В окно что-то стучало, какая-то неприкаянная ветка. Мне было хорошо под одеялом: с оглушенным демоном в голове и отчетливым ощущением выходного. На столе моргал зарядившийся аккумулятор, и где-то там еще был невидимый кофр с фотоаппаратом.
И где-то там были еще десять часов времени, которое мне не нужно делить на двоих.
За окном дробилась между ветвями звенящая прозрачность: та самая, особенная, которая — бесцветье. Которая — высокий и чистый звук. Которая бывает только осенними днями, когда предгорье окутано предчувствием заморозка.
Я бросила складывать постель, поставила чайник и села у окна. Ветер играл ветвями, охлестывал невидимые куски осени. Мне хотелось смотреть, и пальцы сами ощутили ребристые кольца на объективе. Пальцы помнили путь к меню баланса белого. Я дала свободу рукам, глядя за стекло. На стекле серели высохшие потеки, фотоаппарат лежал за спиной, но пальцы ткали силки вокруг картинки. Резкость, фокус, диафрагма — с каждым движением запущенный сад преображался, становился набором пластов, и плоскостей, и планов. Я его ловила и упрощала.
Когда вид из окна расслоился, и осталось только найти правильный баланс цветов, я остановилась, и большой палец лег на воображаемый спуск. Сад замер: все та же светотень, простая и управляемая.
Из кухни свистнул чайник — неуверенно пока что, на пробу, а я смотрела за окно между пустых ладоней, и видела именно то, что хотела. Выделена ветвь, снимок получится немного темнее, фрагмент кованого забора замылен. Цвета — неестественны, смещены в сепию.
Почти хорошо, решила я и пошла выключать чайник.
Наверное, мне следовало переживать за Икари-куна. Например, не так спокойно спать.
Я обходила «Лавку» по полузаросшим тропам, жевала тост и — пока получалось — думала. Слышались голоса детей, окрики кураторов. Еще один праздный день в этом месте все-таки наступил, меня не мутило от М-смеси, а значит, все прошло хорошо. Он справился и пошел навстречу своему кошмару.
Деревья редели. Мысли — наоборот.
Ангел найден, Ангел уничтожен. Мне осталось только сожаление. И еще сожаление. И еще. Я ведь почти сорвалась, я пропустила Сесила, это не я отдала Ангела в руки Икари-куну. Внутри меня будто был кто-то еще, и он исходил слабым, медленным ядом.
Но я — это только я. К сожалению.
Лесопарк закончился. Впереди лежал спуск в Торфяную низину. Там между неровными колоннами камня лежали, свернувшись, пряди тумана. Там стояла трава — серо-рыжая, как сама осень. К востоку начиналась трясина: я даже отсюда видела бурую вешку.
Я видела все — все и сразу. Гротескный Шпиль, жилы мха в морщинах камня, ртуть болотного окна, и даже — не зрением, чутьем, — видела первую линию Периметра. До стены депрессивного излучения оставалось почти шесть километров. Шесть километров холодной влаги, камня и торфяной осени.
Я это видела, я слышала, как шуршат секунды кредита. Хотелось успеть как можно больше. Впрочем, как всегда.
Снимки ложились на карту памяти быстрее, чем я успевала рассмотреть план. Я еще не работала — я просто утоляла голод, жадный любитель, дорвавшийся до красивого ландшафта.
Мое — спуск. Мое — спуск. Мое — спуск.
Я остановилась не от насыщения, у меня не заполнилась карта памяти — просто на какую-то долю мгновения ощутила себя Ангелом.
— Аянами?
Я оглянулась, пытаясь понять, что чувствую. Слышался грубый хруст разрушенного одиночества: у разлапистой сосны стоял Икари и удивленно озирался. Я видела его глаза и не могла сказать, что именно он сейчас видит. Это был бесфокусный взгляд — жуткое зрелище, если всматриваться в зрачки и знать, как смотреть.
Сложное умение, которого он, кажется, даже не осознает.
— Вы… — неуверенно начал Икари-кун и замолчал, беспомощно озираясь.
