Уяснив, что Куропятова нет дома, Шеврикука поднялся в жилище бакалейщика.
В квартире Уткиных и тем более в их малахитовой вазе Шеврикука чаще проводил минуты, а то и часы отдохновений и удовольствий, нынче же для дремот и приятственных созерцаний причин не было.
У Куропятова Шеврикука угрюмо уселся в кресло, какое хозяин предоставлял для скептического собеседника Фруктова в часы их философствований и наслаждений ликером «Амаретто».
Он и есть Фруктов, решил Шеврикука. Он и есть тень Фруктова. Он и есть тень.
Он, Шеврикука, стал теперь тенью и на посиделках, и в Останкине.
«Желанием честей размучен…» – вспомнилось Шеврикуке.
Желанием чести размучен! В экие высоты занесло его, Шеврикуку, в экие гордыни или бездны переживаний! Слова, возобновленные его памятью, пришли в голову Гавриле Романовичу, опечаленному кончиной князя Мещерского. Гаврилу Романовича Шеврикука чрезвычайно почитал. Но какое он-то имел отношение, какое, хотя бы и легчайшее, хотя бы травинкой касательство к чувствам Гаврилы Романовича? Было сказано стихотворцем: «Не столько я благополучен; Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум».
Отчего вспомнились теперь ему, Шеврикуке, эти слова? Шум славы он не слышит. Не слышал. И впредь не расположен слышать. Когда-то, может быть, и желал услышать шум славы, по дурости, и был наказан. И главное, сам, кажется, ощутил никчемность барабанного шума славы. И тщеславие – в холодных размышлениях – ему смешно и противу его натуры.
Желанием честей размучен…
Над Пэрстом-Капсулой, объявившим томление всей сути и будто бы занемогшим от этого, иронизировал, а сам размучен желанием честей?
Да, размучен. Выходит так.
Можно все называть иначе. Но память явила слова Державина…
Слово «честь» нынче малоупотребительное. Но даже когда Шеврикука думал о собственном непонимании случая с Продольным, в голове имел выражения «неприлично» и «некрасиво». Свои выкрики обозвал неприличными и некрасивыми. А приличия и красота для Шеврикуки были понятия главнодержащие.
Что уж говорить о чести…
А он суетился.
Отродья – порождение людского суемудрия.
И он сейчас суемудр. Нет, глупо, плохо, он именно Просто обидчиво-суетлив. Он досадовал. Он обиделся. Может, и прежде из-за своего суемудрия он и путешествовал на Башню к Отродьям. Теперь из-за чего он досадовал и обиделся? Опять же из-за своей дурости. Он возомнил о себе. А его не оценили. То есть оценили по его свойствам и состояниям. «Богат, как в Ильин день» Феденяпина – скоморошичий ответ на опрокинутые в публику слухи.
Гликерия не давала о себе знать более недели.
Ну и что? Кыш, Гликерия! Кыш, Шеврикука!
Без Гликерии существовать ему было скучно. Вот что! Хороша она ему или противна, важности не имеет. Без нее ему скучно. И беспокойно. Она сама вызвалась явиться к нему с объявлением, нужны ли ей его, Шеврикуки, услуги и вспоможения, в ближайшие дни. Они прошли.
Желанием честей размучен…
Не честей. Почестей. Почестей, имел в виду Гаврила Романович.
Славы и почестей Шеврикука сейчас не желал. Но – честь… О чести Шеврикука думал. О чести вообще и о чести собственной. Всегда, даже и когда в суете он забывал о ней думать, натура его, не обращаясь к словам, имела в виду честь. Слова «некрасиво» и «неприлично», по его уложениям, частностями или окраской сущностного входили в его понятие чести. Выкрики в Большой Утробе были нехороши. Но в случае с Продольным и кукловодами были решительно нарушены приличия. Ни о какой чести здесь речи не шло. Но была или есть нужда соотносить свою честь с явленным неприличием? Нужда есть, решил Шеврикука. Но в Большой Утробе публичное, видимое проявление своего понимания приличий оказалось малоосмысленным и ничего не изменившим. Стало быть, сиди, помалкивай, а действия, какие желаешь произвести, производи. Но не впустую.
