Глава 32 Возвращение

15 октября 1978 года, дача на Волге

Боль, как и всё в последние месяцы, была точной и предсказуемой — тупое, давящее присутствие в правом подреберье, сродни забытому на посту часовому. Но этим утром, в день, когда ему исполнялось шестьдесят шесть, Лев Борисов проснулся с неожиданным ощущением. Не облегчением — облегчения не было, — а странной, почти физической лёгкости, будто внутренние тиски, сжимавшие его изо дня в день, наконец решили не ослабнуть, а стать частью самого пейзажа, как шум реки за окном.

Он осторожно повернулся на бок, боясь потревожить Катю. Она спала, положив руку ему на грудь, — жест, не изменившийся за сорок лет. Её лицо в утренних сумерках было изрезано морщинами, но для него они были не чертами старости, а картой их совместного пути: две глубокие складки у рта — от постоянной, сдержанной улыбки, тонкие лучики у глаз — от прищура на ярком солнце Крыма или на ветру альпийского склона.

Он поднялся, стараясь не кашлять, и босыми ногами прошелся по прохладному паркету к окну. За стеклом Волга была похожа на расплавленный свинец под низким, серым небом. Осень. Его время. Он налил себе воды из графина — чай, кофе, даже кефир теперь были под запретом протокола, составленного им же самим для таких случаев. Вода была безвкусной и идеальной.

В кресле у окна лежал старый кожаный альбом, потёртый по углам. Лев взял его на колени, ощутил привычную тяжесть. Он не открывал его целенаправленно — просто положил ладонь на обложку, и память, упрямая и избирательная, принялась перелистывать страницы сама.

Крым, Симеиз, сентябрь 1975.

Запах — солёный, с горьковатой ноткой водорослей и сладковатым душком перезрелого винограда. Он сидел в плетёном кресле на веранде их домика, закутанный в клетчатый плед, хотя день был тёплым. Катя, в простом ситцевом платье, чистила кисть чёрного винограда.

— На, съешь хоть ягодку, — сказала она, поднося гроздь к его губам. — Витамины.

— Мне нельзя сахар, — пробурчал он автоматически, но уже открыл рот. Ягода лопнула на языке, обдав кисло-сладким соком.

— Нельзя сахар, нельзя жир, нельзя соль, — перечислила она, вытирая ему подбородок салфеткой. — Скоро воздухом запретят дышать, не по регламенту. Ты только на этих курортных девиц смотри поменьше, — добавила она с мёртвой серьёзностью. — Я, между прочим, ещё стрелять умею. Из «ТТ». Память мышечная, говорят, не пропадает.

Он рассмеялся тогда, коротким, хрипловатым смехом, который вырвался не из горла, а прямо из солнечного сплетения. И боль на секунду отступила, испуганная этой простой, живой реакцией. Она улыбнулась в ответ, и в её глазах, мудрых и усталых, он увидел не жалость, а гордость. Гордость за то, что он ещё может смеяться.

Швейцарские Альпы, Церматт, январь 1976.

Холодный, колючий воздух, пахнущий хвоей и снежной свежестью. Вся их «команда», как по старой сговорённости, собралась здесь. Сашка, краснолицый и отчаянно жестикулирующий, спорил с невозмутимым швейцарским гидом о маршруте лыжного похода.

— Да вы что, на северный склон? Там же лавиноопасно после вчерашнего снегопада! — гремел Сашка, тыча пальцем в карту.

— Месье Морозов, у нас здесь датчики стоят каждые пятьдесят метров, — терпеливо объяснял гид. — Риск рассчитан.

— Риск, говоришь? — фыркнул Сашка. — Я тебе про риск расскажу! В сорок третьем под Ржевом наши…

Миша Баженов, стоя в стороне, не слушал спор. Он склонился над обнажившимся из-под снега камнем, постукивал по нему лыжной палкой.

— Баженов, ты чего? — окликнул его Леша.

— Смотри, — Миша показал на тёмные вкрапления в породе. — Похоже на сульфиды. Возможно, даже с примесью редкоземельных. Интересная геология у них тут. Совершенно не характерно для гранитов этого периода.

— Мы на горнолыжный курорт приехали, а не в геологическую экспедицию! — закричала ему с подъёмника Даша.

