Грибовка не город, не поселок — станция. Вся жизнь — вокруг железной дороги. Скорый на Москву — главное событие. Загрузка леса на платформы или хлеба в вагоны — главное дело. Пассажирская платформа — променад, станционный буфет — ресторан. Здесь вывешивают под стекло газеты, столичные и губернские. Манящим огоньком горит по ночам семафор, по торжественным дням хлопает по ветру бело-желто-черный национальный флаг.
Грибовка — станция не худшая, повезло ей, выросла на пересечении старинного тракта, по которому некогда войска пехом хаживали — колоннами по шесть десятков солдат шириной, при артиллерии и обозах… По сравнению с былыми временами тракт захирел, но регулярно подбрасывает к «чугунке» зерно, дубовый да сосновый кругляк, пассажиров — кого до уездного городка, кого до центра губернии, а кого аж до самой Москвы… Далее — везде, да кто в этих местах про такое «везде» слыхивал? Телеграфист, почтальон да жандарм.
Вот о жандарме, Николае Лукиче Крысове, и речь. Человек он, невзирая на фамилию, невредный. Народ его не то что терпит — уважает. Царский слуга, не хуже прочих, поставлен смотреть — не заползет ли в верноподданное захолустье какая крамола? Пока не заползает, так не оттого ли, что страж бдит, как должно?
Сейчас Николай Лукич сидит в станционном буфете, который — законная гордость Грибовки. Правда, неплохой, почти ресторан — с горячими блюдами, с отдельным залом для чистой публики, в котором налегает на не видавшую теплых морей мадеру возвращающийся к поместью мировой судья, пьет чай вприкуску отправляющаяся в город за новыми программами сельская учительница — усталая барышня на четвертом десятке. Жандарм тоже тут — обедает, а заодно отдыхает от миазмов языка извозчиков-ломовиков, что густо уснащают «черную» половину заведения. Сам он может загнуть куда покрепче, но делает сие исключительно по должности. Он молод, тридцати не стукнуло, но успел от рядовых подняться до вахмистра и не теряет надежды сдать экзамен на офицерский чин. Гимназический курс Крысов осилил, теперь овладевает специальными предметами. Такая карьера в низах Корпуса ныне ценится. Исполнительные да верные всегда нужны!
Верным отдых тоже нужен. Вот Николай Лукич пропустил уставную чарку, да принялся пилить ножом шкворчащую, истекающую чесночным ароматом домашнюю колбаску. А рядышком греча с грибочками парит, огурчики малосольные красуются…
Как мы уже говорили, буфет хороший, да и буфетчик — славный малый. Кухня у него простецкая, но добротная, потому с годик тому и довелось ему перебраться из какой-то вовсе несусветной дыры в Грибовку. Обжился на диво быстро, успел подхватить за себя местную — да не абы какую девку, а дочь хозяина лесного склада. Прямо после комиссии свадьбу сыграли, теперь ждут прибавления в семействе да планы строят. Широкие. Вот и сам владелец заведения, лично жандарму самовар принес.
— Надо мне, — говорит, — поднять сервировку. Со своим серебром я уж и для уездного города сгожусь…
Николай Лукич добро щурится, промакивает салфеткой сытый пот.
— А на губернский?
— На губернский не потяну, что вы. Там надо европейские кухни, русская большим господам не по нутру. Рыбу с картошкой расстегаям предпочитают-с. И лапки жабьи… Нет-с, не потяну. Чу! Вот и поезд стучит. Простите покорнейше — вас покину. Вдруг едок случится?
Жандарм кивнул. Деньги буфетчик, понятно, не на его обедах наживает. И все же трапеза многое теряет без толкового собеседника, а с венского экспресса, что у Грибовки лишь притормаживает, пассажиров ждать не приходится.
За окнами — тени реденького «общества», встречающего-провожающего поезд от первопрестольной. Вот ложечка звякнула — учительница отставила стакан. Тоже на платформу торопится, хотя до собственного поезда могла бы еще один «эгоист» выкушать. Ну что такое, по грибовским-то меркам, четыре стакана, которые входят в нутро самовара на одну персону? Разминка перед настоящим чаепитием, никак не более. Но Вера Степановна — часть станционного общества. А вот жандарм — не совсем.