После этого постановления в мыслях его случился некий поворот. Теперь ему стало казаться, что его обиды и досады были отчасти справедливы. За кого все же его держат? Конечно, его ущемило бы и возведение его в ранг товарища дозорного. Тогда он, может быть, еще пуще шумел бы и возмущался. Если бы его произвели в дозорные, он бы не удивился и, скорее всего, как бы нехотя с поручением согласился. Но его явно не принимали во внимание как полезную и обороноспособную личность. И это при обстоятельствах, когда в Останкине все, даже и последние сушеные крючки из домовых, слышали о новых значениях Шеврикуки.
Но вдруг именно из-за «Возложения» Петра Арсенье-вича, из-за сил, якобы ему приданных, его и упрятывают в тень? Или укрывают, будто в засаде. Как полк Боброка.
Вот уж глупость! Главное – в тени и в засаде! Им просто-напросто пренебрегают.
Или ему не доверяют.
К чему могут иметь основания.
Он словно бы забыл разговор при лучинах с Увещевателем в Обиталище Чинов. Он словно бы забыл про общения с Бордюром. Он словно бы запамятовал о Темном Угле И Недреманных Оках. Он словно бы…
Ни о чем он не забыл. И забывать не может. И теперь (не в горячности посиделок, а во фруктовском кресле в жилище бакалейщика Куропятова) держал собственные жизненные обстоятельства в своих разумениях.
И все же роптал.
Доверяют они ему или не доверяют и кем признают в бумагах, в умах, в компьютерных учетах – не суть важно. Но видимые проявления их отношений к нему казались сейчас Шеврикуке существенными. Взгодными или невзгодными.
Он им сейчас не нужен. Он не ощущает их потребности в нем.
Или он нужен им – одинокий в действиях.
«Вы одинокий наездник», – услышано было, и не так давно, Шеврикукой от провозгласившего себя Бордюром. Шеврикука напомнил Бордюру, что наездниками домовым по уставам их сословных соответствий быть не дано. Поправляя себя, Бордюр назвал Шеврикуку одиноким охотником. Но и охотником Шеврикука считаться не пожелал. Никакая охота его в ту пору не неволила. И в прилегающие дни он как будто бы не был расположен к охоте.
Но теперь его влекло к действиям. Неизвестно к каким, но влекло. И действовать он полагал сам по себе. Если бы пошло на поправку энергетическое состояние подселенца Пэрста-Капсулы, Шеврикука позволил бы себе привлечь полуфабриката и специалиста по катавасиям к исполнению частных поручений. И достаточно. Коли он, Шеврикука, никому не нужен в Останкине и тем более в Китай-городе, мест, где сыскалось бы поприще для затей и предприятий, в Москве и окрестных выселках было предостаточно. Хлопоты и надежды, связанные с Пузырем, совершенно перестали интересовать Шеврикуку.
Но прежде надо было выяснить, отчего не давала о себе знать Гликерия.
В сомнениях Шеврикука был недолго и с воздушными поклонами вызвал на свидание Дуняшу-Невзору. Дуняша-Невзора вполне могла не знать, что ее госпожа и повелительница, барышня-крестьянка, посещающая уроки корейского языка (пусанский диалект) и верховой езды, пятном-регистратором неродившихся привидений проникала в Землескреб ради разговора с ним, Шеврикукой. Встреча Шеврикуки и Дуняши с передачей ей покровского бинокля, добытого Пэрстом-Капсулой для Гликерии без ее якобы ведома, вышла летуче-прохладной, и теперь Шеврикука не был уверен в том, что Дуняша мгновенно отзовется на его воздушные поклоны. Она и не отозвалась.
«Не отзовется вовсе, – посчитал Шеврикука, – сам ее разыщу».
И поднялся в получердачье с намерением посетить прихворавшего.