— Всё связано, Дарья Сергеевна! — отозвался Миша, не отрываясь от камня. — Химия — она везде.

Лев смотрел на них, на этих седых, смешных, невыносимо родных людей, и чувствовал не ностальгию, а глубокое, тёплое удовлетворение. Они выжили. Не просто выжили — они жили. Шумно, споря, с интересом к миру. Дети их, уже взрослые, катались на сложных трассах, смеялись, и в их смехе не было отголосков воя сирен или гула моторов «катюш». Это и была победа. Тихая, повседневная, настоящая.

Серенгети, Танзания, август 1977.

Зной. Воздух, густой от запаха пыли, полыни и звериного мускуса. Он сидел в открытом лэнд-ровере, в широкополой шляпе, с новеньким, не по-советски лёгким биноклем в слабеющих руках. Перед ними, на рыжей земле, лежал прайд львов. Самцы дремали, самки вылизывали котят. Где-то вдалеке паслись зебры, и их полосатые бока колыхались в мареве.

Катя беспокоилась.

— Лев, тебе не жарко? Может, назад, в лодж?

— Подожди, — прошептал он. — Смотри.

Одна из львиц подняла голову, насторожила уши. В её взгляде не было ни злобы, ни страха — только предельная концентрация хищника, оценивающего обстановку. Это был взгляд, который он видел тысячу раз — на лице отца-чекиста, на лице майора Громова, на своём собственном отражении в зеркале в самые ответственные моменты. Взгляд жизни, борющейся за жизнь.

— Я столько лет спасал человеческую жизнь, — тихо сказал он Кате, не отрываясь от бинокля. — Вырывал её у смерти скальпелем, пенициллином, аппаратом искусственного кровообращения. А сейчас хочу просто увидеть, как она, жизнь, живёт сама по себе. Без моих протоколов и антибиотиков. По своим законам.

Он увидел. И в этом буйстве, в этой жестокой и совершенной целесообразности был свой, нечеловеческий покой.

Тихий океан, яхта «Здравница», март 1978.

Бескрайняя, утомительная синева. Штиль. Яхта почти не двигалась, лишь лениво покачивалась на едва заметной зыби. На палубе, в двух шезлонгах, сидели его родители — Борис Борисович и Анна. Им было под девяносто. Они не говорили. Они просто сидели рядом, держась за руки, и смотрели на закат, который разливал по небу и воде чернила, багрец и золото.

Они умерли летом, спокойно, во сне, в одну ночь. Не дожили до круглой даты, но дожили до правнуков, до мира, который их сын помог сделать прочнее и добрее. На похоронах Лев не плакал. Он чувствовал не острую боль, а тихую, светлую грусть и… зависть. Чистую, детскую зависть к такой развязке. К финалу, достойно прожитой долгой жизни.

— Опять в своё прошлое уставился? — раздался сонный голос за спиной. — Живого настоящего мало?

Он обернулся. Катя стояла в дверях спальни, в своём старом, потертом халате. Её седые волосы были растрёпаны.

— Настоящее, — сказал Лев, откладывая альбом, — оно такое плотное. От каждого года, от каждой поездки остался не просто снимок. Остался запах. Пыль саванны, впитанная кожей. Соль на губах в океане. Хвоя в Альпах, въевшаяся в свитер. Я не существовал эти два года, Катя. Я — жил. Всей кожей. Каждой клеткой, которая ещё могла что-то чувствовать. Я рад, что мы посмотрели весь мир, потрогали все пески на пляжах, увидели каждый народ…

Она подошла, обняла его сзади, прижалась щекой к его плечу. Он почувствовал тепло её тела, знакомый, родной запах сна и кожи.

— И сегодня будешь жить, — прошептала она ему в ухо. — Все приедут.

Большая квартира в «Здравнице», Куйбышев, день

Квартира гудела, как растревоженный улей, но улей счастливый и сытый. Никаких официальных речей, никаких церемоний. Просто все собрались. И это «все» с годами разрослось до размеров небольшого племени.

В центре кухни, у плиты, бушевала настоящая битва. Сашка Морозов, красный от возбуждения и пара от борща, спорил с Михаилом Баженовым.