Очень хотелось ответить: «Да, я». Наверное, я бы так и ответила, если бы не взгляд. Икари будто приковало к Торфяной низине, он весь был там — среди словно бы высеченных из тумана колонн, среди завитков ржавого торфяника. Он там видел что-то сильное и притягательное, что-то куда более сильное, чем-то, за чем он пришел.
Торф. Туман. Камень. Колонны воплощенной серости.
Я поймала себя на том, что тоже смотрю туда. И что мне обидно.
— Там что-то произошло, верно?
Это было как удар. Я все еще помнила пощечины ветра, помнила, как меня вышвырнуло из горящей воронки микрокосма. Помнила колючее прозрение: с этим Ангелом что-то не так. Он был чудовищно силен, силен в своей агонии.
Я помнила ветер, помнила, как он прошел мимо меня. Как спустился в долину и умер там.
— Умер? — удивился Икари. — В смысле, сам?
— Да.
Я еще слышала, как мои мысли плавно перетекали в речь. Плавность удивляла. Как это, должно быть, просто и странно: говорить, едва думая. Как звучит жизнь, когда можно так? Можно, конечно, спросить у Икари-куна. Но он вряд ли поймет мой вопрос.
— Когда это случилось?
Он снова смотрел вниз — туда, где я не победила.
— Два года назад. Шестого апреля.
Время мягко напомнило мне, что я его теряю понапрасну.
— Простите.
Он в порядке — настолько, чтобы беспокоится о тревожном ландшафте. И этого достаточно, рада за него. Я нащупала ногой надежный камень и начала спускаться вниз. Неснятые завитки тумана ждали меня.
За спиной слышался шорох и удары подошв о выступы породы. Икари-кун не отвяжется. Говорить не станет, но и не уйдет. Я хочу думать, что это какая-то немая договоренность, какой-то контракт. Он будет молчать, я уверена. Не знаю, почему так. И если я повторю, как заклинание, эту мысль еще несколько раз, все станет былью, как в детстве. Если долго терпеть боль, шепча просьбу, то придет медсестра, хоть ты ее и не вызывала. Иногда спасение приходило так не скоро, что казалось простым совпадением, но вера в повтор, вера в силу простого цикла слов оставалась незыблема.
Этим утром мне хорошо мечтается.
Мы остановились недалеко от Гротескного Шпиля. Я видела, как Икари-кун заглядывает в просветы между скалами, явно желая лучше его рассмотреть. Он молчал и шел за мной, позволял молчать мне, и это стоило благодарности, пускай даже такой.
Вера Стоук-Хантинг, Ангел, Который Умер. Она оставила после себя тысячи отчетов, новый шифр классификатора СПС и вот это — блестящую иглу, растущую из скопления сине-серых друз. Сорок две тысячи двести шестнадцать миллиметров впивающейся в небо загадки. Объем Шпиля колебался в зависимости от расстояния между Землей и Юпитером, а его химический состав — вполне земной и понятный — не имел ничего общего с физическими свойствами.
Икари-кун рассматривал зеркальную поверхность Шпиля и видел загадку даже без отчетов, даже без пламени в моей памяти.
«…Этот огонь был ненормальным, неправильным. Он пожирал микрокосм изнутри, и нити синего, такие хлесткие, такие пронзительно-звенящие — корчились, дрожали и прекращали быть. Огонь проходил сквозь меня.
Это была не моя болезнь, но я много знала о такой игре цвета, света и мрака.
Ангел, бывший Верой, уходил прочь, беременный собственной смертью…»
Порой мне кажется, что проводнику Рей Аянами не поверили. Десятки раз опрашивали, но так и не поверили, потому что Вера Стоук-Хантинг официально записана в мой мартиролог. Потому что никто и никогда толком не изучал Гротескный Шпиль — единственное в своем роде надгробие сверхчеловека.
— Голова болит, — вдруг услышала я.
Удивительно, подумала я, опуская камеру: мне совсем не противно. Я не разочарована тем, что Икари-кун нарушил контракт. Только рада ли я этому?
Это вряд ли.