Николай Лукич улыбается. Читывал старые отчеты. Ох, и подозрительной по молодости учительница была. Сочувствие подрывному элементу, контрабандная литературка. За тем и приехала — это у них тогда называлось: «хождение в народ»… Сходила вот, присмотрелась к народу. Странно, что осталась да прижилась. Учит. Не крамоле, а письму да счету. Известно: комиссия за грамотных подати сбавляет. Не недоимки, тут мужику все равно: кто может, платит, кто не может — прощай, не прощай, ничего не внесет. Именно подать на три будущих года — столько, сколько малец в школу отбегает. А уж если у грамотного откроется дар…
Вот на учительнице, похоже, и закончились для Грибовки московские пассажиры. За всю здешнюю службу жандарм не видал, чтобы с экспресса кто-то на ходу спрыгивал. Господа из синих и желтых вагонов таким не балуются, а зеленых, третьего класса, в этом поезде нет. Так что зря зализанная, словно днище лодки, «Венская стрела» шипит тормозами и сбрасывает ход, теряет минуты… Мелькала бы себе мимо окон на полной скорости!
Может, к проходу экспресса не собиралось бы на перроне станционное общество. Вот глупая традиция! Начальник станции — понятно, за порядок на всем перегоне отвечает. Раз стоит на месте — значит, хорошо все, бомб под полотном нет… В семьдесят втором году, помнится, подрывной элемент — не с того ли и прозвание? — вместо царского поезда как раз «Венскую стрелу» на воздух и поднял. Ну и сотню душ невинных на небо — вместе с серебристыми паровозами и синими вагонами. Они у царского поезда окрашены точно как в обычном первом классе, не отличить.
Расписание есть расписание — «стрела» стучит мимо Грибовки медленно и размеренно, позволяя рассмотреть редкие скучающие лица за окнами мягких вагонов. Что им, проезжим, с того, что дочери начальника станции ради этой минуты полдня наряжались, а доктор распахнул пиджак, чтобы видно было золотую цепочку при часах, да тросточку прихватил, по-английски. Мазнут взглядом… И какой-нибудь третий секретарь австрийского посольства презрительно скажет:
— Потемкинские деревни… В этой области в прошлом году был недород. Неужели русские думают, что кто-то поверит в такую декорацию?
Европа до сих пор судит о России по временам Севастополя, словно у них часы отстают лет на полста! А что недород уезду, в котором, слава Богу, нет малоземелья? Меньше хлеба на продажу, только всего. Декораций тоже никаких нет. Есть тягучая тоска маленькой станции, которая не желает превращаться в село, вот и цепляется за пролетающие мимо серебряные стрелы. Да вахмистр и сам бы вышел к поезду, в надежде поймать взгляд настоящего, не воображаемого соперника по большой игре на царства и престолы… Но судьба жандарма — быть малость в стороне от общества. Всегда рядом, и никогда вместе!
Сегодня тени вагонов за окном проходят особенно медленно и вальяжно. Скрип тормозов, шипение пара — и тяжелый откат остановившейся махины слился с дребезгом меленько зарешеченных окон.
Тишина — как выдох. Стукнула в окно чья-то трость, свалилась с одной из полдневных теней шляпа, весело покатилась по перрону. А синие вагоны уже стучат мимо, все быстрей и быстрей. Вот и желтые пошли…
Крысов не спеша встал из-за стола, одернул мундир, нахлобучил фуражку. Зыркнул в зеркало — прямо ли сидит. На сей раз явно произошло нечто, настоятельно требующее присутствия жандарма, если не из соображений службы, то из обычного любопытства. За окнами уже ярится, скороговоркой, начальник станции:
— Тащите чемоданы, ироды… Совсем отвыкли от приличной публики! Пожалуйте к нам на вокзал, ваше благородие! Отсюда и экипаж вам сыщем…
Неужто к нему инспекция пожаловала? Тогда что это за мальчишеский голосок?
— Спасибо. Вы правы, на телеге мне ездить непозволительно. Но если с хорошими повозками трудно, можно просто пару лошадей: одну под седло, другую под вьюк.