Пэрст-Капсула лежал на раскладушке. Шеврикука сразу же понял, что он не первый, кто наносил визит больному товарищу. На тумбочке, поставленной рядом с раскладушкой, в стеклянной банке из-под соленых маслят голубели цветы цикория. За раскладушкой же к углу получердачья приткнулся платяной шкаф из тех, что увозят в огородные бунгало или выносят к мусорным ящикам. Возможно, в шкафу содержались теперь бурки, столь любезные Пэрсту, его ковбойские сапожки, пятнистые штаны, куртка и фетровая шляпа от Буффало Джонса. А может, Пэрст обзавелся и новыми украшениями гардероба. Ковровая дорожка, приглашавшая посетителя приблизиться к раскладушке, отчасти удивила Шеврикуку. Одеяло укрывало полуфабриката верблюжье и не имело прорех. Щеки его были выбриты. Все это возбуждало надежды Шеврикуки на то, что белье у Пэрста-Капсулы чистое и не из армейских употреблений.
Но Пэрст-Капсула дремал. Если не находился в забытьи.
Шеврикука исследовал запахи получердачья, среди них, несомненно, ощущались ароматы женские или те, что могли сопровождать женщину, но, смешиваясь с ними, присутствовали здесь запахи неведомых Шеврикуке назначений и природы, и он не имел права судить определенно: какие случались у Пэрста-Капсулы посетители. («А Тысла женщиной пахла или нет?» – подумалось вдруг Шеврикуке. Он не помнил этого. Да и запахи Тыслы могли быть пересилены запахами свирепого Потомка Мульду.)
Пэрст-Капсула открыл глаза. В них не было малярийного блеска и неразумия. Тревога Шеврикуки утихла. Успокоенный, он мог высказать Пэрсту-Капсуле и досады. Досадовать, впрочем, он должен был и на самого себя. Без его согласия, без его ведома, но при его пренебрежении к присмотру за неприкасаемостью территории в его подъезды проникали не учуянные им посетители и была доставлена мебель вместе с верблюжьими и ковровыми предметами быта. Пэрст-Капсула обживался! А он обязан был испросить хотя бы разрешения Шеврикуки на допуск в получердачье визитеров и на мебельное усовершенствование жизни.
Впрочем, Шеврикука поднимался в получердачье не ради досад и разносов.
– А, это вы, Шеврикука… – пробормотал Пэрст-Капсула.
И он закрыл глаза. Оправдываться он, похоже, не собирался.
– Да, это я, – подтвердил Шеврикука. И более он не знал, что сказать.
– Сигаретами пахнет? – спросил Пэрст-Капсула.
– «Кэмелом», – сказал Шеврикука.
– Просил же не курить, – проворчал Пэрст. – Тем более «Кэмел». Он же поддельный…
– Ну, не знаю… – растерянно произнес Шеврикука.
Будто бы он и курил, будто бы он был перед Пэрстом-Капсулой виноватый и ему уготовили разнос. И Шеврикука, сам к тому не стремясь, стал тереть об пол ботинки, дабы не запачкать ковровую дорожку.
– Я почему пришел… – начал было Шеврикука.
– Мне ведомо, – оборвал его Пэрст-Капсула.
– Что ведомо? – нахмурился Шеврикука.
– Не для того вы пришли, чтобы отчитать меня и вышвырнуть мебель, – сказал Пэрст-Капсула. – А для того, чтобы узнать, не прекратился ли я вовсе, и, если нет, поинтересоваться, не нуждаюсь ли я в какой-либо помощи.
– Ну и… – чуть ли не обиженно произнес Шеврикука.
– Мне холодно, – Пэрст-Капсула снова поднял веки. – Мне холодно. Протяните мне головной убор. Он в тумбочке.