— Говорю же, свёкла — вазодилататор! — гремел Сашка, размахивая половником. — После тарелки твоего «диетического» борща давление подскочит, как у космонавта при перегрузке!

— Во-первых, не моего, а Дашиного, — парировал Миша, с академичным видом помешивая свой соус в отдельной кастрюльке. — А во-вторых, основные вазоактивные алкалоиды разрушаются при длительной термической обработке. Мы же варим, а не делаем свежевыжатый сок. Твои опасения, Александр Михайлович, не имеют под собой химической основы.

— Ой, отстаньте вы со своей химией! — вмешалась Варя, жена Сашки, отнимая у мужа половник. — Борщ — он и в Африке борщ! И сорок лет назад в общаге такой же ели, и ничего, живы!

— Живы-то живы, — пробурчал Сашка, но уже смягчаясь. — Но картошку ту ворованную помнишь? Мороженую, сладкую? Вот это была еда! От неё давление точно не прыгало — замерало на месте.

В гостиной Андрей и Наташа пытались навести порядок среди двух своих погодков — шестилетнего Льва и четырёхлетней Анны. Мальчик, названный в честь деда, с серьёзным видом разбирал модель нового томографа, а девочка, тёзка бабушки, требовала, чтобы ей немедленно показали, «как дядя Леша двигает рукой, которой нет».

— Папа, смотри! — Лев-младший показал отцу снятый датчик. — Это же сенсор потока гелия! А без него…

— Без него магнит разгонится до шести кельвинов и квадруполь сойдёт с ума, — спокойно закончил за него Андрей, подхватывая на руки дочь. — Молодец, всё верно. Но сейчас, пожалуйста, собери обратно. Это не конструктор, а макет стоимостью в годовой оклад инженера.

На столе, в стороне от детских атак и кухонных баталий, лежала толстая папка из тёмно-коричневой кожи. На корешке золотом было оттиснуто: «Л. Б. Борисов. ВРАЧ ИЗ БУДУЩЕГО. Черновик».

Леша Морозов сидел с Львом на диване. Они не говорили. Просто сидели, изредка перекидываясь фразами, наблюдая за суетой. На лице Леши был тот самый, давно завоёванный покой. Он поймал взгляд Льва.

— Спасибо, — тихо сказал Леша, не указывая ни на что конкретно.

— За что? — так же тихо спросил Лев.

— За ту прогулку на лыжах. Тогда, в сорок четвёртом. Помнишь? Это была… первая ниточка. Которая потянула меня обратно. К жизни. К тому, чтобы просто сидеть вот так, в шумной комнате, и не хотеть сбежать.

Лев кивнул. Он помнил. Помнил пустой взгляд Леши, его руки, сжимавшиеся в кулаки от напряжения. Помнил, как сам, сквозь свой собственный страх и усталость, искал слова, крючки, за которые можно было бы зацепить сознание друга. Лыжи оказались одним из таких крючков. Простым, живым, немедицинским.

Вечер. Большой стол ломился от еды, вопреки всем диетическим протоколам. Были и борщ, над которым сражались Сашка и Миша, и фаршированная рыба, и даже торт «Наполеон» — семейный символ победы и мира. Шум стоял невероятный: смех, споры, крики детей, звон посуды.

Когда первый голод был утолён и разговоры поутихли, Лев, не вставая, слегка стукнул ножом по стеклу. Все смолкли, повернулись к нему.

— Я не буду говорить о прошлом, — начал он, и его голос, тихий и немного хриплый, легко заполнил комнату. — Его вы все знаете не хуже меня. Может, даже лучше — со стороны всегда виднее. Я хочу сказать о будущем.

Он сделал паузу, обвёл взглядом стол. Видел лица: Андрея, собранного и внимательного; Наташи, прижавшей к себе засыпающую дочь; Сашку, отложившего вилку; Лешу, спокойно смотрящего на него; Катю, сидящую рядом и держащую его руку под столом.

— Оно — вот оно, — Лев показал рукой на всех собравшихся. — Андрей, ты теперь командир «Ковчега». Не хранитель реликвии, а командир живого, растущего организма. Веди его смело. Не бойся ошибаться — мы все ошибались. Бойся застоя. Бойся перестать видеть за отчётами и цифрами вот этих, — он кивнул на правнуков, — их будущее.