— Хотите чаю?
Камни около Шпиля были теплые, здесь всегда туман, всегда влажный, оливковый запах медленно испаряющегося болота. Нет радиации, нет геотермальной активности, нет разогревающих породу химических реакций — просто Шпиль и теплые камни в радиусе тысячи трехсот миллиметров. По-моему, это удобно. Если не смущает собственное отражение в Шпиле, растянутое по всей сорокаметровой высоте.
Меня — не смущает.
Я достала термос из сумки и открутила крышку. Икари-кун морщился и косился на Шпиль, а потом, спохватившись, полез в карман куртки:
— Дурацкий пикник, да? — слабо улыбнулся он, положив на камень небольшой сверток.
«Дурацкий пикник», — повторила я про себя. Я наливала в крышку термоса чай, пытаясь понять, что такого дурацкого происходит, и смотрела, как из оберточной бумаги появляется бутерброд.
— В университете научили делать, — пояснил Икари-кун. — Вкусно и не нужна коробка.
Два куска хлеба с начинкой из сыра, какой-то зелени и ветчины. Я будто со стороны видела, что принимаю половину разломанного бутерброда, гляжу на него, пытаюсь понять что-то. Простой, наверное, жест: поделиться пищей. Сложные мысли: что это, как это, я никогда не видела бутерброд, только читала о нем, почему он предложил его мне… И все это как-то отстраненно и совершенно гротескно отражается в зеркале Шпиля.
Кроме, конечно же, мыслей.
А еще я уверена, что окажись у него два бутерброда, я бы ушла.
…Его сосед изучал право — модно, дорого, бессмысленно, — и Икари-кун источал желчь каждой интонацией, каждым движением лицевых мышц. Он не мог просто так говорить о специальности Сю. Это была страстная полемика с самой сутью правоведения, совершенно мне не интересная.
«Его соседа звали Сю. Он умел делать бутерброды и изучал право. Икари-кун ему завидовал, потому что у Сю был отец. Не чеки на оплату, а отец».
Попытка собрать непрошеную исповедь в схему провалилась, поняла я: осталось много личного. Осталась влажная зависть, осталась заостренная, как Шпиль, морщина в уголке рта.
Икари-кун проникал в мою память. А я — а я подавалась, поддавалась. Не хотела этих слов, этого холестеринового куска чужой жизни, этого бутерброда из его прошлого, его эмоций и комплексов. Не хотела — и все равно поднесла этот кусок к губам.
«Дурацкий пикник».
Хлеб пах «Лавкой», ею пахли ветчина и сыр, и только у листа салата сохранилась пряная нотка откуда-то из-за Периметра. Не знаю, почему так, но мне вдруг захотелось есть. «Хотеть» и «есть» — это какой-то оксюморон, какое-то извращенное сочетание смыслов, которые не пересекаются в моей вселенной.
Вернее, не пересекались. Я прикусила себе язык. Глупо как.
— Вы меня слушали?
Икари-кун странно смотрел на меня, в его глазах были совсем другие слова, а около глаз я увидела то, о чем уже успела забыть. Я иногда вижу эти морщины в зеркале, когда думаю о чем-то. Когда EVA пытается процарапаться изнутри.
— Да, Икари.
Я протянула ему капсулу. Он поднял брови, едва взглянув на этикетку:
— Парацетамол?
— Да.
— И… И все?
Икари-кун выглядел разочарованным. Он ждал сверхъестественного лекарства, трех-пяти корней в названии, и он дождется его. Не сейчас — потом.
— Да, все.
— А вам помогает?
— Нет.
Я ощущала терпкость разочарования, чувствовала, что где-то что-то не так, неправильно, надщерблено. Я не знала, в чем дело, и это запускало все на новый виток: надщерблено, неправильно, не так. И снова, снова. Ненастоящий разговор, фальшивый насквозь: мы говорим что-то не то. Я не знаю, что сказать, и не понимаю, почему фальшивит он, и все это на фоне его боли, моего кредита и Шпиля, который не получается ни на одной фотографии.
Наверное, это отношения.
