«Мы умираем».
«Откуда эта фраза? Что за идиотский вопрос⁈ Можно привести тысячи названий книг, фильмов, в которых такая фраза есть. Но мне же она пришла в голову не из тысяч, а из одной книги? Или фильма? Ну, конечно, фильма! Одного из любимейших! „Английский пациент“! По-другому и не могло быть. В моём-то положении кубанского пациента! Да, не могло!»
…Я пришёл в себя на второй день. Нос уловил острый запах перегара. Вот и очнулся. Обнаружил склонившегося надо мной незнакомого человека, сидевшего рядом с моей кроватью. За ним стоял хорунжий Косякин. Оба внимательно смотрели на меня. Потом неожиданно переглянулись между собой. В глазах Косякина я заметил немалую долю удивления.
«Они что, не ожидали, что я открою глаза⁈ Полагали, что всё, карачун мне пришел?»
— Где я? — пришлось спросить, раз незнакомец и хорунжий продолжали молча смотреть на меня.
Моя способность говорить — скорее, сдавленное сипение — удивила их еще больше.
— У папаши моего в доме. В Прочноокопской, — наконец, произнёс Косякин. — А это, — указал на незнакомца, — лекарь наш.
— Пафнутий Арцыбашев! — представился лекарь.
Вот оно что! Дохтур, значит! Передовые у него, однако, методы. Другие-то доктора — дураки совсем. Чтобы больного привести в чувство, накапают нашатырного спирта на ватку и под нос. А Пафнутий решил, мол, чего зря продукт хороший изводить⁈ Принял внутрь, и ну давай дышать на пациента. А принял столько, что и мертвого может в чувство привести!
— Как? — спросил хорунжего.
— Отбили у черкесов, — доложился Косякин. — Кабы парой минут позже, не лежать тебе здесь сейчас.
— Спасибо! — поблагодарил я его.
— Да, чего там, — пожал он плечами.
Я перевёл взгляд на Арцыбашева.
— Как? — спросил теперь его.
Ему потребовалось некоторое время, чтобы осознать, что я его спрашиваю о своём состоянии, ранах и перспективах.
— Прямо скажем — неважнецки!
Я же говорю, передовых методов придерживается Пафнутий. Другой бы утешил, дал надежду. А этот «прямо говорит»! При этом послал на меня очередную волну перегара. Я поморщился. Лекарь внимания не обратил. Продолжил рубить правду-матку!
— Изрезали вас всего! Пожгли! Плечо прострелили навылет. Да это еще полбеды. Пока вас отбивали, пока сюда донесли, вы столько крови потеряли! — уточнять количество не стал, просто махнул рукой.
— Плохи, значит, дела? — не знаю почему, мне было весело наблюдать и слушать Пафнутия.
— Ну, кровь я остановил. Ожоги маслом помазал. Два разреза заштопал, — здесь лекарь изменил своей привычке выкладывать горькую правду пациенту. — Посмотрим. Теперь все от вас зависит.
Понятно. Надеяться на Пафнутия смысла нет. Ну, разве что, кроме своего «нашатырного спирта» и деревянного масла, он может расщедрится ещё и на подорожник.
— Спасибо! — все равно поблагодарил его и закрыл глаза.
Слышал, как Пафнутий встал. Вышел вместе с Косякиным из моего закутка, задернув занавеску. Потом слышал, как наполняется стакан. Не иначе, Пафнутий брал плату за визит. Потом слышал, как он вливает свой гонорар вовнутрь.
— Ну чего? — шепотом спросил Косякин.
— Не жилец! — выдохнув, ответил дохтур, после чего смачно хрустнул соленым огурчиком…
«Я не хочу умереть здесь. Не хочу умереть в пустыне».
Дальше я оказался на своеобразных качелях. Впадал в забытьё. Потом приходил в себя. Причём фаза полета качелей над темной территорией забытья была не в пример длиннее. Было похоже на то, как счастливый папаша качает своего ребенка. Стоит у него в шаге за спиной. Едва качели долетают до отца, он сильно толкает их вперед. Качели летят ввысь. Ребенок смеется. Мне же было не до смеха. Ответственный родитель перекрывал мне дорогу к сознанию.