Он потянулся к толстой кожаной папке, лежавшей рядом на серванте, и поставил её перед Андреем.

— А здесь… здесь моя биография. Вся моя жизнь, все решения, все тупики, все прозрения. Все ответы, какие только можно дать, ты найдёшь тут. Для кого-то, наверное, это будет просто фантастика, — он чуть усмехнулся, и в его глазах мелькнула тень давней, ироничной грусти. — Для меня же — биография. До последней запятой. Пять томов. Читай, когда будет время. Или не читай. Решай сам. Но помни главное: дом построен. Теперь его надо обживать. И защищать уже не от врагов внешних, а от глупости, самоуспокоенности и забывчивости.

Он откинулся на спинку стула, будто сбросив с плеч последнюю, самую тяжёлую ношу. В комнате повисла тишина, напряжённая и глубокая. Первым её нарушил Сашка. Он поднял свой бокал с нарзаном — врачи, большинство из них, пили сегодня только минералку.

— Ну что ж! — протрубил он своим сиплым голосом. — Раз уж нам выдали такую… энциклопедию жизни, то я предлагаю тост! За то, чтобы инструмент всегда был острым! И чтобы им, чёрт побери, не поранились дураки!

Смех, грохот, звон бокалов. Напряжение разрядилось, растворившись в этом шумном, тёплом, живом хаосе.

Дача на Волге, поздний вечер

Гости разъехались, дети и внуки уложены спать в гостевых комнатах. В большом зале остались только они с Катей. Лев сидел в своём кресле у панорамного окна. За стеклом была кромешная тьма, но на том берегу, как россыпь бриллиантов на чёрном бархате, горели бесчисленные огни «Здравницы». Его второго сердца, его самого большого и сложного пациента, который теперь жил своей, независимой жизнью.

Он чувствовал, как силы покидают его. Не резко, не судорожно, а тихо, как вода уходит в песок. Это было не страшно. Это было похоже на засыпание после невероятно долгого, изматывающего, но хорошо выполненного рабочего дня. Когда все задачи решены, все отчёты сданы, и можно, наконец, отключиться.

Он закрыл глаза, и в темноте за веками поплыли лица. Не фотографии из альбома, а живые, обращённые к нему. Отец, Борис Борисович, с его жёстким, испытующим взглядом, который в последние годы смягчился до молчаливой гордости. Профессор Жданов, скептически приподнимающий бровь над очередным безумным проектом. Майор Громов, чьи холодные голубые глаза постепенно оттаивали. Юдин, с его вечным сарказмом и непревзойдённым мастерством. Все они смотрели на него и словно кивали. «Справился, — читал он в их взглядах. — Довёл до конца».

А потом, откуда-то из самых глубин, всплыло другое лицо. Молодое, испуганное, отчуждённое. Лицо человека в чужой эпохе, с головой, забитой знаниями, которые были и благословением, и проклятием. Ивана Горькова.

Иван Горьков, — подумал Лев с той странной нежностью, с какой вспоминают давно умершего, сложного родственника. Испуганный призрак из кошмарного сна. Ты боялся этого мира. Боялся его жестокости, его тупиков, его, как тебе казалось, неизбежного падения в пропасть. А я… я полюбил его. Со всеми его шрамами, язвами, несправедливостью. Полюбил и отстроил. Спасибо тебе за твой страх. Он был хорошим топливом. Горячим, жгучим, не дававшим остановиться. Но теперь… теперь конец топливу. Конец пути.

Лев Борисов завершил свой путь.

Он открыл глаза. Последним, что он увидел, был свет «Здравницы» вдали. Последним, что почувствовал, — тёплую, надёжную руку Кати в своей. Последним, что услышал, — сдавленный, счастливый смех маленькой правнучки из соседней комнаты. И этого было достаточно. Более чем достаточно.

Тихая победа.

15 октября 2018 года, Палата интенсивной терапии, Филиал № 17 ВНКЦ «Здравница», Москва

Сознание вернулось не всплеском, а медленным, тягучим подъёмом со дна тёмного, вязкого озера. Первым пришло ощущение тела — но незнакомого, отчуждённого. Не тяжеловесной, привычной плоти Льва Борисова, а какой-то… лёгкой, почти невесомой конструкции. Потом — звук. Не тиканье механических часов и не шум Волги, а низкое, едва слышное гудение, словно от работающего где-то далеко трансформатора.