— Таблетки просрочены, — заметил Синдзи, когда капсула в очередной раз совершила оборот между его пальцами. — На… Ого, на два года?
— Они в порядке. Капсула старая.
— Я думал, в аптеке переклеивают этикетки, — с сомнением сказал Икари-кун. Он выкатил на ладонь две таблетки и рассматривал их. — Или это от доктора Акаги? Для «своих», так сказать?
Я кивнула, а потом вдруг поняла: вот оно. Это был способ уйти от лжи, от отношений, способ соскочить с витков разочарования. Я открыла рот и ощутила почти физически, как по горлу поднимается гладкий теплый ком. Он набухал там, не давая сглотнуть, и я смотрела, как хмурится непонимающий Икари-кун, а потом все стало хорошо.
Я начала рассказывать.
Меня тошнило болью. Я надорвалась.
Я провела три контрольных урока, а на четвертом вдруг почувствовала, что соскальзываю. Пол медленно поворачивался по оси — примитивная охотничья ловушка — и под ним кипели синие нити, они обвивали мне колени, и хотелось сидеть, забыв о светотени, о еще одном отчете, нужном до конца дня.
Я думала о том, что гамма-нож — это только послезавтра, что доктор Акаги так и не нашла, чем купировать боль, не парализуя меня.
Мир заканчивался прямо посреди урока, в оглушительно-фиолетовом стробоскопе боли.
«Послезавтра предательскую EVA сократят на пятнадцать процентов».
«Послезавтра у тебя не станет метастаза».
Обещания были не лучше обезболивающих.
«Директор Икари добился в „Соул“ разрешения на оперирование проводника».
Смакование невозможного тоже не действовало. Я не выдержала, свернула обсуждение и, задав письменное эссе, вышла.
— А какая тема была?
Икари-кун казался завороженным, мои щеки казались мне раскаленными. Его интересовала поразительно значимая безделица.
— Не помню.
В дворике бушевала метель, и я села под деревом, ловя какие-то обрывки выкриков, вспышки свистка на беговом поле. Метель то становилась кисеей лепестков, то обжигала ворохом снежинок.
Живот покрыла липкая колючая испарина: я не могла вспомнить дату. Дату, которую сама записала на доске, дату, которая подсказала бы, что я должна чувствовать: теплый весенний ветерок или воняющую металлом стужу. Память пошла носом, и я увидела на тыльной стороне кисти алую каплю, почти прозрачную. Кожа в цвет накрахмаленной манжеты блузки, синеватые сосуды — и карминная клякса.
Так выглядело мое прозрение: послезавтра — это, возможно, никогда.
— Мисс Аянами? Мисс Аянами!
Его голос ослепил меня. Такое яркое, такое оранжевое пятно, перечеркнувшее сетчатку.
— Мисс Аянами, что с вами?
Его звали Керк, поняла я, и он учился в классе, из которого я сейчас ушла. Я даже его балл по тематической контрольной будто бы увидела перед глазами, но дата все никак не вспоминалась. А в носу толкались заполошные сосуды, и становилось все труднее дышать.
— Голова болит, Керк. Почему вы не в классе?
Собственный голос — это, как оказалось, еще ярче.
— Урок… Урок уже закончился, мисс Аянами, — тихо произнес Керк. — Полчаса назад. Я правда сдал лист с эссе, вы не поду…
Полчаса и еще половина урока, которые выпали из моей кровоточащей памяти. Теперь я точно знала, что за время года вокруг: за целый час метели я бы окоченела. Белые хлопья изменились, и сквозь металлический запах пробилась сладость умирающих лепестков.
Кровь и цветы. Какой банальный образ.
Мир все еще распадался на куски, не желал складываться в привычную картину, но теперь у меня были якоря: весна, запахи и Керк. Мой ученик все еще стоял рядом, я все еще удивлялась странному сочетанию «мой ученик» («Почему „мой“? Что он такое для меня?»), и лучше бы всему так и остаться.
— Возьмите, пожалуйста.
