У бока парка пригрелся приятный профилакторий, не для нищих и не для блаженных, и в нем служил Малохол. Он же Непотреба. Малохол происходил из домовых-банников, или баенников, дело свое уважал, в профилактории, хотя и был здесь старшим, держался при водных процедурах – стало быть, при грязевых и хвойных ваннах, при восходящих душах, при сауне, при турецкой бане, при бане по-черному, при бассейнах с цветомузыкой и выпуском в воду рыбы шпроты на закуску для особо утомленных тружеников.
Шеврикука вытерпел дорогу в трамваях и только у забора профилактория задумался: а на месте ли Малохол? Малохол тоже был непоседа. Шеврикука знал его давно. Необходимости сельской жизни требовали, чтобы домовому-доможилу в хозяйстве помогали, находясь у него в приказе, домовые меньших значений – дворовые, полевые, овинники, банники-баенники. Все эти якобы помощники слыли ворчунами, существами заносчивыми, озорниками, ругателями, а то и скандалистами. Малохол мягким нравом не располагал. Он не был выходцем из деревенской бани, а завелся в Москве. Известно, московскому люду по нраву производить естественные и потребные здоровью действия на миру. Толпами мужики стриглись в Заяузье под известной горкой, облагородив ее именем Вшивая (теперь деликатно называется Швивая). И жители обоих полов толпами же охотно в теплые дни, с весельями и шумами мылись на реке Неглинной, на Москве-реке и Яузе. Особенно славились Серебрянские бани на Яузе. Но, конечно, в Москве на огородах всюду стояли бани по-черному. В одной из них, в нижних переулках Сретенки, сбегавших к самой Неглинке, и хозяйничал когда-то Малохол-Непотреба.
Мысленные обращения Шеврикуки к Малохолу остались без ответа. Даже если его нет, решил Шеврикука, проберусь к водоемам, не ехать же обратно. Хотя водоемы могли оказаться и сухими, года два не посещал Шеврикука профилакторий, и мало ли какие вдруг здесь случались преобразования и засухи.
Но Малохол уже поспешал к воротам.
– А-а! Нечистая принесла! – угрюмо выразил Малохол одобрение визиту Шеврикуки.
Слова были произнесены привычные, банные, может быть, преобразования коренными здесь не оказались.
– Что ждать заставил? – на всякий случай проворчал Шеврикука. – Или меня не слышал?
– В бильярд играл, – сказал Малохол. – Шары громко стучат.
– Пар есть? – спросил Шеврикука.
– Припоздал. С ленцой, видно, сдружился. Шестая очередь пара пошла. А наша смена…
– А наша смена четвертая, – согласился Шеврикука.
– У турок пока еще тепло, – смилостивился Малохол.
И повел Шеврикуку к водному павильону. Был он в шортах, в желтой майке с ликом актера Караченцова и словами «Московская недвижимость всегда в цене», в кроссовках «Рибок» на босу ногу В турецкой мыльне, располагавшей к дружеским беседам в короткой компании, действительно еще остался жар, и камни грели хорошо. Шеврикуку отчасти раздражал мрамор пола, по нему приходилось не ходить, а скользить. Был случай, однажды Шеврикука растянулся на белом мраморе, ткнувшись носом в серную воду. Но мало ли где и отчего он падал и тыкался носом.
– Отдыхай. Смывай трудовой пот, – Малохол поощрил к подвигам Шеврикуку. И предложил: – Может, помять тебя и подавить?
– Не надо, – буркнул Шеврикука, он уже сидел в раздумьях в мраморной нише, и капли текли по его лицу. Позже Малохол все же подобрался к нему и пальцами сретенского знахаря и костоправа мял и давил его тело, вызывая покряхтывания Шеврикуки и повсеместное в нем облегчение. Шеврикука нырял в прохладу малого бассейна, снова млел в мраморной нише, а потом, прикрывшись простыней и опустив ноги в воду, сидел в благодушии.
– Какие еще назначите удовольствия? – спросил Малохол.
– А римские термы вы не завели? – поинтересовался Шеврикука, вспомнив о Концебалове, в чаемом грядущем – Блистонии.
– Не пожелали.