В те редкие мгновения, когда все-таки просыпался, приходил в себя, мог хоть что-то воспринимать, понимать, чувствовать. Да и просто наблюдать.
…Вот Пафнутий склонился надо мной. Опять перегар. Мажет маслом. Беспрерывно говорит. Я узнаю, что он — поповский сыночек. Закончил Тобольскую семинарию. Затем, (с чего вдруг⁈) подался на курсы Московской медико-хирургической Академии. Туда брали всех желающих, лишь бы грамоте был обучен. Закончил. Назначили на Кавказ.
— Другой бы напустил форсу, — говорит он мне, — перья свои павлиньи распушил, стал бы утверждать, что он великий врачеватель! Так сказать, Авиценна наших дней. А Пафнутий Арцыбашев не таков! Я честно признаюсь, что сознаю ограниченность своих познаний и не могу преодолеть своего пристрастия к вину! И не хочу!
Всё! Качели долетели до родителя. Он посылает их в темноту…
…Вот свистит нагайка, рассекая воздух. Потом опускается на спину жены Косякина. Это «забавляется» его папаша. Старообрядец строгих нравов. Полновластный хозяин дома. Не терпит табака и грязи в доме. Поэтому никто и никогда в доме не закурит. И раз в неделю весь дом вымывается до блеска. Но даже его нагайка и старание женщины ничего не могут поделать с мухами. Летом тут их — тьма. Домочадцы отмахиваются от них. Иногда удачно ловят на лету или прихлопывают руками, тряпками на столе, окнах. А вот я для мух — идеальный жилец. Руки поднять и отмахнуться не в силах. Да и лежу большей частью без чувств. Ползают по мне десятками, ничего не опасаясь. Разве что, Пафнутий отгоняет их, когда «колдует» надо мной. Да еще жена Косякина, Марфа, добрая душа, когда поит меня водой. Но мухи лезут и лезут в мой закуток. Их привлекает мой запах. Гноем воняет сильнее и сильнее.
Смеётся ребёнок. Сейчас папа опять толкнёт качели.
…А вот Атарщиков. Навестил меня в один из дней, счет которым потерян. Притащил мое оружие — револьвер и английское ружье. И коня привел во двор. Сдал хозяину, чтобы присмотрел.
Зол был на меня, но и жалел. Поведал, что Засс на меня страшно ругался. Но признался, что и у генерала ничего не выгорело с набегом на дальние аулы абадзехов.
— До аулов мы скрытно дошли. Как нож в масло, в горы ворвались. Пожгли. Добычу взяли неплохую. Много горцев положили. И обратно вернулись почти без потерь. Да вот беда: не было там Торнау. И пленные молчат. Или не знают, или из вредности…
Я вздохнул.
— Беда!
— Ну, да, — сникая признал Атарщиков. Вдруг ожил. — Рассказать тебе, как мы проскочили? Генерал наш натуральный театр устроил.
Я устало кивнул. Атарщиков, не обращая внимания, на мой бледный вид, продолжил как в чем ни бывало.
— Когда последний набег был — ну, тот, в котором тебе досталось, — генерал прикинулся смертельно раненным. Лежал в своем доме, в темной комнате, и принимал гостей в постели. Со всеми прощался. Просил, чтоб не поминали лихом. Горцы табуном шли поглазеть на умирающего шайтан-генерала. Один раз молоденький офицер чуть нам всю комедию не испортил. Разрыдался — насилу вывели из спальни. В общем, пошел по горам слух, что кончилось Зассово время. Тут-то генерал и ожил. Вскочил на своего любимого белого коня и присоединился к рейду. Свалились на абадзехов лавиной весенней.
Да, уж…Отличился генерал, ничего не скажешь! Как бы его экспедиция не наделала бы худа! А ну как горцы решат на поручике отыграться⁈ А я тут овощем валяюсь и с жизнью прощаюсь. И ругательства Засса мне — до лампочки. Мне теперь, кажется все до лампочки. Качели двинулись в обратном направлении.
Нет! Надо, чтобы они остановились. Это я зря в такой нигилизм впал. Не все мне до лампочки.
