Мартовский утренний мороз вгрызался в открытую кожу с остервенением изголодавшегося цепного пса. Воздух был настолько стылым и плотным, что, казалось, его можно было резать ножом, но Альфонсо этого почти не замечал.
Тяжелый колун с длинной, отполированной до янтарного блеска ясеневой рукоятью со свистом рассекал сизую предрассветную дымку. Глухой, утробный треск разрываемой древесины эхом отскакивал от высокого глухого забора и растворялся в спящем Пскове.
Раз. Широкий замах, идеальная биомеханика движения, при которой в работу включается каждая мышца спины и плечевого пояса.
Два. Тяжелое, математически выверенное обрушение восьми килограммов кованой стали точно в геометрический центр промороженного соснового чурбака.
Три. Сухой хруст, и полено покорно разваливается на две симметричные плахи, обнажая желтоватую, пахнущую смолой и сыростью сердцевину.
Снег под тяжелыми, подбитыми мехом ботинками давно превратился в спрессованную ледяную корку, густо усыпанную свежей щепой. Змиенко сбросил стеганую телогрейку еще полчаса назад. Оставшись в одной тонкой фланелевой рубашке с закатанными по локоть рукавами, он работал с пугающей, нечеловеческой ритмичностью. Грубая ткань на спине потемнела от пота, прилипнув к лопаткам. Мышцы предплечий горели ровным, тягучим огнем, сухожилия натянулись, словно гитарные струны, готовые лопнуть от чрезмерного напряжения, но хирург лишь упрямо стискивал челюсти.
Этот жесткий, изматывающий до предела физический труд был его единственным спасением. Лекарством. Грубым, примитивным, но безотказно работающим антидотом против той липкой, удушающей экзистенциальной пустоты, которая пыталась сожрать его изнутри.
Блондин перехватил рукоять колуна побелевшими от напряжения пальцами, смахнул тыльной стороной ладони едкую испарину со лба и потянулся за следующей колодой. Металл ударил по дереву с такой силой, что в кисти отдалась резкая вибрация.
Никакой жалости к себе. Никакого права на слабость.
Ледяной рассудок доктора прекрасно осознавал анатомию собственной катастрофы. В том, что его прошлая жизнь обратилась в радиоактивный пепел, не было вины слепого рока. Он сам, собственными руками, возвел этот карточный домик из амбиций и сам же его сжег. Позволил Комитету выпотрошить свою психику. Своими изменами и эгоизмом выжег любовь Леры, превратив ее в недосягаемый фантом. Не просчитал риски и потерял всё, что имело хоть какую-то ценность.
Значит, скулить и заниматься самобичеванием теперь — непозволительная роскошь. Хандра делает человека уязвимым, а уязвимость — это первый шаг к гибели. Чтобы выиграть в партии против бессмертного Виктора Крида, нужно было перестать быть человеком и стать механизмом. Совершенной системой, не дающей сбоев. Чувство вины следовало запихнуть в самый темный, забетонированный подвал сознания, заварить люк автогеном и просто функционировать. Ради того, чтобы выжить.
Очередной замах. Удар. Треск.
В груди ритмично, как мощный поршневой насос, билось сердце, перегоняя разогретую кровь. Дыхание вырывалось изо рта густыми клубами пара. Альфонсо методично убивал в себе остатки той слабости, которая могла прорваться наружу. Он выковывал из своей боли панцирь. Сегодня ему предстояло вновь переступить порог Псковской областной больницы, надеть безупречно белый, хрустящий крахмалом халат и нацепить на лицо самую обаятельную, живую улыбку. Чтобы эта маска сидела как влитая, под ней должен был скрываться абсолютно пустой, холодный титан.
Массивная, обитая старым войлоком дверь сеней протяжно скрипнула, нарушив монотонный ритм ударов.
На крыльцо, кутаясь в потертый овчинный тулуп, накинутый поверх домашнего свитера, тяжело вышел Яков Сергеевич. Морозный воздух мгновенно пропитался едким, крепким запахом дешевой махорки. Суровый таежник чиркнул спичкой, пряча огонек в широких, заскорузлых ладонях, и глубоко затянулся. Старик молча оперся о деревянные перила, пуская в прозрачное, звенящее от холода небо густые сизые кольца дыма. Желтые, по-волчьи цепкие глаза внимательно, без малейшей тени жалости наблюдали за истязающим себя племянником.
Дядя Яша никогда не лез в душу с неуместными расспросами, не пытался ковырять свежие рубцы дешевым сочувствием, и Змиенко был ему за это бесконечно благодарен. Таежник просто присутствовал рядом — как глухая, надежная скала.
— Размахался, — хрипловато, с легкой долей иронии нарушил тишину старик. Бас Якова Сергеевича прозвучал как раскат грома в утренней стылости. Он стряхнул серый пепел прямо в нетронутый сугроб у крыльца. — Всю поленницу до обеда изведешь, стахановец. Остынь. Инструмент затупишь, да и сам порвешься.