– Напрасно… Тогда попить бы чего…
– Квасу у нас теперь не держат. Новые поколения. Провинция! – с презрением сказал Малохол. – Но привычное сыщется. Ушат чего-нибудь преподнесем. Видеть тебя никто не должен?
– Отчего же, – сказал Шеврикука. – В сокрытии нет нужды.
– Тогда пошли к нам в каморку.
Каморка оказалась удобовместительной. Вполне возможно, в годы многоячеистых вечерних политических сетей в ней размещался красный уголок. Теперь, понятно, люди от нее шарахались. В каморке Шеврикука увидел трех грубиянов и удальцов из команды Малохола. В домовые при Малохоле они выбились из иных состояний. Один из них был когда-то овинником (или гуменником), другой – лешим, третий – водяным, и все существовали от Москвы на отшибе. Бывшего овинника прозывали Лютым, лешего – Раменем, или Раменским, водяного – Печенкиным. В каморке они сейчас удачно проводили досужее время. Играли в карты, курили и употребляли самодельные жидкости. При явлении Шеврикуки они привстали и приложили руки – Лютый и Раменский к вискам, Печенкин – к капитанской фуражке.
– Вольно! – сказал Малохол. – А к Шеврикуке не приставайте. Он изнуренный и задерганный.
– Оно и видно, – согласился Раменский. – Что пить-то будем?
Принимать самогон Шеврикука решительно отказался, а вот к брусничному напитку он был расположен. Отказался он и играть в подкидного, разъяснив, что игрок он, игрок, но настольные игры не уважает. Его мнение желали опротестовать, обратив внимание на то, что карты бросают нынче не на стол, а на перевернутую пивную бочку. Но Шеврикука был стоек. К тому же его разморило. На него махнули рукой и продолжили занятия. Играли трое. Малохол читал газету «Труд» и покуривал «Беломор». Раменский курил сигару. Печенкин – трубку с капитанским, надо полагать, табаком. Лютый – махорочную козюльку. Одеты они, в отличие от предводителя, были в вольные тренировочные костюмы и походили на физкультурников, чье штатное дело – выводить отдыхающих на зарядку, на матчи пионербола и следить, чтобы не случилось утопленников. Лютый с Раменским могли бы сойти и за телохранителей кого-либо, пусть даже и Печенкина. Хотя тело у того было махонькое, усохшее, требующее охраны, однако вид Печенкин имел такой, будто изо дня в день носил кейсы с валютой. Лютый и Раменский были здоровы, даже огромны, причем Раменский, казалось, весь был составлен из шишек корабельных сосен. (Случалось, Раменский лениво вспоминал, как водил под Елабугой бородатого Шишкина в корабельные рощи, а медведей по просьбе живописца заставлял мученически сидеть на деревьях.) Печенкин же вдали от родных вод выглядел не только иссохшим, но и вяленым, его порой обзывали белозерским снетком и уговаривали ради достижений отечественной кухни хоть раз в год становиться вкусовым составным суточных щей. Иные даже и обращались к нему: «Снеток!» Печенкин обижался, изменений в документах и ведомостях он не желал. Отчего он звался Печенкиным? Об этом мало кто знал. Может быть, в одном из водоемов пребывания нынешнего сотрудника Малохола утоп по пьяни какой-нибудь мужик Печенкин и водоем этот стал Печенкиным прудом. Или сам пруд находился в усадьбе отставного поручика Печенкина. Ну и так далее. Не обо всех историях своей жизни Печенкин рассказывал, а лишние и невежливые вопросы задают лишь дураки и шпионы. Печенкин и Печенкин. С охотой повествовал Печенкин, как его зазывали на только что расплескавшееся Рыбинское водохранилище, соблазняли, говоря, что это и не водохранилище, а море и он будет не водяной, а морской царь. Но он отказался. Будучи теперь домовым, он оставался и в профилактории при водяных течениях в трубах. Бывший леший четвертой статьи Раменский приглядывал за клумбами, отдельными деревьями и кустами среди асфальтов профилактория и за зимними садами (один из них был висячий). У Лютого же, не допускавшего или допускавшего когда-то пожары в овинах, имелись сейчас в поле зрения огнетушители, пожарные гидранты и инструкция под стеклом с рекомендациями, кому и куда бежать в случае нечаянного воспламенения. Пожаров, угаров, проигрышей воды пока не случалось.