Это была капсула с криво наклеенной этикеткой. Керк протягивал мне капсулу парацетамола — гроздь белых таблеток в прозрачной пластиковой упаковке. Маленькие диски, с насечкой, с приторным вкусом. Похожими я в семь лет училась играть в шашки.
Больше ни на что они мне не годились.
— Спасибо.
Очень хотелось рассмеяться. Наверное, я не обидела Керка только потому, что не смогла рассмеяться.
— Пожалуйста, мисс Аянами!
Керк не уходил — не говорил, но и не собирался никуда, а я смотрела на блики, заточенные в оранжевый пластик, готовилась к еще одной капле крови из носу. Наверное, стоило позвонить медикам и попросить отключить меня до операции.
Я мечтала о машине времени прямиком в послезавтра.
— Скажите, вы знаете, почему она уехала?
«О ком это он?» — подумала я.
Я впервые за этот дурацкий пикник ощущала на себе взгляд Икари-куна. Ему очень хотелось спросить, не я ли убила эту загадочную «ее», он ведь все уже понял. У Икари была жизнь вне невидимых стен «Соула», был опыт отношений не по книгам, а теперь — и впечатление о существовании внутри. Так что все он правильно представил.
Он очень хотел задать вопрос, хоть и знал ответ.
Это замечательный момент. Мы можем поговорить об отношении к ученикам. Можем помолчать о том, каково это: убивать своего Ангела, не в силах избавиться от наваждения: где-то там, в бездне голубых нитей, лазурных сверхновых звезд все равно остается частица детской души. Мы можем посмотреть друг другу в глаза о многом.
Вот только не о том, как я пережила последние сутки до операции.
Икари-кун просто побоится об этом спросить, это очень личное — и очень страшное для него. Не спросит. Я уверена в этом.
Действительно уверена.
— Вы справились, Аянами. Это главное, — сказал Икари Синдзи и поддел пальцами крышку капсулы. — Я очень рад за вас.
Это было вежливо и смущенно, это был совсем не ответ на исповедь. Наверное, ему стало неловко за это все услышанное: за отбитую болью память, за металл в ноздрях, за виноватый разговор в брызгах отцветающих деревьев. В конце концов, Икари не просил показывать ему шрамы. Он стеснялся моего прошлого, он боялся своего будущего. Замечательный микст для отношений.
— Запейте таблетку чаем, — предложила я. — И давайте пойдем дальше.
Отражение в Шпиле замерло, а потом кивнуло.
Я фотографировала, почти не задумываясь. Планы сами вплывали в рамку видоискателя, когда плавно, когда рывками. Предел жизни без боли ощущался как дрожь в кончиках пальцев, будто я приближалась к Периметру, и мне оставалось только занимать руки работой.
Мое — спуск.
Я снимала само время, которое натягивалось пружиной: меня скоро потянет к дому — еще восемь минут, семь пятьдесят, семь тридцать две… Я невольно искала все более напряженные, резкие планы, полные кризиса и внутреннего противоречия. Это как вдохи перед анестезией, несмелые и резкие.
Просто привыкла не фотографировать по пути назад.
Мое — спуск. Мое — спуск.
Икари молчал и шел. Я придумала очень хороший диалог с ним.
«— Почему вы оставили у себя эту капсулу? Это что-то означает?
— Ничего.
— Ничего?
— Вы знаете, что такое симулякр?
— Конечно. „Пустой“ знак, символ без значения, да? Это что, ответ, Аянами?
— Я так ощущаю».
Я увидела каменный столб впереди, и поняла: вот и все. Если я не хочу торопиться, мне пора повернуть назад. Невидимое солнце поднялось еще совсем не высоко, туман лег каплями на ботинки, и все еще хотелось спрятать нос в воротнике.
— Мы уже возвращаемся?
Я кивнула, застегивая кофр. Утро, подаренное симеотонином, скрывалось с жужжанием «молнии».
— Знаете, я бы не обновлял там таблетки. Пусть были бы те же.
Икари-кун ковырял носком дерн и смотрел вниз, будто сказал это не мне. И я почувствовала, что весь придуманный диалог рассыпается: он понял, зачем я сохранила капсулу ненужного лекарства.