Иван Горьков открыл глаза.

Потолок над ним был не белёным, а матово-серым, поглощающим свет. К нему крепились не громоздкие советские мониторы с зелёными экранами, а тонкие, гибкие панели, на поверхности которых плавали объёмные, цветные голограммы: график сердечного ритма, пульсирующая спираль ДНК, какие-то формулы, постоянно обновляющиеся. Воздух пах не карболкой и йодом, а стерильной озоновой свежестью с лёгким оттенком… морских водорослей?

Он попытался приподняться. Мышцы откликнулись с непривычной лёгкостью, но как только угол подъёма превысил тридцать градусов, по краям койки вспыхнуло мягкое сияние, и невидимая, упругая сила. Нежно, но неумолимо, она вернула его в горизонтальное положение. Силовое поле? Как в плохой фантастике?

Дверь в палату бесшумно отъехала в сторону. Вошёл человек в белом халате, но халат этот был странным — ткань переливалась перламутровыми оттенками и, казалось, слегка светилась изнутри. Врач был молод, лет тридцати, с интеллигентным, спокойным лицом. На его груди красовался не привычный красный крест, а стилизованное золотое древо жизни, обвитое лентой с надписью: «ВНКЦ „Здравница“. Филиал № 17. Д-р Р. С. Каримов».

— Иван Фёдорович, вы пришли в себя. Отлично, — голос врача был ровным, доброжелательным, но с той профессиональной отстранённостью, которую Иван знал и на себе. — Не пытайтесь резко двигаться. Имплантированный нейростабилизатор и система активной поддержки ещё калибруются.

— Что… — Иван попытался говорить, и его собственный голос показался ему чужим, более высоким, без характерной для Льва хрипотцы. — Где я? Что за нейроста… Что случилось?

— Закрытая черепно-мозговая травма, контузия третьей степени, — врач подошёл к панели, и та отреагировала на его приближение, выведя в воздух трёхмерную модель черепа со светящейся зоной повреждения в височной области. — Вы упали с высоты на строительной площадке вашего нового научного корпуса. Сработала система безопасности — аэрозольный амортизатор, — но удар был серьёзным. Вам провели лазерную краниотомию с установкой наноматричного скаффолда для направленной регенерации костной ткани и нейрососудистого пучка. Всё прошло успешно. Восстановление идёт по оптимальному прогнозу.

Иван слушал, и каждое второе слово отскакивало от его сознания, как горох от стенки. Лазерная краниотомия. Наноматричный скаффолд. Это были термины из научно-фантастических журналов его прошлой жизни, а не из реальной медицины 2018 года. Он почувствовал приступ панического, леденящего ужаса. Галлюцинация. Кома. Посмертный бред.

— Я… мне нужно… — он снова попытался сесть, и снова силовое поле мягко остановило его.

Вошла медсестра. Её униформа тоже светилась. В руках у неё был не шприц, а небольшой кристаллический стилус.

Она прикоснулась им к его запястью, и Иван почувствовал лёгкое, приятное тепло.

— Всё в порядке, Иван Фёдорович, — медсестра улыбнулась. Её улыбка была профессиональной, но не бездушной. — Просто отдохните. Ваши показатели идеальны. Мы вводим коктейль для ускорения синаптической реинтеграции. Вы скоро будете как новенький.

Они оставили его одного. Иван лежал, уставившись в потолок, пытаясь совладать с бешено колотящимся сердцем. Он сконцентрировался на дыхании — старой, проверенной технике. Вдох на четыре счёта, задержка, выдох на шесть. Постепенно паника начала отступать, уступая место острому, хирургически-холодному анализу.

Он осмотрел палату. Всё было не так. Стены не были гладкими — их текстура напоминала живую ткань, они дышали, меняя едва уловимо освещение. В углу стояло растение с крупными, серебристыми листьями, которое, казалось, пульсировало в такт его собственному дыханию. Биологический рециркулятор воздуха? Он увидел терминал — плоскую панель, встроенную в подлокотник койки. Желание узнать, понять, пересилило страх.