Печенкину же когда-то выигрыши и проигрыши воды, всякой живности, что в ней водилась и размножалась, и даже мокрых растений с белыми и желтыми кувшинками были делом привычным. Омуты азарта его затягивали. Бывали и конфузы. И о них он, вызывая сострадательные усмешки слушателей, рассказывал с удовольствием. И были подтверждения, что не врал. А если и врал, то не окаянно. Был случай, когда Печенкин, а проживал он тогда в незаслуженно малом пруду, увлекшись и горлопаня, проиграл князю-адмиралу Плещеева озера не только всю свою чистую воду, не только зеркальных карпов, но и самого себя. Полтора года он был в работниках на Плещеевом озере, не раз драил и отскребал ботик императора Петра Алексеевича, князь-адмирал признал его труды достойными поощрения, даровал ему вольную и вернул воду в опустевшие берега, а с нею и зеркальных карпов с приплодом. Жаль, что местный помещик, заводивший карпов, залечивал в ту пору свои нервные огорчения в одном из немецких Баденов. В другом случае Печенкину так опостылели окрестные поселяне, что он увел от них свою воду за четыре с половиной версты прямо к железнодорожному полотну и там основал озеро. Дело это оказалось нелегким, поток, который гнал Печенкин, никак не мог одолеть холм, заросший шиповником, в сердцах Печенкин поволок за собой и холм, тот стал на его озере островом. Позже озеро обступили дачи, и барышни, читавшие в гамаках романы Боборыкина, произвели холм-путешественник в Остров Любви. Всем этим барышням Печенкин в охотку щекотал бы их гладкие тела. Но не все они отваживались купаться. А жил он в то время благодушным. Порой же он безобразничал и так чудил, что народ вблизи его берегов ходил перепуганный и готов был дарить Печенкину черного козла и черную курицу чуть ли не каждую неделю. Он, ночуя под корягами или под мельничным колесом, а еще лучше – в омутах с дырами студеных родников, ломал жернова, калечил плотины, затягивал к себе дармовых работников, кого перемывать песок, кого переливать воду, кого выгуливать раков, а сам катался на усачах сомах и матерился на всю округу. Приписывали ему способности оборачиваться пудовыми щуками, теми же разбойниками-сомами или свиньей с черным пятаком. И щук, и сомов, и в особенности свинью Печенкин отрицал. Прежних своих проказ он нисколько не стыдился, память о них была ему мила. «Ну и сидел бы ты лучше теперь в Рыбинском море, – пеняли ему, – был бы на троне царь-адмирал, завел бы из приличия парламент». «Может, вы и правы, – задумывался Печенкин. – Хотя меня там сразу стало выворачивать. Как от морской болезни. А в Череповце тогда еще и домны не стояли». Помимо всего прочего, Печенкина при перепроизводстве в домовые обязали удалить перепонки на нижних и верхних конечностях, что он, после душевных содроганий, и позволил сделать, и теперь его возврат в водяные вышел бы затруднительным. О прошлом Печенкин порой тосковал, но в профилактории (и в Москве!) жил он, похоже, неплохо. А Малохол был им доволен.