Для Икари-куна парацетамол не был симулякром.
— Ну, я даже не знаю, — сказал Икари.
Я пыталась представить университетский холл. Наверняка это высокое, светлое помещение с лестницами и витражами. Или нет: витражы — это Европа. Здесь было до одури людно, шумно и восхитительно — просто лицейский холл, только очень большой.
— Не кипешуй, друга! Только смотри, я тебе записал, как оно называется, ты уж не посей нигде записку.
Лица собеседника я не видела — просто некая идея студента, неряшливо одетая из секонд-хенда, но с непременно дорогим телефоном. Рассказ был ярким и не сплошным, я ходила призраком между застывающих сцен, касалась деталей, вслушивалась в инструкции своего проводника по этому миру.
Проводник? Как иронично.
Икари шел в аптеку за загадочными глазными каплями, ему не нравилась предстоящая вечером встреча, но ему было нечего делать, очень хотелось огорчить чем-нибудь далекого отца, и наркотики казались удачным вариантом.
«Я же не собираюсь брать у него в долг, — думал умный Икари-кун, который смотрел несколько фильмов про наркоманов. — И утяжелять не стану». Предприятие казалось умным и продуманным ровно до аптеки. Квартал выглядел плохо, я без труда добавила ему красок из больничных двориков и получила то, о чем говорил Икари.
Та самая, особая аптека гроздью фурункулов выпирала из углового здания. В вывеске светились все буквы, зато не горела одна витрина. Вечерняя пустота, пустота чужого воспоминания — и одинокий фонарь освещает развязку потасовки: у девушки что-то отняли, ее ударили по голове, потом еще раз, слышно ругань и вскрики, слышно, как гремит сердце у спрятавшегося за баком Икари.
Я сижу рядом с ним, я облако пара из вентиляции метро, и пытаюсь понять, что это за рассказ. Он жует белые губы и думает: «Только бы свалили», — дословно так и думает, пока слышны влажные удары. Он сдерживает дыхание, чтобы в ушах получился шум, но даже сквозь гул крови все слышно слишком хорошо.
У совести хорошая акустика.
Они ушли, аптекарь торопливо опустил ставни и закрылся. Окна, выходящие сюда, прикидывались стенами, а заводской забор — что взять с заводского забора. Икари подошел к девушке: та умирала, прижавшись к стене. Над ней завивалось какое-то дерево, пробивая грубые облака…
— Граффити, — коротко пояснил Икари, когда я оторвала глаза от тропинки.
…Я подходила вместе с ним. Он пытался заставить себя позвонить куда, просто достать телефон или закричать. Не получилось даже спросить «вы в порядке?» Икари стоял над ней, взгляд выхватывал из грязи детали: кровоподтеки и треснувшую по швам одежду.
Она умерла прямо на глазах у студента.
Икари нагнулся и поднял полураздавленную коробочку, в которой катались таблетки. Этикетка где-то потерялась, и семь безымянных дисков гремели внутри, не желая складываться в ответ.
Он выдохнул, положил коробочку в карман и ушел, а с ним ушла и я, оставив девушку в грязи, оставив небо над ее головой (какое оно было?), стены (кирпич? Бетон?), оставив что-то искореженное, взамен чего Икари-кун взял коробочку с безымянным лекарством.
В лицейском парке шумели последние погожие дни. Голые голоса без слов, смыслов, интонаций — они были повсюду.
Я оглянулась, ожидая, что Икари уже ушел. Он стоял рядом, глядя на темно-красную крышу учебного корпуса. Кованый фонарный столб у поворота к моему дому был уже совсем рядом, но я не помнила ни как мы дошли до него, ни как остановились.
— Мне, наверное, пора?
— Да.
Слово «пора» имело много смыслов, и он, наверное, смутно догадывался, что со мной вот-вот что-то произойдет, он обходил эту немую тему каждым взглядом. К сожалению, я была уверена: ему не безразлично. Пожалуй, на этом можно остановиться.