Шеврикука приоткрыл дверцу тумбочки – одной, видно, со шкафом казенно-сиротской судьбы, но фартового происхождения. В пустоте ее, не имея соседей, лежал головной убор. Или стоял. Шеврикуке сразу же пришли на память звездочеты, венецианские весельчаки пульчинеллы, а еще и железные дровосеки. Конус с козырьком головного убора Пэрста-Капсулы был недолгий, мастерили его (или отливали, или отжимали пресс-формой) из жесткого темно-коричневого материала, снабдив для удобства ношения наушниками и ремешком с кнопками. А может быть, наушникам и кнопкам назначено было служить приемниками и передатчиками звуковых волн и мысленных образов («Предположение на уровне линейного существа, – представилась Шеврикуке усмешка Бордюра. – То есть на моем уровне…»)
– Вот, держи, пожалуйста, – Шеврикука протянул Пэрсту-Капсуле конус с козырьком.
– Наденьте на меня, – сказал Пэрст-Капсула. – И застегните ремешок под подбородком.
То ли он оценил взгляд Шеврикуки, то ли вспомнил его «пожалуйста», но добавил все же:
– Будьте добры.
Защелкнув кнопки, Шеврикука, будто дядькой-наставником готовя новичка в небесное странствие, проверил, надежным ли вышло сцепление, и заметил:
– Вроде бы нормально. – И сразу же спросил: – Лихорадка-то более не бьет?
– Меня не била лихорадка, – решительно заявил Пэрст-Капсула и даже голову попытался приподнять, будто бы в намерении возмутиться или протестовать. – Меня никогда не била лихорадка! Меня не может бить никакая лихорадка!
– Ну, не била и не била, – сказал Шеврикука. – Ну, не может, значит, не может, успокойся…
– Меня не может бить никакая лихорадка… – бормотал Пэрст-Капсула, слабея и закрывая глаза.
«А кого может?» – хотел было спросить Шеврикука. Но не спросил. Знал кого. И предполагал, что ответил бы ему подселенец. Месяца полтора назад, в самую жару, вспомнилось Шеврикуке, заведение бурок, какие хороши на полярниках, Пэрст объяснял тем, что у него мерзнут ноги. Объяснение это Шеврикуке показалось тогда мечтательским. Но, может, и мерзли. Сейчас что мерзнет у Пэрста? Голова, коей понадобился убор? Или вся суть полуфабриката, чье томление, увы, не было дано прочувствовать Шеврикуке?
– Не надо, Шеврикука, не надо… – пробормотал Пэрст-Капсула. – Не надо сейчас… Сейчас у вас не выйдет… Следует обождать и пересидеть… И я не могу… Я не возобновлен… Лишь при сословных или исторических необходимостях… А сейчас… От синего поворота третья клеть… А бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Нет!.. Оставьте пока, Шеврикука…
– Что?! – воскликнул Шеврикука.
– Что? – приподнялся на локтях Пэрст-Капсула. И было очевидно, бред или дремота его оборвались, а пребывает он в ясностях мыслей. – Что с Мельниковым и Клементьевой? – спросил Пэрст-Капсула требовательно, будто недовольный тем, что Шеврикука вовремя не представил ему отчета.
– С кем? – удивился Шеврикука.
– С Мельниковым и Клементьевой.
– Это с какой Клементьевой?
– С той, что из Департамента Шмелей.
– Ax, с этой… С Леночкой… – вспомнил Шеврикука. – Мне мало что о них известно. Мельникова я иногда встречаю во дворе. А про Леночку… Хорошо, я разузнаю про Мельникова…
– Существенно, что у них двоих! У них вместе! Вы поняли меня! Узнайте! – В голосе Пэрста-Капсулы был каприз повелителя.
– Но… – замялся Шеврикука.
– Идите! – Рука Пэрста-Капсулы властно указала вниз. – Узнайте!
Тут же глаза его закрылись, голова упала на лежанку. Спасибо Шеврикуке: верно сцепленные кнопки ремешка не дали скатиться на пол конусу с козырьком.
Задерживаться сиделкой при обессилевшем подселенце Шеврикука не посчитал нужным и поспешил удалиться из получердачья. Одной из причин этой поспешности была такая. Уже при разговоре о лихорадках Шеврикука ощутил, что к нему пробивается чей-то мысленный (или чувственный?) вызов, но пробиться не может. Неизвестно, какие своеобычные поля способны были возникать вблизи Пэрста-Капсулы и чему они становились проводниками, а чему препятствием. Их следовало покинуть. А сигналы и отклики на свой сигнал он ждал.