Рамень, или Раменский, имел свои привычки. Лешие, как известно, складные. Нужно – они схоронятся под листом земляники, а ростом будут с гриб рыжик, нужно – восстанут, сравняются с высоченными соснами или дубами, а то и примут на плечи облака ходячие. Раменскому нравилось пребывать именно великаном, да еще и обросшим мхами и лишайниками, да еще и укутанным сизыми туманами. При этом он любил шуметь, ухать, перекрикивать северные ветры, металлические звуки на ближних станциях и заводах, и петь, пусть и не внятно, но громоподобно и страшно, в особенности он почитал «На диком бреге Иртыша». Порой и теперь, переехав в город и переписавшись в домовые, Раменский позволял себе буянить, лезть в драки и швырять на пол пивной в Столешниковом переулке кружки, залоговая цена которых поднялась до тысячи рублей. В Столешниковом я его встречал. Но эти капризы Раменского были теперь краткими, он корил себя за них, а перед Малохолом оправдывался: «Леший попутал». Когда-то в управлении Раменского были все звери и все птицы его лесов, все муравьи и все комары, любая ягода и любой гриб. Гаркнет: «Смирно! И с уважением!» – они – во фрунт! Сколько зайцев, сколько росомах, сколько белок он проиграл! И сколько выиграл! Конечно, знамениты были выигрыши при больших ставках, скажем, лет сто пятьдесят назад, сдавшись в великом карточном сражении уральским лешим, лешие енисейские вынуждены были гнать в Ирбит и Верхотурье проигранных зайцев и белок. Подобными баталиями Раменский похвастаться не мог, но и у него в прошлом были славные случаи. А уж сколько девок красных хаживало в его чаши по ягоды и грибы… На грубые насмешки опекуна огнетушителей Лютого и на его уколы: мол, зачем же ты из вольной гульбы приволокся в Москву, Раменский угрюмо и горестно отвечал: обстоятельства вынудили. Обстоятельства эпохи и обстоятельства личной жизни. Из-за этих обстоятельств ему, от природы корноухому, пришлось наращивать правое ухо, менять стиль одежды и привыкать ко всякой московской кулинарной дряни. Впрочем, напитки и в Москве были хорошие и откровенные. И самим удавалось с помощью трав гнать и варить совершенные произведения. Тем более что в хозяйстве доверенного им профилактория многое тому способствовало.
И теперь в присутствии разомлевшего Шеврикуки Лютый, Раменский и Печенкин играли на воды, рыбу, зайцев, рухлядь и зерно. Иное дело: выигрыши выдавались не натурою, а бумажными карточками, впрочем, очень аккуратно и красиво оформленными. Поначалу, учреждая правила выплат, а также призовых фондов, спорили, поднося к физиономиям и кулаки. Скажем, как считать зайцев в карточках: штуками или единицами веса? Лютый, не располагавший, кроме зерна (главным образом ржи, ячменя, овса и редко когда пшеницы), никакими иными ценностями, склонялся к единицам веса. Ему были милы пуды. Зайцев же, белок, бурундуков пудами измерять было неловко, могли бы возникнуть поводы для платежных лукавств и ухищрений. Договорились употреблять при счете, при сложных, но справедливых бухгалтериях, и пуды, и килограммы, и штуки, и кубометры, жидкие и древесные, и отдельные ручейки, рощи, муравейники, ягодные поляны и черные омуты. Лютый и взялся разрисовывать картинки карточек цветными карандашами, косоглазые были на них живые, ерши хоть сейчас были готовы заложить основу тройной ухи, а пятипудовые мешки с толокном выглядели как семипудовые. Рисовальщика поощрили. Ему разрешили играть не только на зерно, но еще и на картофель, на кормовые корнеплоды, а также на курей, гусей, уток и мелкий рогатый скот, хотя птице и скотине полагалось быть в подчинении вовсе не у овинника, а у домового-дворового. Впрочем, произведения Лютого так и оставались красивыми бумажками, реальными зверями, рыбами, глухарями, березовыми рощами обеспечить их, увы, не было возможности. Проигрыши и выигрыши выходили воображаемыми. На деньги же Малохол дозволял играть лишь в дни профессиональных праздников. И то далеко не всех.
– Говоришь, брезгуешь, Шеврикука, – не отрывая глаз от бочки и не вынимая сигареты изо рта, протянул Раменский, – а у самого просто мошна пуста. И на кон выставить неча. Одно казенное имущество. Но разве пойдет твой сливной бачок против моих кедров. Да еще и с полными шишками.
– А у него привидения есть! – рассмеялся Печенкин. – Злые и колючие! Целый мешок привидений!
– Печенкин! – строго сказал Малохол.
– А я что? Я против привидений ничего не имею. Я их не умаляю. Тем более что сейчас они в чести. Пожалуйста, я готов выставить своих русалок против его привидений.
– У тебя русалки забитые, – сказал Лютый. – И тем более у тебя их теперь нет. И баборыбы у тебя нет и не было. Читал на днях в газете? На одном из пляжей под Бостоном обнаружили баборыбу. Шестьдесят свидетелей. Метр пятьдесят в длину. До талии – тело и морда морской форели. В чешуе. А ниже талии – дамские ноги. Голые. Но в душистом вазелине. От раздражений океанической воды. У тебя баборыбы нет. А хорошо бы и ее занести на карточки.