— Зачем трудно, ваше благородие? У доктора прямо теперь разодолжимся. Славная у Карла Иваныча коляска, мягкие рессоры — прямо с колес вальдшнепа бьет, и хоть бы шелохнулась!
Про вальдшнепа начальник станции может говорить вечно. Ну так неужели счастье в том, чтобы подвесить к поясу окровавленную птичью тушку? То ли дело добрая байка под добрый коньячок или разведенный в менделеевской пропорции spiritus vini.
— Это как? Говорят, что стабилизация пока не решена технически…
— Ну, англичанами, может, и не решена, — разливается хозяин станции, — тут я вам верю безусловно — вон как чемоданы вашего благородия ярлыками обклеены! Но здешние умельцы… Доброго здоровья, Николай Лукич!
— Здравия желаю!
Жандарм вскинул руку к козырьку точным, но чуть замедленным движением. Мол, я бы и на фельдмаршала чихал, если он другого ведомства, но лично вам честь отдать не надорвусь.
— Вахмистр Отдельного жандармского корпуса Николай Крысов, — отрекомендовался, — рад приветствовать ваше благородие на станции Грибовка, покой и сон которой я храню по мере сил. Добро пожаловать!
Пока говорил — белоснежный рукав взлетел навстречу-кверху, к черной фуражке под таким же снеговым чехлом.
— Спасибо, вахмистр. Мне надо в Затинье. И хорошо бы до вечера.
Улыбка.
Простое движение губ — но память, подлюга, щелкает только теперь. Вот оно что! Точней, вот она кто! А кто же еще? Семь лет, как комиссия забрала из семейства Горбуновых «малолетнюю девицу Евдокию». И вот — явление!
— В отпуск, Евдокия Петровна? Верно, родителей повидать желаете? Так до ночи не успеете: десять верст. А гостевые комнаты у нас чистенькие, не ведают тараканьих следов…
Девушка в мундире кивает.
— Можно и завтра… У меня, вахмистр, два месяца без учета дороги! Без учета!
Подмигнула, словно пригласила в заговор против казны государства российского. Не то, что законный — положенный ей, как рыбе вода. Государь на таких, как она, ничего не жалеет. Правильно делает — на то Миротворец и царь православный, а не султан или президент какой. Вахмистр видал цифры в управлении: к чему шло и что вышло. Шло к малоземелью, к лебеде с одного лета на другое, и к голоду — со второго на третье. А вышло, что идут в ладные, сытые деревеньки письма с новых Земель — Александра Второго да Николая Первого: кому общинное житье приелось, кому вольной воли или земли, сколько обежишь — езжай сюда! Легко не будет, но и обмана никакого. Там, за небом, довольно для всех не то, что суглинка — чернозема.
Только чтобы поднять в небо корабль, нужен Дар. Кто с таким уродится, тому или той судьба — служить царю и миру… Даже девкам.
Евдокия Горбунова служить пока не начала, только науку закончила. И то чемодан в бирках англицких, на поясе кривой бебут, как шашка, лезвием вверх подвешен, на черненых ножнах китайский усатый дракон пляшет. Ей, по росту, за шашку сойдет! На плечах — погоны, на тех — золотые звезды, по две на каждом. Стоячий ворот кителя в сине-небесной выпушке, по мундирному сюртуку — такой же кант. Полы сюртука подлинней, чем у мужчин, до колена. Запах глубокий, выходит вроде простонародной юбки — тоже ведь сбоку не сшивают, на треть длины закручивают, и все. Не распахнется! Правда — у крестьянок юбки подлинней. Но у них не выглядывают из-под подола стрелки брюк, не пускают зайчиков форменные ботинки. Еще одно напоминание — эта девушка служит, как мужчина.
— Ваше благородие! Ежели вы не побрезгуете разделить со мной обед, то я вам подробнейше доложу все последние новости… ну, какие есть в нашем захолустье. А повозку пусть ищет железная дорога — раз уж на вагоне к родному порогу не изволила доставить!
— Хорошо, — еще одна улыбка, — докладывайте. Только… кормят здесь съедобным?