— Георгий. Прошу: напиши письмо. Сам не смогу.
— Кому?
— В Тифлис Хан-Гирею. Напиши, что подвел я его. Не смог за Кубань пробраться. И Карамурзина не нашел.
— Да ты никак помирать собрался без всякого театра?
— Худо мне, хорунжий.
— Обожди! Я сейчас писаря полкового приведу.
Атарщиков убежал. Вернулся с писарем. Тот уселся в моих ногах. Записал все под мою диктовку. Дал мне расписаться. Обещал с первой почтой отправить в Грузию.
— Георгий, выполни последнюю просьбу. Как помру, продай моего коня и оружие. Деньги в Тифлис отошли во дворец наместника. Тамаре Саларидзе.
— С ума сошел, Вашбродь?
— Ваш лекарь сказал, что недолго мне осталось.
Атарщиков ничего не ответил. Постоял рядом с постелью. Повздыхал. И был таков. Наверное, снова к девкам побежал.
А я вновь стал не опасен для мух. Идеальный аэродром!
…Вот папаша Косякина по своему обыкновению замахивается нагайкой на Марфу. Бьёт. Не сильно. Больше, наверное, для острастки и по привычке. Но Марфа в этот раз реагирует неожиданно. Оборачивается, смотрит в глаза свёкра и тихим уверенным голосом говорит:
— А хлестанёте своей нагайкой еще раз, тятя, я вам всю бороду клочками повыдёргиваю. Месяц на майдан выйти не сможете, чтобы перед станицей не позориться!
Сказав, идёт ко мне с кружкой воды. Папаша смотрит ей вслед, чуть не задыхается от возмущения и удивления. Потом перебрасывает взгляд на меня. Смотрит с неудовольствием.
— Когда же чёрт возьмёт тебя? — шепчу я, ухмыляясь, предугадывая его желание.
…Всё! На этом мои возвращения в действительность закончились. Ребенок застыл в стоп-кадре. Но только в верхней точке темной территории. Его отцу остаётся только ждать, когда качели двинутся назад.
"— Ты носишь напёрсток?
— Конечно. Глупый, я всегда его ношу. И всегда носила. Я всегда любила тебя".
Здесь я никогда не мог сдержать слёзы. Сколько я не смотрел «Английского пациента», а смотрел я много и много раз, как я не пытался сдержаться, ничего не получалось. Как только Кэтрин заканчивает свою фразу, Алмаши начинает рыдать. И я рыдал вместе с ним. И смотрел так много не из спортивного интереса: удержусь на этот раз или нет? Наоборот, только для того, чтобы поплакать. Всем иногда очень нужно поплакать. Без повода. Просто так. Чтобы потом стало легче.
«Ты знаешь столько языков и вечно не хочешь говорить».
Я не знаю, как меня воспринимали все эти дни домочадцы. Строгий отец, не выпускавший нагайки из рук. Его сын, бравый хорунжий Кубанского казачьего полка. Его невестка, тихая скромная забитая Марфа. Пафнутий Арцыбашев — плохо выученный и вечно пьяный лекарь. Я не приходил в себя. Не хотел видеть кого-либо. Не хотел разговаривать. Не хотел тратить на всё это силы. Я, мало что сознававший и понимающий, тем не менее, с поразительной ясностью отдавал себе отчёт в том, что, если я хочу выжить, мне необходимо все свои имевшиеся в наличии ничтожные жизненные ресурсы скармливать мозгу. Все просто. Если ты застрял в горах, вокруг бушует снежная буря, минус сорок, у тебя нет сил, не смей засыпать! Уже не проснешься. Если случилась авария на станции, вырубился весь свет, и всех вольт-ампер хватит лишь только на то, чтобы горела одна лампочка, значит это должна быть та лампочка, которая осветит тебе развороченную трансформаторную будку и поможет её отремонтировать. Чтобы потом можно было включить свет во всем доме. Мой мозг сейчас был той самой единственной лампочкой, которая должна гореть. Не давать мне уснуть. И он сам выбрал для себя путь своего и моего спасения. С самого начала, когда включил для меня проектор и начал показывать уже в который раз мой любимый фильм. Выдавая мне наизусть многочисленные цитаты из него, которые прежде я не мог бы повторить с такой точностью. Эти цитаты вспыхивали перед моими глазами горящими буквами. Я их читал и бесконечно проговаривал вслух в своем нескончаемом бреду.