Альфонсо остановил колун в верхней точке амплитуды, плавно опустил его и с глухим стуком вогнал широкое лезвие в край рабочей колоды. Врач выпрямился, расправляя затекшие плечи. Грудная клетка тяжело вздымалась. Он вытер озябшие, покрытые красными пятнами от мороза руки о грубую ткань штанов.
Когда блондин поднял голову, в его фиалковых глазах не было ни усталости, ни тоски. Лишь спокойная, пугающая кристальная пустота и ледяная решимость человека, полностью подчинившего себе собственную физиологию.
— Исключительно пользы ради, дядь Яш, — ровным, безжизненным баритоном отозвался хирург. Ни одна мышца на его бледном, исполосованном шрамами лице не дрогнула. — Мелкая моторика требует разогрева. Кровообращение в кистях перед первой сменой лишним не будет.
Старик презрительно хмыкнул в густую седую бороду, прекрасно понимая истинную цену этой «разминке», но вслух ничего не сказал.
— Перед сменой, механик, чай пить надо. Крепкий, с чабрецом, чтобы мотор не заглох, — проворчал родственник, кивнув на приоткрытую дверь, из глубины которой на мороз тянуло густым, уютным теплом растопленной русской печи и запахом печеного хлеба. — Заходи давай. Скоро уже на смену выдвигаться, а ты на морозе голышом отсвечиваешь. Дармоедов в лазарете и без тебя хватает.
Ал коротко, по-военному кивнул. Он неспешно смахнул сосновые опилки с рукавов, подобрал брошенную на снег телогрейку и накинул ее на разгоряченные плечи. Физическая оболочка была подготовлена. Дрожь унялась, пульс пришел в норму.
Змий шагнул в тепло сеней, оставляя за спиной расколотые чурбаки и мартовский холод.
Тяжелые дубовые двери Псковской областной больницы поддались с протяжным, глухим скрипом, отсекая стылый утренний ветер.
Резкая смена температуры ударила по разгоряченной коже. После морозного двора Якова Сергеевича, где легкие с жадностью рвали ледяной воздух, больничная атмосфера казалась неестественно плотной. На обонятельные рецепторы немедленно обрушился до боли знакомый, въедливый коктейль: едкая хлорная известь, сладковатый спирт, дешевая мастика для линолеума и тот едва уловимый, фоновый запах человеческого страха и боли, который невозможно выветрить ни одним кварцеванием.
Для любого обывателя этот аромат был вестником тревоги. Для Альфонсо Змиенко он служил триггером, запускающим идеальную рабочую программу.
В раздевалке для врачей было прохладно и пусто. Блондин стянул пропахшее таежным дымом и морозом пальто. Мышцы спины и предплечий всё еще гудели глухой, тягучей болью после утренней рубки дров — молочная кислота жгла волокна, напоминая о грубой физической нагрузке. Но этот телесный дискомфорт был правильным, отрезвляющим. Он заземлял.
Хирург снял с плечиков белоснежный, накрахмаленный до хруста халат. Продевая руки в узкие рукава, он физически ощущал, как меняется его плотность в этом мире. Ал провел длинными, чувствительными пальцами по пуговицам, методично застегивая их снизу вверх. С каждой петлей внутренний лед покрывался теплым, бархатным глянцем.
Начался процесс осознанной, профессиональной мимикрии.
Лицевые мышцы, еще полчаса назад сведенные судорогой глухой экзистенциальной тоски во дворе, послушно расслабились. Змиенко сформировал на губах безупречную, обезоруживающую полуулыбку — не слишком широкую, чтобы не казаться легкомысленным, но достаточно теплую, чтобы вызывать мгновенное доверие. Фиалковые глаза, напоминавшие стеклянные объективы снайперского прицела, утратили свою мертвую резкость. Он добавил во взгляд мягкий, участливый свет.
Невидимый тумблер в голове щелкнул. Трикстер, блестящий столичный франт и любимец женщин, вышел на сцену.
Шаг стал пружинистым и легким. Ал толкнул дверь и вышел в длинный, залитый весенним солнцем коридор. В отделении уже царила утренняя суета: лязгали металлические лотки в руках торопливых санитарок, тихо скрипели колесики тяжелых каталок, приглушенно переговаривались дежурные медсестры.
Внезапно в этот стерильный монохромный мир агрессивно и бесцеремонно ворвался одуряюще уютный запах. Пахло печеными яблоками, жженым сахаром и корицей.
Путь столичному светилу преградила Алевтина. Молодой педиатр сияла теплой, почти домашней улыбкой, а в руках бережно держала небольшой бумажный сверток, от которого поднимался легкий пар. На фоне бледно-голубых больничных стен девушка в светлом халатике казалась воплощением самой жизни.
— Альфонсо Исаевич, попались! — Алевтина Николаевна радостно всплеснула руками, преграждая ему путь. Ямочки на ее щеках стали еще глубже. — Нина Васильевна жаловалась, что вы опять ночуете за историями болезни и пропускаете завтраки.
Москвич плавно остановился, галантно склонив голову. Внутренний клиницист мгновенно и безошибочно оценил реакции ее организма: расширенные зрачки, легкое учащение дыхания, стремительное расширение капилляров на щеках, выдававшее себя густым румянцем. Она реагировала на него выбросом эндорфинов. Маска работала безупречно.