– Махорку ты не в ту газету завернул? – поинтересовался Печенкин. – Не от баборыбы ли и от ее вазелинов воняет?
При этих словах в каморку Малохола вошло создание женского пола, известное Шеврикуке с чужих слов. Стиша. Как будто бы подруга Раменского, во всяком случае, по его совету выписанная из дмитровских лесов для хлопот при кухне профилактория. Можно посчитать – из лешачих. Можно посчитать – из лесных дев. Стиша принесла на коромысле шесть алюминиевых судков. Принялась расставлять посуду. Стол, ею украшаемый, наверняка прежде покрывали одухотворенным красным сукном в предвкушении вразумительных бесед, теперь же он служил презренным трапезам. Угощения предлагались не обеденные и не вечерние, а так, попутно-развлекательные: малосольные и соленые огурцы, сушеный горох, соленые грузди, видно, что сибирские – голубые и каждый с тарелку, а к ним – сметана, квашеная капуста, караси с золотой коркой, «яко семечки», рябчики, тушенные в брусничном отваре, но холодные. К напиткам же, понял Шеврикука, каждый из сотрапезников доступ имел свободный. Впрочем, ему, как гостю, Стиша поднесла ковш с чуть желтоватой жидкостью, поклонилась, сказала сладко, но и как бы с ленцой:
– Будьте благосклонны, примите медовуху.
Шеврикука принял. Подцепил вилкой голубой груздь и долго с уважением вкушал его, не давая сметане стечь на пол.
– Это Шеврикука, – сообщил Стише, оторвавшись глазами от газеты «Труд», Малохол.
– Тот самый Шеврикука? Неужели? – будто бы радостно изумилась Стиша. – Как же, как же, наслышаны!
Не притворным ли было ее изумление? Шеврикуке сейчас же показалось, что и в облике Стиши есть нечто притворное или декоративное. Нет, не так. Стиша выглядела словно бы хористкой или, скорей, плясуньей удачливого (оттого и костюмы свежие) фольклорного ансамбля, чьи добычи и успехи были достижимее где-нибудь в Кордильерах или на Виргинских островах, нежели в местных Липецках и Омсках. Мягкие волосы ее (коса до пояса, естественная светло-русая или, если хотите, пшеничная) обегал поверху чуть кокетливо сдвинутый набок венок из ромашек, васильков, львиного зева, колокольчиков. Нынче в подобном венке можно было признать претензию и нарочитость. Но, рассмотрев шелковую, кадрильную блузку Стиши, гладкую, со множеством пуговиц, поднимавшую и саму по себе высокую грудь и доказывающую зрителям, что у барышни все есть и там и тут, юбку протяжную, почти до сапожек (всплеснет – и какие виды!), и легкие, красные сафьяновые сапожки, рассмотрев все это (что Шеврикука и сделал), можно было заключить: «А что? Стильно! Есть стиль и есть линия. Пусть и с претензией!» Да и отчего же не сплетать и в Москве венки в нынешние летние дни бывшей лесной деве?
– Я потом вам скажу, от кого я о вас наслышана, – шепнула Стиша Шеврикуке. – От одной… От одной известной вам особы… Ага…
Нет, мила, мила, отметил Шеврикука. И глаза ее хороши и лукавы…
– Это что у вас там за шуры-муры! – загремел Раменский, и видно было, что он сердит. В глазах же его злился зеленый огонь.
Стригли и брили Раменского с усердиями, и сам он старался ублагородить себя, выдирал кусты из бровей, однако и даже находясь под предводительством Малохола, он по-прежнему оставался жестко-лохматым. И, несмотря на все вращения судьбы со взгодами и невзгодами, волосы его не потеряли оттенки лесного происхождения. Нет-нет, а проглядывалось в них зеленое. А уж зеленый огонь из его глаз не исчезал никогда.
– Рамень, – спросил Шеврикука, – а ты Кышмарова знаешь?
– А то?! – буркнул Раменский.
– Он тоже тявкает, как и ты. И тоже не по делу.
– Рамень нынче в ущербе, – сказал Печенкин. – А? Или нет? Уже проиграл мне с Лютым двух барсуков и четверть березового колка под электропередачей! Фрязино-Ивантеевка. На него не дуйте. Вспыхнет! А Кышмарова все знают. И лучше бы не знали.