Он осторожно протянул руку. Панель засветилась. Не было ни клавиатуры, ни мыши. Только гладкая поверхность. Он коснулся её пальцем. В воздухе перед ним возникло голографическое меню. Интуитивно понятное. Он мысленно захотел увидеть новости. Меню отреагировало на нейроимпульс, считанный с кожи пальцев.

Экран (вернее, область воздуха) ожил.

«…подписание меморандума между Российской Империей и Европейским Содружеством о совместной марсианской программе „Фобос-Грунт 2“ перенесено на следующую неделю из-за необходимости дополнительных испытаний системы биологической защиты экипажа, разработанной в ВНКЦ „Здравница“…»

Иван замер. Российская Империя? Европейское Содружество? Марсианская программа? Он ткнул пальцем в логотип «Здравницы», мелькнувший в углу репортажа.

Его перебросило на официальный портал. История. Основана в 1944 году на базе НИИ «Ковчег» под руководством генерал-лейтенанта медицинской службы, дважды Героя Льва Борисовича Борисова. Мировая сеть клиник и исследовательских центров. Лидер в области биоинженерии, нейронаук, геронтологии. Его глаза скользили по знакомым фамилиям в списке научных руководителей: Борисов А. Л., Морозов А. В., Баженов М. А., Ермольева З. В., Мясников А. Л…

По коже пробежали мурашки. Он судорожно начал искать информацию о СССР. Союз Советских Социалистических Республик… трансформировался в Союз Суверенных Республик (ССР) в 1991 году, после масштабной конституционной реформы, сохранив социальные гарантии и планово-рыночную экономику. Холодная война завершилась в конце 1970-х «соревнованием в качестве жизни» и разоружением. США… Соединённые Штаты Америки, пережившие в 2000-х глубокий социально-экономический кризис, сейчас являются важным, но не доминирующим партнёром ССР в космических и экологических проектах.

Он искал болезни. СПИД — побеждён в 1999 году комбинированной вакциной, разработанной в Институте иммунологии имени Вороного-Пшеничнова. Полиомиелит, оспа, малярия — истории. Он искал развал, дефолт, чеченские войны, приватизацию — ничего знакомого не находил. Вместо этого — репортажи о строительстве орбитальных клиник, о запуске глобальной системы телемедицины «Пульс-5», о среднем сроке жизни в ССР — 105 лет.

Иван откинулся на подушку. В голове гудело. Это не галлюцинация. Слишком детально. Слишком… логично. Это был мир, выстроенный по тем лекалам, которые он, как Иван Горьков, когда-то в панике набросал в своём сознании, а Лев Борисов — воплотил в жизнь. Мир, который избежал пропастей его памяти. Мир, в котором «Ковчег» не просто выжил, а стал краеугольным камнем цивилизации.

Слёзы выступили на глазах. Не от боли, не от страха. От всепоглощающего, сокрушительного осознания. Он закрыл глаза, и перед ним встал образ: Лев Борисов в своём кресле, смотрящий на огни «Здравницы». Его последняя мысль. Его тихая победа.

Он сделал это, — прошептал про себя Иван, и голос его сорвался на смех, граничащий с рыданием. Боже мой, он действительно сделал это. Всё. Вся эта адская, титаническая работа. Все эти компромиссы, борьба, страх, усталость. Всё это было не зря. Он не просто изменил медицину. Он изменил мир. Мой кошмар… он так и не наступил.

Он плакал тихо, беззвучно, чувствуя, как какая-то древняя, ледяная глыба внутри него, таившаяся там со времён первого пробуждения в 1932 году, наконец растаяла. Её место заняла странная, новая смесь чувств: пронзительная, почти физическая тоска по тому, что он оставил там — по Кате, по Андрею, по шумному столу на даче, по своему собственному, прожитому до конца телу. И одновременно — гордость. Гордость, такая острая, что от неё перехватывало дыхание. Гордость за Льва Борисова. Гордость за себя. За то, что они, этот странный сросшийся симбиоз из прошлого и будущего, смогли.

Дверь снова открылась. Вошёл доктор Каримов. Он увидел слёзы на лице пациента и слегка нахмурился, подойдя к диагностической панели.