— Ради ваших кулинарных шедевров, Аля, я готов пропустить не только завтрак, но и ужин, — бархатным голосом с легкой хрипотцой произнес Змиенко.
Длинные пальцы хирурга мягко обхватили горячий сверток, задержавшись на ее запястье на долю секунды дольше, чем следовало. Ал почувствовал, как под тонкой кожей пульсирует кровь — часто и взволнованно.
— Признавайтесь, — его фиалковые глаза лукаво прищурились, излучая идеальное сочетание дружелюбного мужского обаяния, — вы специально поджидали меня у ординаторской, чтобы окончательно меня разбаловать?
— Слишком вы худой, Альфонсо Исаевич, — вздохнула сердобольная девушка, пропустив откровенный флирт мимо ушей, но покраснев еще сильнее. Ее взгляд скользнул по заострившимся аристократическим скулам врача. — Смотреть больно, одни глаза остались. Ешьте, пока не остыло. И чтобы чай был крепкий!
Змий благодарно кивнул, посылая ей вслед свою самую теплую улыбку, и проводил взглядом удаляющуюся по коридору девичью фигурку. Тепло искренней человеческой заботы, исходящее от свертка, попыталось пробиться сквозь его внутренний панцирь, но идеальный механизм безжалостно, на одних рефлексах, подавил этот соматический импульс. Никаких привязанностей. Симпатия окружающих — лишь удобный инструмент для выживания в социуме, социальная смазка, предотвращающая трение.
Как только спина Алевтины скрылась за поворотом, теплая улыбка сползла с лица блондина так же стремительно, как осыпается штукатурка с разрушенной стены. Губы сжались в тонкую линию, а глаза вновь заледенели.
— Пользуетесь служебным положением и женской добротой, Змиенко?
Хриплый, надтреснутый голос раздался почти над самым ухом.
Ал плавно, без малейшего вздрагивания повернул голову. У распахнутой форточки в нише коридора стоял Николай Иванович. Главврач, тучный и сутулый, тяжело опирался локтем о подоконник. В его узловатых пальцах тлела крепкая папироса «Казбек», щедро снабжая воздух едким сизым дымом.
Старый управленец давно и пристально наблюдал за своим лучшим специалистом. Николай Иванович видел то, чего в упор не замечали влюбленные медсестры и восторженные интерны. Он видел этот мгновенный, пугающий переход от сияющего балагура к абсолютно пустому, неживому изваянию.
— Исключительно в медицинских целях, Николай Иванович, — легко, без малейшей заминки парировал Ал. Обаятельная маска мгновенно вернулась на место, словно по щелчку выключателя. Врач небрежно опустил сверток с выпечкой в глубокий карман халата. — Глюкоза жизненно необходима для поддержания ясности ума перед сложным хирургическим вмешательством. Как там наш вчерашний пациент с травмой грудной клетки?
Главврач затянулся, не сводя с подчиненного тяжелого, пронзительного взгляда из-под нависших седых бровей.
— Стабилен. Исключительно благодаря вашим молитвам и золотым рукам, — сухо отозвался руководитель, с силой сминая окурок в жестяной банке из-под кофе. — Слова у вас правильные, Альфонсо Исаевич. И улыбаетесь вы красиво. Только вот глаза у вас…
Старик сделал паузу, грузно оттолкнулся от подоконника и подошел вплотную к москвичу.
— Как два куска фиалкового льда, — закончил мысль Николай Иванович, понизив голос, чтобы его не услышали проходящие мимо санитарки. — У вас мертвые глаза, доктор. Словно вы не людей режете, а часовые механизмы чините.
Внутри Змиенко туго, предупреждающе сжалась стальная пружина. Аналитический аппарат мгновенно просчитал уровень угрозы. Старик был слишком умен и видел слишком глубоко. Но вступать в конфронтацию было нерационально.
— Издержки профессии, Николай Иванович, — бархатисто, с легким оттенком профессиональной усталости отозвался Ал, спокойно выдерживая тяжелый взгляд начальника. — Если пропускать чужую боль через сердце, можно сгореть дотла еще до тридцати. Вы ведь сами это прекрасно знаете. Я предпочитаю сохранять холодный рассудок. Это надежнее.
Главврач тяжело вздохнул, потирая переносицу. Спорить с этой безупречной логикой было бессмысленно, даже если интуиция кричала о другом.
— Идите пейте свой чай, Альфонсо Исаевич, — проворчал старик, отворачиваясь. — Через полчаса у нас плановая резекция. Игорь Олегович уже наркозную аппаратуру проверяет, ждет только вас. Слышно даже отсюда, как Кац анекдоты травит.
Врач утвердительно кивнул и уверенно толкнул выкрашенную белой краской дверь ординаторской. Инцидент был исчерпан, легенда устояла. А впереди его ждала сложная, многочасовая работа скальпелем — единственное место на всей планете, где ледяная пустота внутри отступала перед звоном хирургической стали.