Ставки в играх на бочке или даже на бывшем красном столе в целях удержания натур от падения допускались теперь малые. Чтоб избежать обид и расстройств, приняли вместо «малые» выражение «по средствам времени», но средств не было, достойных, естественно, средств, отсутствие же их падало коршуном вины исключительно на время и его обстоятельства. Но проигрыш двух барсуков и четверти березового колка под электропередачей можно было приравнять к гусарскому проигрышу, требующему выстрела в висок. Шеврикука испытал сострадание к Раменскому.
– А что, надо осадить Кышмарова? – поинтересовался Лютый.
– Нет, я так… – поспешил ответить Шеврикука. – Всякие странности приходят в голову после медовухи. На днях я, правда, встречал Кышмарова. В сапогах со скрипом…
– Это что за топот? – поднял голову Малохол.
– Восходители разминаются, – пропела Стиша.
– Опять? Я же их отгонял!
– У них восхождение на днях. Небесный забег.
– Дорожку эту стоило бы взорвать. Или затопить. Или искромсать корнями дуба. Но на что рассчитывать с этими вот отдыхающими! – осерчал Малохол.
– Тогда здесь, по пересеченной местности, станут устраивать кроссы, – предположил Печенкин.
– Прекрати ехидства! – крикнул Малохол.
Он отбросил издание трудящихся масс и выскочил во двор. За Малохолом, волнуя всплесками свободной юбки, последовала Стиша. Лютый, Печенкин и Раменский переглянулись и остались при бочке. А Шеврикуку потянуло на воздух. Вдоль забора профилактория протекала в деревьях асфальтовая дорожка, способная облагодетельствовать и легкие автомобили. По ней неслась толпа сосредоточенных мужчин.
– Куда это они? – удивился Шеврикука.
– В Останкино. К вам. На Башню. К столикам «Седьмого неба».
– Прямо отсюда?
– Нет. Здесь они разминаются.
– Я узнаю, – зло пообещал Малохол, – кто их сюда определил. Какая вражина.
Мужчин неслось, пожалуй, не меньше сотни. Все они были спортсмены, даже те, что несомненно пережили отмену золотых червонцев с изображением императора Николая. Лишь один бегун забыл или не успел переодеться к старту, он был в вечернем (назовем так) костюме и при галстуке. Именно он остановился, рассмотрел зрителей из профилактория и закричал:
– Игорь Константинович, и вы здесь! Я сейчас!
Это был Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.
Он бросился вдогонку за одним из спортсменов, коренастым, в цветастых трусах, наговорил ему что-то на бегу и тотчас же вернулся к забору профилактория, похожему на ограждение стадиона в Петровском парке, просунул голову в проем меж железных палок:
– Уморили! Укатали! Попить дайте, братцы!
Малохол не выразил сочувствия к заморенному бегом братцу, он и на Шеврикуку поглядел строго, будто осуждал его за неприличное знакомство и предупреждал о чем-то. А Стиша взяла и вынесла страдальцу чашу с напитком. Крейсер Грозный, видимо, так был обезвожен, что в мгновение перебрался, не повредив штаны, через железные трехметровые палки, а они были увенчаны наконечниками копий.
– Уважила, красавица! Спасла! – отфыркивался Крейсер Грозный. – Но еще бы. И чуть-чуть посидеть! Ноги отбил.
– У вас занятия, – Малохол явно призывал гостя, проявив выдержку и силу воли, продолжить забег.
– Э-э! – легкомысленно махнул рукой Крейсер Грозный. – Я уже спешился. И это не мое занятие. Это занятие Сан Саныча, Такеути Накаямы, моего лучшего друга. Это он марафонец и побежит в Башню! А я его сопровождаю. Сейчас у них будет круг, а у меня, значит, полчаса. Налейте что-нибудь еще и позвольте посидеть.
И Крейсер Грозный, не обращая внимания на недовольства Малохола, двинулся к помещению, где можно было выпить и посидеть. Отбитые ради удач японского друга и марафонца Сан Саныча ноги Крейсера Грозного сразу же привели его не куда-нибудь, а в укромную каморку Малохола.