Хороший вопрос. Солдатский. Крысов сам пять лет лошадку в кирасирском полку холил, броню чистил, на парадах блистал. Спасибо школе полковой, спасибо полковнику да эскадронному, спасибо мастеровому, что кирасу отлил: жив остался, на груди кресты за Ляоян да за реку Фэньхэ — и шрамы от швов. Валялся в госпитале — предложили сверхсрочную. Тоже в тяжелой кавалерии, только немного другой…
— Последние пару лет — исключительно съедобным. Ежели не кутить, а, скажем, под деловой разговор…
— Под деловой, — соглашается Горбунова. — Кутить в компании нижних чинов, тем более, жандармского ведомства, офицер Его Императорского Величества* не может.
Слова жесткие, улыбка их смягчает — но не опровергает ни капельки. Натуральное благородие! Отец — самый обычный мужик. Хозяин хороший, так мало ли их, хороших… Мать — баба как баба, ну, говорят, добрая — как в гору семейство пошло, заметно стало. И таких не мало… А вот уродилось у них благородие! Не просто комиссию прошла — семь лет гранит науки мышью грызла… Не сорвала Дар, так бывает, когда пытаются прыгнуть выше головы, и спеть сильней голоса. Не отчислена как неуспевающая — на службу попроще. Не… Только в первые два года учебы деревенские дарования поджидает с десяток разных «не». Все прошла. Все вынесла. Потом стало легче, и интересно — так, что голова кружилась, и спать не хотелось неделями, и уходила вниз — не земля из-под ног, а сама Земля. Мимо звезд, вдаль от этого Солнца — к другим!
Мысли иной раз выскакивают на язык. Чуть отвлекся — сболтнул. И беседу, и трапезу, и ровное течение мыслей вахмистра разорвало звяканье. Ее благородие нож на пол уронила. И сразу — вскочила так, что стул на спинку грохнулся.
— Вахмистр, откуда вы можете… Да вы читали мои письма! Цензура не по твоему ведомству!
Вскочила. Кровь не к лицу — от лица, рука сжала рукоять бебута.
— Не читал, — сказал Крысов.
Ну вот, розовеет помалу…
— Тогда откуда…
— Слушал. А читал ваш отец: сперва каждую неделю, потом реже… Ну, как приходили.
Красна, как рак вареный.
— Простите, вахмистр… Как вас по батюшке? По фамилии звать неловко, все-таки вы почти офицер.
— Лукич. Вы погодите менять гнев на милость: слушал-то я тоже по казенной надобности. Хотя, признаю, было интересно, да и симпатию я к вам с тех пор испытываю преизряднейшую. Вы ведь не только о себе писали, да… Как у вас?
«Быстро, точно и умело,
Словно в тигеле булат -
Разум мой и мое тело
Переплавили, чтоб я могла служить.
Но мне кажется, у нынешней меня
И у прежней — две различные души…»
— Только, — отрезала Горбунова. — Я тогда ребенком была, и вообще это подражание Киплингу… Но какая казенная надобность требовала от вас слушать мои письма? Отец их что — не добровольно читал?
Брови сдвинула… Но настоящая гроза уже прошла. А то… Даже такое маленькое создание, как Евдокия Горбунова, бебутом может натворить дел. Это ведь, как и шашка, «писалово». Оружие, которым удобно лишь убивать — некрасиво, страшно… В училище их на рукопашную, вроде, не натаскивают. Но наклейки на чемоданах гласят: Звездный, Новоархангельск, Порт-Лазарев, Вэйхавэй, Сингапур, Бомбей, Каир, Афины, Фиуме. И об этом путешествии — ни строчки!
— Серединка-наполовинку. Я — не заставлял, да и никто. Просто так вышло, как у нас в России выходит, — жандарм развел руками, — кто-то хотел как лучше, разослал по земствам циркуляр — мол, надлежит всякого звания честным людям подметные листки и подозрительные письма нести властям. Ну, сотский и рад стараться! Собрал сход, кричал, что есть указ государев, что мужики — опора земли Русской, и им теперь выявление подрывного элемента доверено, а полиция с жандармерией на подхвате…
Усмехнулся, подхватил на вилку колечко колбасы.