Стало быть, волнует полуфабриката (именующего себя полуфабрикатом) лирическое расположение и нерасположение душ кандидата наук и гения Мити Мельникова и музыковеда Леночки Клементьевой, исследовавшей в Департаменте мелодии полетов шмелей, серенады и трудовые песни стрекоз. Отчасти, признавался некогда Пэрст, он произведение лаборатории Мити Мельникова. Тема работы – проблемы энергетического развития судеб (трансбиологические). ПЭРСТ. Полуфаб, признавался опять же подселенец, промежуточная стадия, недосотворенный. Или не так сотворенный и брошенный. А не сотрудничала ли в ту пору в лаборатории своего же Департамента чудесницей и Леночка Клементьева? Даже если не сотрудничала, то наверняка заходила в лабораторию и рассеивала внимание ее гениального заведующего. Но, может, заведующий ее и не замечал. В застолье прощального бала по поводу разгона Департамента Шмелей, вспомнилось Шеврикуке, Леночка не сводила с Мельникова черных глазищ, восторженных и жалеющих, и все видели, что она влюблена. И на смотринах дома на Покровке в смутных своих хождениях при общей перепалке Шеврикука наткнулся на рыдавшую перед зеркальной створкой Леночку. По причине хрупкости, белизны щек и плечей ее назначили привидением. Она согласилась исключительно из любви к Мите Мельникову. И оконфузилась. Но из-за любви к Мите. А тот, похоже, этой любви не замечал…
Не существуют ли какие связи между энергетическими истощениями Пэрста-Капсулы, томлением всей его сути и состоянием душ заведующего лабораторией и специалистки по биомузыке? Мысль, конечно, дурная. В ней упрощения («линейного существа…»). Но Шеврикуке разузнать о том, что и как нынче у собственного квартиросъемщика Мельникова и мечтательно-влюбленной Леночки, следовало. И самому интересно. И прихворавший просил.
Просил. Повелевал!
Вот ведь как получилось. И нельзя сказать, чтобы каприз повелителя («Идите!.. Узнайте! Идите!») доставил Шеврикуке приятности. Но не бывал ли он сам именно таким капризным повелителем в прежних случаях их отношений с Пэрстом-Капсулой? Бывал. И если не капризным повелителем, то уж начальственно-высокомерным распорядителем полуфабриката бывал наверняка. И не раз. И коли преподан ему сейчас урок, то урок – полезный. Однако что за перемены произошли в подселенце? Отчего он так взъерепенился, завел себе мебель, принимал не оговоренных заранее посетителей и отважился командовать Шеврикукой? Одни ли последствия болезни тому причиной, отчасти оправдывающие капризы, или же Пэрст-Капсула начинает объявлять, кто он есть на самом деле?
А кто он есть?
«А бирюзового камня на рукояти чаши там нет… Нет!» И про синий поворот, и про третью клеть, и про бирюзовый камень он, Шеврикука, сам мог наговорить Пэрсту-Капсуле, а тот был способен принять его фантазии всерьез или исказить их, а потому и бормотал сегодня всяческую ерунду. Но бредил при этом или предупреждал?
А хотя бы и предупреждал! Важно то, что в помощники он не годился или даже прикинулся больным, изнуренным жизнью именно для того, чтобы не сгодиться в помощники. «Обойдемся без него! – раздосадованно думал Шеврикука. – А потом и разберемся, допустима ли мебель под крышами наших подъездов или не допустима!»
Уже на шестом этаже Шеврикука почувствовал освобождение воздухов от полей Пэрста-Капсулы и сразу же ощутил здоровый и бойкий сигнал. Дуняша-Невзора, откликаясь на его вызов, приглашала Шеврикуку хоть сейчас же на свидание в Останкинский парк к Девушке с Лещом.