– О! И тут флотские! – обрадовался Крейсер Грозный, обнаружив капитанскую фуражку заседателя при бочке Печенкина. – Что ж ты мне, Игорь Константинович, не рассказывал о таких героях. По этому поводу надо сейчас же бы и непременно!
– Флотский! – загоготал Лютый. – Знаменитый флотоводец! Адмирал головастиков и водомерок!
– Глупые шутки сейчас лишние! – предупредил Малохол.
– Да, да, конечно, – спохватился Лютый. И погрустнел.
А Крейсер Грозный мятым жестяным боком заполненной пахучим напитком кружки уже приветствовал нежно-тонкий стакан Печенкина.
– У вас картишки, – сообразил Крейсер Грозный, – а у меня полчаса!
– Только при наличии живности, лесопосадок или водоемов, – недружественно, взглядом вытесняя гостя за пределы профилактория, просипел Раменский.
– Что-что, а живность у меня есть! – рассмеялся Крейсер Грозный.
– Какая? И сколько штук?
– Штука одна. Пока. Но в ней одиннадцать погонных метров. Змей Анаконда.
– Чем подтвердите?
– Весь город знает. О змее был сюжет в «Московском телетайпе». Игорь Константинович не даст соврать.
– Змей есть, – кивнул Шеврикука.
– А если вам штуки… Так у моего друга Сан Саныча, который японец и сейчас бежит, много штук змеев. Опять же Игорь Константинович не даст мне соврать.
– Есть и штуки, – согласился Шеврикука.
Конечно, змеи у друга Сан Саныча водились в Японии бумажные, но кто знает, может быть, в полетах они были живее змеев из кожи и мяса.
– Ладно, бери табуретку, – сказал Лютый. – Сейчас нарисуем и змеев.
Малохол тем временем вернулся к облагораживающему чтению, но он как будто бы нервничал и нет-нет, а взглядывал на свои часы. Игра с появлением гостя стала шумной и балаганной, Малохола она явно раздражала. А Шеврикука, хотя прибытие Крейсера Грозного его никак не обрадовало и он был намерен спровадить сейчас же останкинского громобоя на асфальтовую дорожку, ничего не предпринимал, а сидел после медовухи разомлевший и тихий.
– И от кого я наслышана-то о вас, вы не догадались? – Нежная рука Стиши легла на плечо Шеврикуки, а потом Стиша присела рядом с ним на корточки, и коса ее коснулась пола. – А? Не догадались?
– Нет, – лениво протянул Шеврикука. – От кого же?
– Какой вы не сообразительный! И не чувствуете! – Стиша лукаво пальчиком укорила Шеврикукуи зашептала заговорщически: – От Увеки…
– От кого? – удивился Шеврикука.
– От нее… Прежде она звалась Увека Увечная, а теперь она Векка Вечная… Или вы ее не знаете?.
– Нет, знаю… Как же… – сказал Шеврикука с расположением к Стише, но без всякого расположения к Увеке-Векке. – Слышал… И видел как-то ее… Приходилось сталкиваться…
– Мои-то с ней тропинки пробегали рядом, – сказала Стиша. – А то и сливались в одну…
– А мы вашу даму козырной десяткой! – воскликнул Крейсер Грозный. – И три очка «Спартаку»!
– Но ведь она, Увека-то, говорят, определена в холодную, – вспомнил Шеврикука.
– Сегодня она в холодной, – улыбнулась Стиша, – а завтра, глядишь, будет в тепле на канарском пляже…
– Может быть, – вяло согласился Шеврикука. – Может выйти и так…
– А я думала, вас обрадую Увекой-то, – Стиша была чуть ли не разочарована. – Она-то на вас ох как смотрит!.. Да вы, видно, и стоите того. А, Шеврикука? У Увеки-то есть и надежды на вас, я знаю! Может, я говорю лишнее. А может, и нет…
– Стиша! – словно бы с высоты, с гранитной скалы властно прозвучал голос Малохола. – Не время ли тебе вспомнить о своих заботах! Не время ли поднести жаждущим чаши!
– Это верно! Это справедливо! – поддержал Малохола Крейсер Грозный. – А то ведь минут через пятнадцать притопочут обратно наши бегуны.
– Это как же они будут вздыматься на Башню? – поинтересовался Печенкин.