— Вот такой у нас мужик. Ведь не скажешь, что плохой? Царя любит… Не может царя не любить: царь землю дает. Кому там, на «Николиной» и «Ляксандриной» планетах, кому здесь — через передел, от тех, кто уехал. Малоземелья нет — мироед не жмет, помещик дает дешевую аренду или хорошо платит, жизнь тихая и сытая. Если велено мужикам искать подозрительное — будут, и, что характерно, найдут. Кто для мужика подрывной элемент? Баре и городские. Откуда пришло ваше письмо? Из Новоархангельска! А что есть Новоархангельск? Город. А потому… Заглянул до вашего батюшки сотский, поговорил. Мол, дочь твоя теперь городская и барышня. Самый подрывной элемент! Потому надлежит тебе читать письма перед всем миром, и непременно в присутствии жандарма или станового. Чтобы подтвердили, что крамолы нет. Я для вашего Затинья ближе станового, тот аж в сорока верстах… Так я с вашими эпистолами и познакомился.
Николай Лукич замолчал, принялся старательно опустошать тарелку. Что мог — сказал. Слово за пигалицей в погонах. Которой, по правде, растереть станционного жандарма — раз плюнуть. Как говорит государь-император: «Генералов я могу за полчаса сделать сотню. Каждый же Дар России Господь отмеряет!» Вот пожалуется…
— Почему он стал читать? — спросила Горбунова. Наверное, риторически, но жандарм ответил.
— А отец вашего благородия тоже мужик. Как вас забрали, в гору пошел, на премию царскую. Лошадей пару прикупил, сеялку. Помог общине свою мельницу поставить. Второй человек в округе после сотского, и сам мог бы выбраться — не хочет. Не его, говорит. Но уважают его, да. А почему? Потому, что выбрал — общину. Мог ведь земли купить — не больно много, да своей. Мог пай в общине не подкармливать, а свое уноваживать. Крепкий бы вышел кулак, и хоть и не первый в округе… Не захотел. Зато община встала на ноги так, что муку гонят в город вагонами. Скотину развели, мясную и тягловую… Тех, кто из мира выселился — к ногтю взяли. Какой у кулака доход — без батраков, без заимодавства, без сдачи лошадей внаем? Было, дрались. Ох, пришлось нам со становым помотаться, но я, Евдокия Петровна, за свой большой успех считаю, что не дошло до вил и топоров. Вот оглоблями, бывало, помахивали…
— Так и при мне дрались, помню! — Евдокия прыснула в ладошку, но сразу посуровела, — Тут не только вам, тут и доктору работы было. Но ведь никого не пришибли?
— Никого. А вот на «Николину» Землю отъехали многие… Что мироедство, что лайдачество… Я к чему, ваше благородие? Ценит община вашего отца, так ведь и он общину-то уважает. К нему ведь добром пришли, шапки ломали. Ну и уговорили, согласился… Правильно сделал. Иначе бы обиделись.
— А так я обиделась! Он ведь меня за террористку какую-то… Меня! Русского офицера! И не один отец. Все они…
Офицерский кулачок врезался в стол. Посуда обиженно звякнула.
— Так это вы теперь офицер… — уточнил жандарм. — А тогда вы, простите, птицей были. Той, из басни, что из ворон вышла, а к павам не пристала. Так что простите уж верных, как Господь велел. А теперь… пойдемте.
— Куда?
— А в «черный» зал. К стае вороньей…
Здесь уже никаких беленых скатертей… и вместо стульев — короткие скамьи, и запах махорочный. Хорошо, не портяночный! Здесь под ложки заботливо подставляют кусок хлеба, чтобы ни капли не пропало, подхватывают пальцами квашеную с брусникой капустку. Не стесняясь, разворачивают домашние ссобойки, стучат по столу крутыми яйцами. Здесь луковый и чесночный дух не прорывается из тарелок и супниц — царствует. Народный говор — сегодня и сейчас ровный, спокойный, без матерка — висит по углам, в одном бабий, в другом мужской.
Иные ложки в воздухе замерли. Неторопливо опустились. Взгляды привычно цепляются за лазоревый мундир.
— Николай Лукич, тихо у нас… Али надобность с народом поговорить есть?