"— Обещай, что ты за мной вернешься.
— Обещаю! Я вернусь за тобой. Обещаю. Я тебя не оставлю".
Я цеплялся за жизнь. Я дал слово Тамаре. Я питал мозг тем, что он хотел. Он хотел рыдать, и я вспоминал про наперсток. И у меня получалось. Может, я бредил, но я чувствовал, как рука Марфы вытирала мне слёзы, льющиеся из-под закрытых глаз. Собирала их наперстком. Снова и снова. Не знаю, зачем.
«Каждую ночь я вырезал у себе сердце. Но к утру оно вырастало заново».
Ненавидевший прежде досаждающих мух, я был готов теперь расцеловать каждую, что ползали по моему лицу и по рукам, привлеченные запахом гниющего заживо тела. Их гадкие мелкие лапки теперь представлялись мне руками докторов, охаживающих тебя по щекам, чтобы привести в чувство. Не спать!
"— А я думал, что убью тебя.
— Ты не можешь меня убить. Я давно умер.
— Теперь я не могу тебя убить".
Нет. Не можешь. Никто не может меня убить. Не потому, что я «Горец», убить которого можно только, отрубив голову. А потому, что я единственный, кто может это сделать. Только если я сам лишу себя жизни. Другим не позволено. Никто и ничто не сведет меня в могилу. Ни жестокие раны, ни неумёхи-врачи. Я один. В пустыне. Никого рядом. Так что, мне одному бороться за свою жизнь. А я сразу всем заявил, что «Я не хочу умереть здесь. Не хочу умереть в пустыне».
"— Я еще жив.
— Вот и живите.
— Не надейтесь. Крошечная порция воздуха в моих лёгких с каждым днём все меньше и меньше".
Когда случилось неизбежное — не знаю. Неизбежное — это тот момент, когда моя единственная лампочка стала подмигивать. Лишая на мгновение света, а значит, и последней надежды, весь дом. Мигание это поначалу редкое и короткое по продолжительности, с каждым часом становилось все чаще и уже все длиннее становились моменты полной темноты. Я стонал, хотя хотелось орать, призывая мозг не спать. Стон еще действовал. Раздавался треск дышащей на ладан вольфрамовой нити. Некоторое время лампочка «раздумывала», начинала часто мигать. Словно произносила детскую считалку, в конце которой меня ждало либо «гори, гори ясно», либо, почему-то, «тьма накрыла ненавидимый прокуратором город». Какая-то странная считалка. Совсем не детская. Треск заканчивался. Лампочка загоралась.
«Чтобы не погасло, чтобы не погасло, чтобы не погасло…» — молился измученный мозг.
В ответ на эту молитву неожиданно донёсся трезвый голос Пафнутия:
— Медлить нельзя. За священником нужно бежать. Может, еще успеет отпеть бедолагу!
" — Почитайте мне, ладно? Почитайте мне перед сном."
Нет. Нет. Не нужно священника! Мне еще должны почитать перед сном. Я должен услышать её последние слова. Там были такие красивые слова! Которые впору было бы произнести и мне. И к месту. Мы же с ней в одном и том же положении. Мы оба прощаемся с жизнью. Понимаем, что уже нет надежды на спасение. Смиряемся. И просто хотим прогнать страх. И уйти с достоинством. И говорить в эти минуты о красивом. О любимых.
Ко мне прислушались. Проектор с натугой погнал последние метры плёнки через своё умирающее чрево. Горящие буквы вспыхнули перед глазами.
«— Дорогой мой. Я жду тебя. Как долог день в темноте. Или прошла неделя? Костёр погас. Мне ужасно холодно. Я должна выползти наружу, но там палит солнце. Мы умираем. Мы умираем, обогащенные любовью, путешествиями, всем, что вкусили. Телами, в которые вошли. По которым плыли, как по рекам. Странами, в которых прятались, как в этой мрачной пещере.»