– Приезжайте к нам, увидите.
– Ну да, – покачал головой Печенкин. – Над вами в Останкине неизвестно что висит.
– Экая беда! – сказал Крейсер Грозный. – Висит себе и висит. Над каждым из нас все время что-нибудь да и висит. А из этого дредноута, что в Останкине, вчера пролилось. И ничего, живые.
– Что пролилось? – спросил Лютый.
– А леший его знает, – сказал Крейсер Грозный. – Не успел попробовать. Недолго лилось. Сосед слизнул с балконной ограды, говорит – хорошо! И запах стоял вкусный. Не иначе как борща по-флотски. Вот и Игорь Константинович подтвердит.
– Я отсутствовал в ту пору в Останкине, – сказал Шеврикука.
– Ну и не расстраивайтесь, – успокоил его Крейсер Грозный. – Еще закапает, А чтой-то вы карты не сдаете?
– Хватит! – резко заявил Раменский.
– Проигрываешь – и не злись, – сказал Лютый. – Сдавай или оплачивай проигрыш. Сколько зайчатины должно пойти ихнему змею? Анаконде, что ли?
– Анаконде, – подтвердил Крейсер Грозный.
– Ихняя живность, – сказал Раменский, – может, и липовая.
– А вот вы подавайте змею ваших зайцев, – предложил Крейсер Грозный. – Мы и проверим. Да и двух барсуков тоже! Красавица милая… Зовут-то вас как?
– Стиша.
– Стиша. Не сделаете ли одолжение, пока решаются животноводческие проблемы, выглянуть и посмотреть, не бегут ли обратно, огольцы?
– Бегут, – вернувшись, сообщила Стиша.
– И уже видны? – ужаснулся Крейсер Грозный.
– Нет. Я прикладывала ухо к земле. Слышен топот.
– Вот и хорошо! Вот и спасибо! Сожалею, что заставил ваше бесценное ухо быть приложенным к грунту. За ухо это и тем более за косу самое время теперь осушить чашу.
– Поднеси ему! – распорядился Раменский. – И пусть проваливает!
– Моряки никуда не проваливают! – гордо заявил Крейсер Грозный. – Но исключительно с вашими зайцами…
– И что это ты выступаешь здесь командиром? – обратилась к Раменскому Стиша.
– Хватит! Все! – молвил Малохол.
И замолчали.
Минут семь еще шла игра. Крейсер Грозный ликовал, готов был нечто выкрикнуть или пропеть, но и без оглядки на Малохола останкинский гость помнил о нем и никаких звуков не издавал. А потом, взглянув на часы, он вскочил, не потребовав и лаврового венка победителя, а лишь принял из рук Лютого раскрашенные бумажки, поблагодарил всех за гостеприимство, пообещал не забывать и долго не пропадать, красавицу Стишу расцеловал в обе щеки, сообщив: «За мной рогатка!» – тут же спохватился: «Да что же это я? Чтобы хозяев не обидеть! На посошок-то!» – запустил черпак в ушат с приятственной жидкостью, осушил его, крякнул и был таков.
Последовавшие за ним во двор профилактория Шеврикука, Малохол, Стиша и три карточных заседателя могли лишь засвидетельствовать, что Крейсер Грозный ловко и вовремя преодолел забор из металлических палок с наконечниками копий, был дружелюбно встречен толпой настоящих мужчин, гармонично вписался в их сообщество и даже вызвал долгий, облегчающий душу вздох поощрения.
– Да не злись ты! Проиграл и проиграл! – сдерживал Лютый (и Печенкин помогал ему) раззадорившегося Раменского, рвавшегося к забору. – Я тебе еще нарисую. И барсуков, и росомах!
А Шеврикука почувствовал, что к нему прижалась пшеничнокосая Стиша.
– Шеврикука! Можно тебя на секунду? – сказал Малохол.
– Пожалуйста.
Они отошли.
– Вот что, – сказал Малохол. Глядел он будто бы в спины бегунам. – Более ты нас не посещай.
Шеврикука рот раскрыл в намерении попросить у Малохола объяснений, но произнес лишь:
– Как скажешь! И услышал:
– А я уже сказал.
В глаза Шеврикуке Малохол так и не взглянул.