Дверь ординаторской с мягким шелестом закрылась за его спиной, окончательно отсекая внешнюю суету. Короткий кивок Кацу, дежурный обмен ничего не значащими фразами, и вот уже Змиенко стоит перед глубокой фаянсовой раковиной в предоперационной.
Ритуал мытья рук всегда действовал на него как спусковой крючок, переводящий сознание в боевой режим. Жесткая щетина хирургической щетки немилосердно драла кожу предплечий, доводя ее до красного каления. Густая мыльная пена хлопьями сползала по напряженным мышцам, смывая в слив не только невидимую грязь, но и последние остатки человеческих эмоций. Вода обжигала, но Ал лишь методично, сантиметр за сантиметром, очищал свой главный рабочий инструмент.
Стряхнув тяжелые капли, он поднял руки на уровень груди и толкнул бедром распашную дверь.
Операционная встретила его стерильным, режущим глаза светом бестеневых ламп. Здесь, под гудящими плафонами, пространство искривлялось, подчиняясь иным законам физики. Воздух казался густым, почти осязаемым от въедливого запаха эфира, йодоформа и того специфического, теплого железистого аромата, который источает вскрытая человеческая плоть.
— Спите, товарищ, спите, — привычно ворковал над изголовьем стола Игорь Олегович Кац. Кудрявый анестезиолог ловко подкручивал блестящие вентили на громоздком советском аппарате, и в такт его движениям в стеклянных колбах мерно булькала жидкость. — Мы вам сейчас такой цветной сон организуем, куда там кинотеатру «Победа». Полетите в Гагры, путевка «всё включено». Давление сто двадцать на восемьдесят, пульс ровный. Клиент готов к курортным процедурам, Альфонсо Исаевич.
Змиенко молча замер у стола, ожидая, пока санитарка туго затянет тесемки хрустящего стерильного халата на спине. Лицо хирурга под плотной марлевой маской окончательно окаменело. В этом изолированном, кафельном государстве блондин всегда сбрасывал личину столичного трикстера. Ему не нужно было никому нравиться. Он становился Богом из машины.
— Скальпель, — негромко, но так, что звук резонировал от стен, бросил доктор, протягивая обтянутую тонкой резиной ладонь.
Холодная, идеально сбалансированная сталь легла в пальцы секунда в секунду. Нина Васильевна Смирнова, старшая операционная сестра, читала невидимые сигналы хирурга с пугающей, почти телепатической точностью. Грозная, статная женщина уже держала наготове следующий инструмент, одновременно сверля тяжелым взглядом операционное поле и контролируя каждое движение интерна Пети Рыжикова. Лопоухий паренек, поставленный на крючки-ретракторы, потел, заливался краской и изо всех сил старался не дышать в сторону светила.
— Зажим. Еще один, — короткие, хлесткие команды падали в звенящую тишину, как удары плети.
Змиенко работал с феноменальной, пугающей скоростью. Движения длинных, сильных пальцев были лишены малейшей суеты, выверены до долей миллиметра. Никаких сомнений. Никакого тремора. Лезвие легко, с едва слышным влажным хрустом раздвинуло ткани. Кровь мгновенно выступила на краях разреза рубиновыми бисеринами, контрастируя с бледной кожей и зелеными хирургическими простынями.
Фокус зрения москвича сузился до размеров кровоточащей раны. Вся вселенная сжалась до этого пульсирующего квадрата плоти. Эта механическая, кровавая работа парадоксальным образом дарила ему абсолютный, наркотический покой.
Здесь, в эпицентре вскрытого чужого тела, не существовало ни Двадцать восьмого отдела, ни бессмертного куратора с его садистскими экспериментами, ни собственных фатальных ошибок, стерших в пыль любовь Леры. Только плоть, сталь и чистая математика выживания.
— Петька, не спи, крючки держи ровнее! — строго одернула практиканта Нина Васильевна, молниеносно промокая выступившую кровь марлевым тампоном. — Альфонсо Исаевичу обзор закрываешь. Ткани порвешь!
— Нормально он держит, Нина Васильевна, не запугивайте молодежь, — хмыкнул со своего места Кац, не отрывая взгляда от дергающейся стрелки манометра. — А то у парня сейчас систолическое будет выше, чем у нашего курортника. Вы бы, Петр, на руки доктора смотрели. Такое искусство не в каждом столичном НИИ покажут.
Блондин пропустил болтовню коллег мимо ушей. Его внутренний локатор уловил сбой в ритме операции.
— Кровотечение из брыжейки, — ледяным, констатирующим тоном произнес хирург, мгновенно меняя угол наклона кисти. — Отсос. Коагулятор, быстро.
Проблема была локализована и устранена за три секунды, прежде чем Кац успел напрячься, а Петя — запаниковать. Запахло паленой плотью, тонкий дымок спиралью поднялся к лампам. Анестезиолог только восхищенно покачал кудрявой головой, глядя на стабилизировавшиеся показатели.
— Шьем, — наконец произнес Змий, плавно выпрямляя затекшую, гудящую от напряжения поясницу. Круглые часы на кафельной стене показывали, что сложнейшая резекция заняла на сорок две минуты меньше отведенного норматива. — Кетгут. Иглу.