— Есть. Но не у меня. У Евдокии Петровны к вам немало вопросов накопилось. Она, конечно, в Затинье собирается — но чего ждать, а?
Горбуновой захотелось зажмуриться. Тем более, иные лица за семь лет не меняются. Девочка за это время стала девушкой. Ее сверстницы — или старые девки или бабы, не больно и молодые, у иных по пятеро детей. Бабы стали старухами, парни — мужиками. И только крепкий старик каким был, таким остался. Морщины поглубже, седины побольше — но узнаешь сразу.
— Дядька Степан… Здравствуй.
— Здравия желаю, ваше благородие!
Даже во фрунт вытянулся. Бывших унтеров не бывает, а у этого еще и аннинская медаль за Геок-Тепе. Когда-то Дуняша не понимала, что за ад творился в Центральной Азии. Как шли ряды белых рубах на щетинящиеся пальбой крепости разбойных племен, как русские батареи перестреливались с британскими «советниками» — горячо, насмерть. «Я только тогда принял, что останусь живой, когда мне осколок живот распорол»… Это не дядька Степан, тот перед малолетними девчонками бисер не метал. Преподаватель в училище рассказывал — тем, кому нужно уметь себя держать под огнем. «Вступая в бой, нужно четко знать, что вы уже умерли за Отечество. В тот самый миг, когда нацепили погоны и форму. Бояться нечего, терять — тоже. А вот насколько славно вы погибли, зависит уже от вас!»
— А помнишь, как ты меня крапивой гонял? От груш да яблонь?
Вот тут старый служака откликнулся не сразу. Сощурился — будто от того глаза здоровей станут. Мотнул бородой.
— Нет, не узнать… Но я, такие дела, только одно девичье благородие мог гонять по малолетству. Вы, часом, в детстве Дуняшкой Горбуновой бывать не изваливали?
— Изваливала. А…
Договорить не успела — за спиной полетел бабий ах.
«Затинская барышня!» «Сама!» «Приехала… чисто ангел с небес спустился.» И уж совсем шепотом: «Дотронуться бы…» «Это ж тебе не мощи, дурища… Ты ее пальцем, она тебя ножищем… Ишь какой, чисто у жандара нашего…»
А мужицкие руки тянут с голов шапки. Благолепие, раболепие… На черта оно, приторно-медовое, офицеру Его Величества? Ей ответ нужен.
— Степан, ты службу знаешь. Дуняшка тебя понять не могла… А я попробую! Расскажи: зачем вы письма мои читали. Что, верили, будто я против царя замышлять буду?
Старый служака глаз не отвел.
— Так ты ж городская стала, а вся крамола оттель. Да кто ж подумать мог, что из затинской девчонки с грязными пятками благородие получится? Такое вот… С бебутом!
Дался им бебут… Ну да, если в тебе ровно пять футов без единого дюйма*, то начальство вздыхает, и позволяет вместо положенного к парадке палаша взять оружие, что по земле волочиться не будет. А дядьку Степана несет по кочкам…
— … это верно, что с бебутом. Вот Николай Лукич порядок здесь держит — без него никак. Не смотрел бы — как с выселками тягались, до крови б непременно дошло. А вы, выходит, то же самое для Николиной земли. Так по письмам выходит — не вашим, тех, кто за лучшей долей подался. Где непорядок — рожок гудит, штыки примыкают, пушечки сгружают. Значит, хотя и благородия, не дармоеды. Люди, миру нужные… Только вот что из тебя такое выйдет — не верили!
— Даже после того, как я экзамены сдала?
Дядька Степан опять бородой дернул.
— Мы таких материев не понимаем. Городская барышня, пусть и бывшая своя — подозрительно! Кто знал, чего наберетесь? В последних-то листах половина слов — непонятные. Уже и спрашивать зареклись. Батька ваш читает, мы на Николая Лукича смотрим. Он подрывного не видит, и ладно. А остальное… Жива, здорова, кормят хорошо. Чего еще знать надо?