На самом деле, все просто: я вижу в нем свою замену, но и у него перед глазами — безрадостное будущее. Косноязычное, молчаливое, с прилипшей к лицу маской из застывших мышц. А после сегодняшней прогулки он уверился, что все еще хуже. Что полное отупение так и не придет, что боль придется терпеть не только головой.
Что когда он станет мной, ему останется не так уж много.
Я ему не завидую, но есть и хорошая новость.
— Икари, вы ведь придумали свою историю?
Он постарался удивиться.
— Э-эм, с чего вы взяли?
— Мне так показалось.
Икари-кун молчал, глядя мне в глаза — без смущения, без ничего вообще.
— Вы правы, Аянами. Это рассказ, который отправлял на конкурс. А таблетки были на самом деле. Украл их в бардачке у отца, когда он приехал на мое двенадцатилетние. Я их выкинул, когда ехал сюда.
Это был его настоящий шрам, я сразу поняла и поверила, потому что ощутила смущение от вида чужого рубца. Я не понимала, каково это, но все равно чувствовала неловкость. В евангелии есть история о том, как неверующий «вложил персты» в раны Иисуса. Мне жаль, что все священные книги так лаконичны в эмоциях. Я бы очень хотела знать, что чувствовал Фома, касаясь чужих ран — не как палач, не как врач. Просто как любопытствующий.
— Аянами, можно я спрошу?
Мне не нравилось, но я кивнула.
— Вы ведь синестетик, да? — он запнулся, прикусил губ, но все же продолжил: — Вы путаете цвета и звуки в речи…
… Да. И, оказывается, открываю больше, чем хочу. Мне пришлось просто кивнуть. А он все оправдывался, сглаживал и извинялся.
— Это не очень заметно, вы ведь так мало говорите… Погодите! Вы поэтому так мало говорите?
Мне стало не по себе, а он продолжал, пораженный своим прозрением. Его взгляд проворачивался в моих ранах, как нож. Икари-кун подался вперед:
— О боже, а они ведь все думают, что вы так ярко, поэтично говорите. Вы прямо расцветаете на уроках, а вы… Вам же!.. Вам ведь плохо, да?
«Мне просто не так, как тебе».
— Простите, — прошептал он наконец.
— Я привыкла.
«…лгать».
— Я не о том, — вдруг ответил Икари-кун и вздохнул. — Вы знаете, я сейчас понял, что и ваше молчание, и красивые обороты — это из-за болезни, но… Но мне все равно нравится, как вы говорите. Вот за это — простите.
Мне не приходило в голову ни одного красивого оборота, как завершить беседу, которую уже пора завершать. К счастью, он снова мне помог.
— Можно с вами увидеться завтра?
Я покачала головой:
— Завтра вам придется заменить меня.
Он спрятал глаза: он хороший, неожиданно хороший, но его лимит на экспозицию шрамов исчерпан, поэтому он не стал ничего уточнять.
— А… Послезавтра?
— И послезавтра, скорее всего, тоже.
Кивнув ему, я пошла к своему дому. Я не раз ошиблась сегодня, оценивая его, но сейчас все было правильно: через два дня мы с ним увидимся и поговорим.
Майя встала мне навстречу, складывая газету. Она ждала меня давно: столик занят разложенными препаратами, поверх — простая голубая салфетка, кровать расстелена. Из ванной слышно гудение бойлера, и в тон ему нарастало что-то в основании черепа.
— Я волновалась, хотела уже пойти навстречу, — сказала Ибуки и протянула руку за сумками. — Давай сюда. Где это ты так долго?
«Я вляпалась в отношения», — хотела сказать я, но передумала. Просто оплыла на вовремя подставленные руки. Первая волна боли прошла легко, но сразу за ней была вторая, потом — третья, и я перестала считать.
Перед глазами с огромной скоростью прокручивалось сегодняшнее утро — дурацкий пикник, освещаемый раскатами боли. Поток картинок замер: Икари-кун разламывал пополам бутерброд. Сосредоточенное лицо, комично собранный взгляд.
«Мое — спуск», — подумала я и утонула.