— Ювелирная работа, Альфонсо Исаевич, — одобрительно проворчала старшая сестра, забирая в лоток использованные, скользкие от крови инструменты. В ее суровом тоне сквозило глубочайшее, неподдельное профессиональное уважение.
Хирург стянул края раны, накладывая последний, безупречно ровный, геометрически идеальный шов. С влажным щелчком он стянул с рук окровавленные перчатки, обнажая побелевшие от талька пальцы.
Коротко кивнув бригаде, врач молча вышел в предоперационную. Очередная битва с законами физиологии была выиграна. Но стоило ему покинуть стерильный периметр и стянуть с лица влажную марлевую маску, как в груди, прямо под ребрами, снова начала стремительно разрастаться глухая, ледяная пустота. Внутренний вакуум требовал новой порции работы, чтобы заглушить звенящую тишину в голове.
Задний двор Псковской областной больницы утопал в мартовской распутице. Рыхлый, потемневший от городской копоти снег оседал под тяжестью весеннего тепла, обнажая уродливые островки сырой земли и прошлогодней, сгнившей травы. С проржавевших жестяных крыш монотонно, с раздражающей ритмичностью капала вода, разбивая серые лужи на сотни мелких осколков.
Альфонсо стоял на деревянном, подгнившем крыльце черного хода. Воротник наброшенного на плечи пальто был поднят, защищая от промозглого сырого ветра. В длинных пальцах тлела сигарета. Доктор глубоко, до спазма в легких затянулся едким табаком. Сизый дым смешивался с влажным воздухом. После многочасового мышечного и нервного напряжения в операционной никотин приятно бил по синапсам, чуть приглушая тяжелую пульсацию в висках.
Он смотрел на низкие, свинцовые тучи, методично и безжалостно трамбуя любые обрывки эмоций на самое дно сознания. Только работа. Только рассечение и сшивание тканей. Остальное не имеет значения.
Тяжелая, обитая потрескавшимся дерматином дверь за спиной протяжно скрипнула. На крыльцо неспешно, шаркая подошвами, вышел Леопольд Сергеевич Левант.
Патологоанатом зябко поежился, кутаясь в накинутую поверх белоснежного халата старую, растянутую вязаную кофту мышиного цвета. В узловатых руках старичок бережно, как драгоценность, держал граненый стакан в массивном мельхиоровом подстаканнике. Над крутым, почти черным кипятком поднимался ароматный пар свежезаваренного чая. Вокруг Леванта, словно невидимая аура, привычно витал тонкий, сладковато-тошнотворный шлейф формалина и старой книжной пыли.
— Дымите, Альфонсо Исаевич? — скрипучим, но на удивление бодрым, цепким голосом поинтересовался Леопольд Сергеевич. Сухопарый старичок поправил на переносице массивную роговую оправу очков и с наслаждением сделал крошечный, шумный глоток. — А Алевтина Николаевна там в ординаторской извелась вся. Переживает, что столичный хирург пирожки холодными есть будет. Желудок испортит.
— Остывшая выпечка — ничтожно малая плата за удачно проведенную резекцию, Леопольд Сергеевич, — Змий привычно, на мышечных рефлексах растянул губы в обаятельной, чуть усталой полуулыбке. Он стряхнул пепел в ржавую консервную банку из-под леденцов, приспособленную под пепельницу. — Как ваши подопечные сегодня? Не жалуются на весеннюю сырость?
— Мои пациенты, слава богу, народ рассудительный и дисциплинированный, — хмыкнул патологоанатом, прищурив умные, выцветшие до цвета старой джинсы глаза. — Лежат тихо, никуда не торопятся, глупостей по молодости не делают. Живые, вот те суетятся много. Бегут куда-то, всё успеть пытаются, иллюзии строят… От себя самих прячутся.
Старик сделал многозначительную паузу, и его пронзительный взгляд вдруг стал непривычно тяжелым, словно рентгеновский луч сфокусировался на одной точке, пройдя сквозь идеальную маску балагура. Левант выхватил изнутри ту самую заледенелую, черную пустоту.
— А от себя не убежишь, доктор, — тихо, вкрадчиво, без тени прежней улыбки добавил Леопольд Сергеевич, глядя на блондина поверх очков. — Можно сутками из-под бестеневой лампы не вылезать. Можно за чужой кровью и работой как за кирпичной стеной прятаться. Можно паспорта менять. Но по ночам-то, Альфонсо Исаевич, тишина наступает. И в этой тишине всё равно приходится с самим собой разговаривать. А собеседник там ох какой безжалостный.
Блондин замер. Дыхание на микросекунду остановилось. Пальцы чуть сильнее, до побелевших костяшек сжали истлевшую сигарету.
На одно крошечное, измеряемое ударом сердца мгновение идеальный фасад дал трещину. В фиалковых глазах метнулся абсолютный, машинный холод готового к атаке хищника. Зверь, выпестованный Комитетом, отреагировал на угрозу разоблачения. Однако Змиенко виртуозно, титаническим усилием воли погасил этот опасный импульс, загоняя инстинкты обратно в клетку.
