чисто.
– Всё опасно, – согласился Улун. – Но это – привычная опасность. Не хуже сцены перед залом на тысячу. Люди слушают, город – слушает. Если дрогнула рука – слышат все.
Марина поймала себя на том, что смеётся – уже вслух, пусть и коротко. «Не хуже сцены». Когда-то она говорила это студентам: «Выход – хуже ожидания выхода». Значит, можно.
– Я могу держать тему, – сказала она. – Сколько?
– Пока сердце будет стучать в такт, – ответил он просто. – Мы заберём твоё сердце в ритм города, и тогда он сам выведет нас на берег.
Лиза посмотрела на Улуна пристально:
– Ты – дракон?
Он не удивился.
– Я – чай, – сказал он. – А дракон – вода. Мы договорились когда-то. Нет смысла много об этом говорить: тот, кто слушает, всё равно услышит своё.
Марина кончиками пальцев коснулась нефритового завитка на краю стола. Камень был не холодный – ровный, не берущий сон. Она вдохнула, выдохнула и вдруг поняла, что больше не хочет «увидеть» лица охотников. Хочет – дойти до Лизиного смеха на кухне, до запаха хлеба из соседней пекарни, до хриплой кошки, до «не забудь хлеб». И потому – будет идти.
– Пора, – сказал Улун.
Они поднялись. Фонари, как хорошо воспитанные птицы, чуть кивнули на прощание, и от этого Марине стало теплее. Через арку – новый коридор, более сухой, почти без воды на стенах, зато с тонкими серебряными «правилами» на потолке – как линии письма в разлинованной тетради. Марина шла ровно по средней, не задевая краёв. Лиза шла мягко, бесшумно. Улун – как всегда, будто слушая шаги тех, кто ещё не родился.
Первый шёпот дошёл до них скоро: «Лиза-а». Но голос уже не был убедителен. Второй – сильнее – повторил мамин интонационный рисунок: «Лизонька». Марина почувствовала, как щёлкнула глубоко внутри тонкая пружина, и тут же – сама себя вернула на ровный метр. «Такт – дыхание – шаг». Лиза отвела глаза от потолка и улыбнулась – коротко – будто понимая, что игра идёт на её поле.
На выходе из галереи город шевельнулся. Не стены – улицы. Сквозь камень и воду Марина услышала, как меняют места дома, как тянутся и подтягиваются мосты, как ковёр на полу, который кто-то решает перестелить. Хабаровск, их Хабаровск – нет; «тот» Хабаровск, зеркальный – да. Он переставлял себя, чтобы закрыть им дорогу, как завсегдатай в шахматах переставляет фигуры, не глядя, на память.
– Он меняется, – сказала Марина.
– Он пытается решить нашу задачу за нас, – ответил Улун. – И это хорошо. Пусть считает. Пока считает – не кусает.
Сзади вздохнул дом, первый, «смотрителей». Вздох этот был, как у старого аккордеона, когда его расправляешь после долгой тишины. Марина на секунду представила, как он сворачивает свои коридоры, как бьёт из стен бледный свет, как осторожно прикрывает их след мягкой пылью воды.
– Благодарю, – сказала она тихо, сама не понимая, «кому». Дом ответил щелчком в потаённой щели.
Через два пролёта стены встали шире – и впереди, через тонкую темнеющую арку, слабо замерцали круглые огни. Они плыли, мягко качаясь, как если бы их держали на очень длинных невидимых нитях. Пахло жжёной парчой и молодой кожурой мандарина. Где-то рядом пошёл неслышный снег – Марина почувствовала его только кожей: легчайшие холодные точки на щеке.
– Мы на границе Сада, – сказал Улун. – Сейчас охотники начнут говорить громче. Не отвечайте. И, Марина, – он повернулся, – если будет плохо – играй не в противовес, а в согласие. Пускай город думает, что это он придумал.
– Хорошо, – сказала она. – Пускай думает.
Лиза шагнула вперёд – и тонкий блик фонаря лёг ей на ладонь. На секунду рука стала почти прозрачной – как водяной лист. Марина схватила дочь за локоть, ощутив сухость её кожи – и это, странным образом, успокоило: кожа сухая, а значит, их река ещё не забрала.
– Мам, – тихо сказала Лиза, – если меня позовут по имени, которого у меня не было, не держи меня сильно. Просто держи.
– Я держу, – ответила Марина.
Они вошли в прохладный свет.
В Зеркальном Хабаровске нет часов – но время слышно. В этот миг оно стало гуще: фонари шептались, как женщины в очереди у киоска «Союзпечать», вода шептала, как официантка в маленькой чайной, дома переговаривались друг с другом, как соседи сквозь тонкие стены. И среди этих голосов поднимался другой – совсем низкий, басовый, как у далёкого парохода, и в нём – шёпот льда, рёв полыньи, и ещё что-то металлическое, как если к чугуну прижать ухо. Марина знала, кто это. Или, вернее, – что. Но вслух не сказала.
– Мы идём, – сказал Улун. – И город идёт нам навстречу. А охотники – рядом. И это – всего лишь охота.
Он улыбнулся, и улыбка была такая, что Марина впервые за последние сутки подумала: возможно, у них действительно получится.
Они шли вглубь света, и Сад раскрывался – не сразу, не одним взглядом – как древний свиток, где сначала видна только гора на заднем плане, и лишь потом проступает короткий мостик, потом – лодка, потом – рыбак. Фонари повисли ниже, их стало больше; между ними – черные, тонкие, как строки письма, ветви деревьев, на которых не росло ничего, кроме чёрного нефрита. В листьях звенел тонкий стеклянный смех. И где-то очень близко – уже не шёпот, а слово – «Марина». Но слово это было не голосом воды – нет. Это была она сама – та, другой, которая осталась бы, если бы не поехала в Хабаровск. У той «Маришки» были другие руки, другая музыка – и, возможно, другая Лиза. Марина ощутила, как тонкая нить под её ногами начинает дрожать, и тут же – поставила на неё ногу твёрже.
– Я здесь, – сказала она правильно – не воде, не фонарю – себе. – И я иду.
– Мы идём, – сказала Лиза эхом.
– И город слушает, – добавил Улун.
За их спиной, в глубине, в коридорах, что они прошли, что-то мягко стукнуло – как закрывается крышка шкатулки. Охотники пришли в «сносное» убежище и не нашли никого. Им останется ещё много коридоров, много шёпотов и много собственных отражений – на всю ночь.
А впереди – лунный свет шёлковыми волнами катился по земле. В этом свете ультратонкой резьбой проступали дорожки – как ладонные линии. Марина узнала одну: «идти – слушать – идти». Дуга, слог, такт.
Она подняла скрипку.
И город, кажется, действительно улыбнулся.