Последняя капля воздуха в лёгких готова была вот-вот схлопнуться. Лампочка этого уже не выдержит. Вольфрамовая нить перегорит, порвется. Повиснет, качаясь. Потом — темнота. И — кому что по вкусу: «Маэстро, урежьте марш!», «Уплочено!», «Дальнейшее — молчание».
Держись! Держись! Там осталось совсем немного! Ты же не хочешь, чтобы тебя освистали? Чтобы последние куски пленки зажевало. Чтобы взорвался недовольный зритель, начал топать ногами и называть тебя сапожником. Покажи мне уже этот фильм до конца! Не смей останавливаться, пока я не услышу её и свои последние слова!
«Мы — истинные страны. А не те, что начертаны на картах. Что носят имена могущественных людей. Я знаю, ты придёшь, и отнесёшь меня во дворец ветров. Это все, чего я хотела. Отправиться в такое место с тобой. С друзьями. На землю без карт. Лампа погасла, и я пишу в темноте».
Вот, спасибо! Теперь я готов. Теперь можно. Осталось всего ничего.
Странно только, что опять жизнь не проносилась перед глазами. Было не до этого. Я злился на себя. Должный успокоить себя словами, что я сделал всё, что мог, я не успокаивал. Мне не нравились эти слова. Оправдание для слабаков. Если бы я сделал всё, что мог, то остался бы в живых! А не ждал бы, что сейчас над моей головой раздастся утробный бас местного батюшки, прокладывающего мне дорогу на Страшный суд. Но более всего я ужасался тому, как поступил с Тамарой. С девушкой, за руку и сердце которой с радостью бы бились тысячи мужчин во все века. Которая досталась мне. Отдалась мне. Поверила в меня. А я…
…А я в этот момент с удивлением обнаружил, что стоп-кадр закончился. Качели пришли в движение. Начали свой обратный полет. Туда, где я на короткие мгновения приходил в сознание. Счастливый папаша уже приготовился их встретить. Потом он обратно запустит качели в небеса. Так что у меня было всего несколько секунд, чтобы напоследок увидеть мир.
Я уже различал громкий топот в доме.
«Видимо, священник! Действительно, бежал, торопился, чтоб успеть. Вон, как тяжело дышит!»
Потом услышал знакомый звук.
«Не может быть! — подумал я. — Брежу. Но очень похоже на предостерегающий гортанный крик Бахадура. Он так всегда кричит, когда хочет напугать. Или чем-то недоволен. Или предупреждает, что лучше у него на пути не стоять!»
— Где он?
«Точно брежу. Это же голос Тамары. Тогда почему говорит на русском языке почти без акцента⁈ Да и как она могла оказаться здесь? Просто хочу её увидеть напоследок. Только и всего».
Раздались торопливые шаги. Рука отдернула занавеску так, что она сорвалась.
«Нет. Не брежу. Тамара!»
Она подбежала ко мне, наклонилась. Стала целовать. Я пытался дышать. Просто набрать воздуха, чтобы произнести хоть слово. Наверное, было похоже на то, что я задыхаюсь. А еще мне хотелось ее оттолкнуть. Чтобы царица не вдыхала ту вонь, которая окутала меня предсмертным нарядом. Но сил пошевелиться не было.
Качели неизбежно приближались к точке возврата. Времени оставалось совсем ничего. И тут я вспомнил второй момент из «Английского пациента» на котором тоже никогда не мог сдержать слёз. Тот, когда Ласло Алмаши пододвигает Ханне ампулы морфия. Чтобы она вколола ему их все. Чтобы он, наконец, умер. И Ханна, рыдая, исполняет его желание.
И я зарыдал. Тамара перестала целовать меня. Посмотрела на меня.
— Только посмей умереть! — сказала строго. — Я убью тебя!
Наконец, я смог набрать воздуха.
— Как же я по тебе соскучился, моя грузинка!
Умереть, конечно, не посмел. Но сознание потерял.
«Ханна, это Флора. Она отвезёт тебя во Флоренцию!»