— Философствуете на свежем воздухе? — голос хирурга остался ровным, бархатистым, без малейшей нотки напряжения или сбившегося ритма. Он даже позволил себе легкий смешок. — Отличная практика для стимуляции мозгового кровообращения. Но мне, пожалуй, пора возвращаться к суетливым и живым. Остывшие пирожки сами себя не съедят.
Альфонсо аккуратно затушил окурок о ржавый край банки, вежливо, с легким поклоном кивнул старику и шагнул обратно в тепло больничного коридора.
Маска трикстера вернулась на законное, прикипевшее к коже место, но слова патологоанатома оставили мерзкий, царапающий гортань осадок. Этот сухопарый, пропахший формалином мудрец видел слишком много. Его рентгеновский взгляд был опасен для идеально выстроенной легенды.
Но что было еще хуже — старик был абсолютно, стопроцентно прав.
Смена закончилась, когда Псков уже погрузился в стылую, непроглядную темень. Вечерний город встретил хирурга промозглым, секущим лицо ветром и размытым, желтушным светом редких уличных фонарей. Мартовская распутица превратила дороги в грязное, чавкающее месиво, в котором отражались тусклые огни немногочисленных окон хрущевок.
Доктор шел пешком. Он намеренно выбрал самый длинный, запутанный маршрут до дома дяди Яши, уходя в лабиринт глухих переулков. Физическая усталость после многочасовой работы у стола обычно служила отличным щитом от мыслей. Но сейчас, в густой, влажной вечерней тишине, этот панцирь начал стремительно, катастрофически истончаться.
Слова старого Леванта крутились в голове назойливой, скрипучей заезженной пластинкой. «С собеседником разговаривать придется…» Змий стиснул челюсти так, что заболели скулы, а жевательные мышцы свело судорогой. Блондин не собирался вести диалоги с самим собой. Это было контрпродуктивно. Это запускало цепочку воспоминаний, в конце которой всегда стояли залитый кровью пол конспиративной квартиры, мертвая Вика, искореженный металл машины Мэй и удаляющийся силуэт Леры.
Улицы пустели. В груди медленно, но неотвратимо, как поднимающаяся вода в трюме тонущего корабля, начал разрастаться ледяной, душащий ком.
Дыхание сбилось. Холодный воздух внезапно стал густым, царапающим трахею, словно битое стекло. Сердце сорвалось с привычного ритма, застучав о ребра с пугающей, болезненной частотой. Паническая атака накатывала по жесткому, классическому медицинскому сценарию, который Змиенко знал наизусть: тахикардия, спазм сосудов, липкий холодный пот вдоль позвоночника, звон в ушах и удушливое, животное чувство надвигающейся, неотвратимой катастрофы.
Врач остановился посреди глухого, неосвещенного переулка. Он тяжело оперся ладонью о влажную, шершавую кирпичную стену какого-то дома, склонив голову. Пальцы скребли по кирпичу, пытаясь найти физическую опору. Одиночество. Абсолютное, стерильное, ледяное одиночество рухнуло на плечи бетонной плитой, раздавливая внутренние органы.
Москвич прекрасно осознавал: в этой вакуумной, засасывающей пустоте нет ничьей вины, кроме его собственной. Сам выжег всё дотла, сам сломал свою реальность, сам принял правила игры Виктора. А значит, не имеет права скулить от боли.
«Заткнись», — мысленно, с холодной яростью приказал себе Змиенко. Хандра делает слабым. Слабость — это брешь в обороне. А за брешь расплачиваются жизнью.
Закрыв глаза, хирург принудительно, как по учебнику физиологии, взял контроль над взбесившейся вегетативной системой. Он начал выравнивать ритм дыхания.
Вдох на четыре счета, наполняя спазмированные легкие ледяным воздухом. Задержка. Медленный, контролируемый выдох на восемь.
Альфонсо отстраненно считал собственный зашкаливающий пульс на сонной артерии, ломая взбесившийся организм, заставляя животный страх подчиниться стальной, модифицированной воле. Зверским усилием рассудка москвич скомкал этот пульсирующий, липкий ужас, утрамбовал его в плотный ком и запихнул на самое дно сознания. Залил ментальным бетоном. Навесил тяжелый замок.
Спустя три бесконечные минуты от приступа осталась лишь мелкая испарина на бледном лбу и легкая дрожь в пальцах. Ал хладнокровно погасил ее, глубоко сунув руки в карманы драпового пальто. Он оттолкнулся от кирпичной стены, расправил плечи и ровным, чеканящим шагом двинулся дальше сквозь мартовскую тьму. Механизм был перезагружен. Фасад восстановлен. Сбоев не предвиделось.
Утреннее солнце ворвалось в палату женского хирургического отделения, выхватывая из полумрака белые металлические спинки коек, облупившуюся краску на прикроватных тумбочках и стеклянную банку с чахлой веточкой вербы. Воздух был густо, до першения в горле пропитан запахом хлорамина, кварцованного белья и свежей манной каши, которую санитарки только что развезли на дребезжащей тележке.