— Иван Фёдорович? Вам больно? Это может быть побочный эффект нейрорегенерации — эмоциональная лабильность. Сейчас скорректируем…

— Нет, — голос Ивана прозвучал хрипло, но твёрдо. Он вытер лицо тыльной стороной ладони. — Не больно. Это… другое. Скажите, доктор, — он посмотрел прямо на врача, и в его взгляде, впервые за много лет, не было ни циничной ухмылки Ивана Горькова, ни усталой тяжести Льва Борисова. Был чистый, незамутнённый интерес. — А что сейчас в медицине… самое сложное? Самый большой вызов? Не технический, а… по сути?

Доктор Каримов удивлённо поднял бровь. Вопрос был не из стандартного набора послеоперационного пациента. Но он увидел в глазах Ивана не истерику, а подлинный, профессиональный интерес. Он отложил планшет.

— Сложный вопрос, коллега, — сказал он, присаживаясь на край койки. — Технически — конечно, персонализированная медицина на уровне редактирования соматического генома и управления микробиомом. Этические границы нейроинтерфейсов и искусственного интеллекта в диагностике. Но если по-честному… — он вздохнул. — Самое сложное, наверное, это наследство. Системы, которые построили ваши… ну, предшественники. «Пульс», ядро «Ковчега». Они гениальны, они работают, как швейцарские часы. Но их код, их архитектура… они написаны на языках, которые уже никто не знает в совершенстве. Они как старый, совершенный собор. Можно поддерживать, но чтобы перестроить, улучшить — нужно быть гением уровня тех, кто его заложил. А таких… — он развёл руками. — Мы боимся тронуть, чтобы не обрушить. Вот и латаем. Это, знаете ли, вызов не научный, а… исторический.

Иван слушал, и по его лицу расплывалась медленная, понимающая улыбка. Он кивнул.

— Понятно. Знакомые проблемы.

— Иван Фёдорович. Я принимаю, что вы ведущий хирург страны, известный научный деятель, но вам нужно отдыхать, — мягко, но настойчиво сказал врач, вставая.

— Да, да, конечно, — Иван откинулся на подушку, но его взгляд уже был не здесь. Он смотрел в окно.

Ведущий хирург страны, известный научный деятель… Эффект бабочки, нет. Обратный эффект бабочки, интересно… Еще интересно, опубликовал ли Андрей мою рукопись…

За окном палаты, в зелёной зоне медицинского кампуса, группа студентов-медиков в белых, светящихся халатах собралась вокруг какой-то установки. Иван присмотрелся. Это была не установка. Это была голограмма. Огромная, в натуральную величину, трёхмерная, цветная модель человеческого сердца. Оно медленно пульсировало. Один из студентов сделал легкий жест рукой — и сердце «разобралось» на слои: миокард, клапаны, проводящая система, сосуды. Другой жест — и оно «собралось» обратно. Они учились. Так же, как он когда-то по потрёпанным атласам и на вонючих трупах в анатомичке. Только инструменты были другими.

Лев Борисов завершил свой путь, — подумал Иван, глядя на голографическое сердце, купающееся в лучах незнакомого, яркого солнца. Его война окончена. Он построил собор. А моя… моя только начинается. И у меня, знаете ли, есть одно уникальное преимущество.

В уголках его губ заиграла та самая, давно забытая, осторожная улыбка. Улыбка человека, увидевшего не бездну, а новый, сложный, интересный маршрут.

Я знаю, кто был архитектором. Я помню, как закладывался фундамент. И я начинаю догадываться, куда можно пристроить новые крылья. В этом мире… да, в этом мире для меня точно найдётся работа.

Он закрыл глаза, уже не в страхе или отчаянии, а чтобы лучше услышать этот новый мир — его тихий гул, его запахи, его ритм. За окном студенты смеялись, разбирая и собирая виртуальное сердце. Где-то высоко в небе, неслышно, пролетал гиперзвуковой лайнер «Стрела-7». В палате тихо гудели аппараты, следя за жизнью, которую они когда-то только мечтали спасать.

Экран в воздухе погас. Но свет нового дня, настоящего, другого будущего, уже заливал комнату.


Конец.

Загрузка...