Старый служака смотрит искренне. Ест глазами, как устав повелевает. Все сказал. Ему — все понятно и правильно. Евдокии…
Махнула рукой. Повернулась — на «чистую» половину. Крахмальные скатерти, бочок самовара на две персоны, кокарда кандидата в офицеры на фуражке собеседника…
— Мне все равно кажется, что он издевается, — жалуется девушка. — Я даже понимаю, что наверно — нет, но кажется, и все! И что делать теперь?
— Ничего, — говорит Крысов. — Совершенно ничего тут не сделаешь. Не по нашим ведомствам. По учительскому.
Отхлебнул чаю, продолжил:
— Годочков за двадцать, может, что и выйдет. Раньше — вряд ли. Народное просвещение — дело муторное. Поторопишься — будет работа таким, как я. Мусор выметем — только этот мусор — люди порченые. А все-таки люди. Так что, по мне, лучше — не торопясь…
Откусил баранку, запил чаем. Право, вот только и есть ее благородию удовольствия, что болтать с жандармом о внутренней политике империи.
— А мне что делать? Сейчас?
— А, это… Ну, по вкусу. Места у нас тут изрядные. Ежели рисуете — на акварель просто просятся. Охота так себе, рыбалка вполне. Конные прогулки — самое оно, только по общинным полям не скачите, не поймут.
— Я не про то…
— А про что? Родители вам рады будут, не сомневайтесь. Да они же вам писали… А что на лето домой не возили — так сами поймите, литер второго класса на Новоархангельск стоит, если его продать, почти столько же, сколько билет. На лицо сопровождающее — читай, отца вашего, четыре поездки, самому добраться и вас завезти домой и обратно. На вас, соответственно, две. Всего — тысяча целковых! Каждый год. Тут что приданое сестрам твоим, что хозяйства братьям… на все хватило. Так что не то, что выгородку — пятистенку под тебя расчистят, сами в остальных потеснятся. А, и вот еще что. Родители вас благородием титуловать будут, и от этого никуда не денешься. Сразу привыкайте.
В ответ — вздох. Барабанящие по столу пальцы.
— Как-то я это не так видела… Ну что мне охота-рыбалка? Я к мамке ехала, к отцу. И что? Нет, не верю…
Жандарм улыбался. И тогда, когда докторова коляска увезла гостью в Затинье — тоже. Неделю спустя на вокзале снова пили чай, пока телеграфист стучал в губернию, чтобы забронировали первоклассный литер на венский экспресс. Да-да, одноместный. Да, на Грибовку. Нет, не ошибка!
— Вы были правы… Все так, как вы сказали, а я так не могу.
Расстроенной Горбунова не казалась. Легкий человек.
— Неужели вы сдались?
Ее благородие покачала головой.
— Русские не сдаются. Но и смотреть, как отец с братьями передо мной шапку ломают, я не могу. А встать на равную ногу с мужиком… Честней — пулю в лоб. Сами догадываетесь, чем такая привычка может закончиться в походе, рядышком с сотней-тремя-пятью мужиков-срочников?
Жандарм кивнул. Чего тут не понять. Одно из тех самых «не». «Если не ляжет под мужчину».
— И что теперь делать будете? — поинтересовался.
— Письма, — улыбнулась Горбунова, — писать. Письма — можно. Только я теперь буду знать, что их всем миром читают.
Крысов разогнул лазоревые плечи. Прокашлялся.
— Знаю, — махнула рукой корабельная певица, — теперь вам эту мужицкую инициативу пресечь, что чихнуть. Только… не надо. Пусть люди слушают.
— И что заставило вас поменять мнение?
— Люди. Пришли, поклонились, поговорили по-доброму. Учительница, Вера Степановна — я к ней три зимы бегала — тоже слово за мир замолвила. Мол, язык у маленьких, что мои письма слушают, ясней и правильней… Собственно, все.
И правда — все. Только второй раз за год на станции Грибовка остановилась «Стрела», и усатый проводник торопливо затаскивал чемоданы ее затинского благородия в синий вагон. Жизнь вернулась в привычное русло. Только письма, залетными райскими птицами, прилетали в Затинье, пели песни о зеленом солнышке Николиной земли, о рыжих, как лепесин заморский, светилах Дальнего Валлиса и Нова-Британии. О невиданных рыбах, гадах и зверях да о русской молодецкой удали.
А потом была война, и письма приходить перестали.