Дверь распахнулась, и в палату стремительным, уверенным шагом вошел Альфонсо. Белоснежный, накрахмаленный до жесткого хруста халат сидел на его широких плечах безупречно. На губах играла та самая фирменная, обезоруживающая полуулыбка, от которой у пациенток мгновенно розовели щеки и забывались послеоперационные боли. За спиной столичного светила, судорожно прижимая к груди стопку пухлых картонных историй болезни, семенил лопоухий интерн Петя Рыжиков.
— Доброе утро, красавицы! — бархатисто, с легкой, обволакивающей хрипотцой поприветствовал подопечных Змиенко. — Как наше самочувствие? Надеюсь, никто не нарушал постельный режим и не планирует сбежать на танцы?
По палате прокатился смущенный, но откровенно довольный женский смешок. Даже суровая пенсионерка у окна, третьи сутки страдавшая после удаления желчного пузыря, попыталась изобразить приветливую гримасу, поправляя косынку.
Блондин безошибочно подошел к крайней койке, где лежала молодая ткачиха с местного льнокомбината. Девушка поступила два дня назад с острым аппендицитом. Врач плавно опустился на край выкрашенного белой эмалью табурета, излучая абсолютную, теплую уверенность. Длинные, изящные пальцы мягко легли на запястье пациентки, нащупывая пульс.
— Ну-с, Тамара, рассказывайте, — доктор заглянул девушке прямо в глаза, включив свое обаяние на максимум. Фиалковый взгляд казался бездонным и участливым, хотя внутри хирурга в этот момент работала лишь сухая, холодная математика: частота сердечных сокращений — семьдесят восемь, кожные покровы чистые, тургор в норме. — Боли беспокоят?
— Немного, Альфонсо Исаевич, — пискнула ткачиха, густо краснея под пристальным вниманием роскошного мужчины. — Ночью тянуло сильно. Шов чешется.
— Чешется — значит, заживает. Это физиология, Тамочка, против нее не попишешь, — Змий ободряюще подмигнул и аккуратно откинул край казенного байкового одеяла. — Петр, снимайте повязку. Посмотрим, как ведет себя наш разрез.
Интерн торопливо подцепил пинцетом край марли, присохшей на желтоватом клеоле. Ал наклонился над животом пациентки. Пальцы хирурга бережно, но профессионально жестко прошлись по краям раны, проверяя отсутствие инфильтрата.
— Живот мягкий, симптома Щеткина-Блюмберга нет. Заживление первичным натяжением, — констатировал москвич. Он выпрямился и снова посмотрел на смущенную девушку. — Петр, назначьте Тамаре дополнительные инъекции витаминов группы В и глюкозу. И отмените анальгетики на ночь. Такой очаровательной девушке категорически противопоказано хмуриться от уколов. Вы же нам нужны на производстве здоровой и цветущей.
Пациентка расцвела, напрочь забыв о ноющей боли в правом боку. Москвич действовал безошибочно. Маска трикстера, обаятельного балагура и любимца женщин была идеальной, непробиваемой броней. Вчерашняя паническая атака в темном, грязном переулке казалась теперь чем-то нереальным, плодом больного воображения, сбоем в матрице. Беглец безжалостно забетонировал свой страх, оставив на поверхности лишь глянцевую, приятную глазу картинку уверенного в себе советского врача.
Обход продолжался. Хирург сыпал безобидными шутками, делал изящные комплименты, попутно с феноменальной, машинной точностью оценивая состояние дренажей, цвет кожных покровов и динамику выздоровления. Врач не упускал ни малейшей детали. Его внутренний компьютер фиксировал любые отклонения, пока внешняя оболочка разыгрывала блестящий, достойный МХАТа спектакль.
— Учитесь, студент, — негромко, ровным голосом бросил Ал, когда они с Петей вышли в светлый коридор.
Тяжелая дверь палаты закрылась, отсекая их от пациенток. На долю секунды улыбка стерлась с лица блондина, обнажив мертвый, стальной оскал, но тут же вернулась обратно — уже не теплая, а снисходительно-холодная.
— Записывайте, Петр. Доброе слово и правильная интонация — это не лирика. Это инструмент.
Интерн с благоговением кивнул, торопливо строча шариковой ручкой в затрепанном блокноте.
— Вы думаете, я с ними флиртую от избытка свободного времени? — Змиенко изящным жестом поправил манжету халата, направляясь к ординаторской. — Физиология, Петр. Позитивные эмоции, вызванные вниманием лечащего врача, стимулируют парасимпатическую нервную систему. Расширяются капилляры, улучшается трофика тканей. Снижается выброс кортизола, подавляющего иммунный ответ. Пациентка краснеет от комплимента — значит, к послеоперационному шву приливает кровь, несущая кислород и лейкоциты. Регенерация ускоряется на пятнадцать процентов.
Рыжиков замер посреди коридора, ошарашенно хлопая выцветшими ресницами.
— Так вы… вы это специально всё? По расчету? — пробормотал юноша, чувствуя, как рушится его идеалистическая картина мира.
— Медицина не терпит случайностей, коллега, — ледяным тоном отрезал Змий. — Пациент должен хотеть жить, а не просто лежать куском мяса на панцирной сетке. Если для этого мне нужно изображать галантного кавалера — я буду это делать. Но никогда не путайте терапевтический инструмент с настоящим сочувствием. Сочувствие застилает глаза, а у хирурга зрение должно быть кристально чистым. Идемте, нас ждет перевязочная.
Интерн сглотнул тугой ком в горле и поспешил за наставником. Рыжиков видел перед собой гениального врача, даже не подозревая, что этот идеальный специалист абсолютно, стерильно пуст внутри, а его безупречная работа — лишь способ не сойти с ума в оглушающей тишине чужого города.
Классическая музыка мягко, едва уловимо заполняла просторный кабинет на верхнем этаже неприметного, монументального здания в центре Москвы. Из раструба антикварного граммофона лилась тягучая, безупречная, математически выверенная соната Баха.
Виктор стоял у панорамного окна, заложив руки за спину. Пронзительные, льдисто-голубые глаза бессмертного куратора двадцать восьмого отдела равнодушно наблюдали за тем, как внизу, в сером свете пасмурного утра, копошатся крошечные, суетливые точки человеческих жизней. Спешащие «Волги», черные зонты, слякоть. Сквозь толстое, бронированное стекло в кабинет не проникал ни вой мартовского ветра, ни шум просыпающейся столицы.
Глава отдела плавно повернулся на каблуках дорогих ботинок и подошел к массивному бару из красного дерева. Хрустальная пробка графина издала тихий, мелодичный звон. На дно тяжелого бокала плеснул коллекционный односолодовый виски. Напиток, выдержанный в дубовых бочках дольше, чем длится жизнь среднестатистического оперативника наружного наблюдения.
Крид сделал крошечный глоток, перекатывая янтарную жидкость на языке, и опустился в глубокое кожаное кресло.
На полированной столешнице, в идеальном геометрическом порядке, лежала тонкая картонная папка. Внутри находились всего три листа машинописного текста, отпечатанного на желтоватой бумаге. Скупой, сухой рапорт псковской агентуры.
Древний монстр прикрыл глаза, анализируя прочитанное. На его тонких, бескровных губах заиграла снисходительная, ледяная полуулыбка.
«Объект интегрировался в социум. Легализация прошла успешно. Устроен на должность хирурга в областную клиническую больницу. Ведет замкнутый, но внешне социально-приемлемый образ жизни. Проявляет высокую профессиональную активность. Контактов с криминальными структурами не зафиксировано…»
Змиенко думал, что сбежал. Думал, что обманул систему, стер свою личность, забился в глубокую, засыпанную снегом провинциальную нору и начал жизнь с абсолютно чистого листа. Улыбается наивным ткачихам, штопает псковских трактористов, пьет растворимый кофе в ординаторской и считает себя свободным от незримых нитей Комитета.
Какой очаровательный, трогательный, наивный самообман.
Виктор открыл холодные голубые глаза и посмотрел на свет сквозь граненый хрусталь бокала. Создание идеального инструмента всегда требовало радикальных мер. Чтобы выковать из мягкого золота разящий, не знающий сомнений клинок, требовалось пламя. И куратор обеспечил самую высокую температуру, выжег в душе столичного врача всё человеческое: привязанность к отцу, любовь к сбежавшей Лере, дружбу с погибшей Мэй.
Куратор поставил недопитый виски на стол. Разве можно сбежать от того, кто контролирует саму матрицу этого мира?
Псковская ссылка была не побегом. Это был инкубатор. Место, где кровоточащие раны покроются толстым слоем непробиваемой, лишенной нервных окончаний рубцовой ткани. Там, в тишине бедных областных операционных, среди запаха дешевой хлорки и автоклавов, врач будет прятать свою пустоту за циничными, заученными улыбками. Будет убеждать себя, что спасение чужих жизней искупает его собственные грехи.
Но Крид знал человеческую (и нечеловеческую) природу лучше, чем кто-либо на этой планете. Хирург не может не резать. Альфонсо — хищник, который посадил себя на цепь травоедов. Иллюзия нормальности, эта светлая, картонная советская жизнь среди обывателей, рано или поздно начнет его душить. Пустота внутри потребует настоящей пищи. Адреналина. Власти над жизнью и смертью. Того самого холодного, божественного превосходства, к которому его так заботливо приучил двадцать восьмой отдел.
Глава отдела плавно поднялся с кресла, поправляя манжеты безупречного костюма.
Он не собирался отправлять в Псков ликвидаторов или возвращать беглеца силой. Зачем портить такой роскошный, саморегулирующийся эксперимент? Когда этот день настанет, когда Змию станет тошнотворно скучно перебирать чужие аппендиксы, он сам, по собственной воле, вернется в Москву. Придет в Комитет не из мести, а потому, что только Крид сможет дать ему материал, достойный его гения.
У бессмертного было в запасе сколько угодно времени, чтобы дождаться возвращения своего лучшего пса. И до тех пор пусть мальчик поиграет в спасителя.