Очень скоро Шеврикука увидел во дворе Дударева опечаленным. Да что опечаленным! Разгромленным, уверил Дударев, разгромленным! Джинсовая рубаха его была помята и чуть ли не истерзана, а замечательные усы показывали без десяти пять (дня ли, ночи ли – не имело значения). Правый ус Дударева, будто выражая недоумение, вздернулся к глазу, левый же свис сникшим в безветрие стягом. И не в джинсовой рубахе, вспомнил Шеврикука, ходил Дударев даже и в жару, а во внушающей доверие темной тройке просвещенного и удачливого предпринимателя рябушинско-морозовской традиции.
– Разгромили! – взревел Дударев. – Обокрали!
– Вас?
– Да что меня! Что у меня красть и громить! Митино взяли! Митино!
– Когда? – искренне обеспокоился Шеврикука. – Впервые услышал, что квартиру Мельникова ограбили и разгромили. – Я-то должен был бы…
– При чем тут квартира! – вскричал Дударев. – Что у него дома брать? Лабораторию! Лабораторию!
Сразу же Дударев сообразил, что говорит лишнее. Да и не говорит, а орет.
– Впрочем, вам я могу доверить, – зашептал он, почти вплотную приблизившись к Шеврикуке. – Вы же с нами? Ведь вы, Игорь Константинович, согласились вести паркетные работы…
– Да, – кивнул Шеврикука. – Я обещал быть полотчиком. Если тот дом на Покровке…
– Ну вот! Ну вот! Стало быть, все это касается и вас!
Ощутив в Шеврикуке доброжелательного собеседника или даже родственную натуру, Дударев выпалил множество слов, порой и не заботясь вовсе, чтобы слова эти выстраивались в логические ряды, и не утруждая себя интересом к тому, как относится к ним паркетчик Игорь Константинович, понимает ли его, слушает ли вообще.
– Да! Да! Сплошные тризны! Все рушится и гибнет! Хаос! Разлад! Разброд! Дни, достойные глумлений и плясок на тризнах! Затмение мозгов и совестей! Агония! Говорят: не агония, а роды чудесного дитяти! Родовые схватки! Не вижу! Не вижу! Вижу пока агонию. И всюду игроки! Мы жертвы их бесстыжих амбиций. Земли, хребты, острова, перешейки, моря тасуются в их игре. Жулье и разбойники! Варвары! Напор варваров – наказание и назидание! (Шеврикука удивился. Схожие слова он видел в бумагах Петра Арсеньевича. С чего бы вдруг случилось совпадение?) Но что толку от таких назиданий? Что значит в хаосе и абсурде каждый поступок? Мой? Ваш? Пусть и самый благонаправленный. Он втягивается в хаос и абсурд и сам становится хаосом и абсурдом. Любая благонаправленность теперь зло! И глупость! О боги! Всеобщая околесица и жуть…
– Но народ не унывает, – возник откуда-то Сергей Андреевич Подмолотов, Крейсер Грозный.
– Не говори чушь, – осадил его Дударев. – Лучше ври.
– Никогда не вру. Нигде и ни при каких обстоятельствах, – обиделся Крейсер Грозный. – Игорь Константинович не даст соврать. Но если ты так обо мне понимаешь, то я и стоять здесь не буду, пойду, куда шел.
И привел в исполнение свою угрозу.
– Да, разгромили и ограбили! – опять воскликнул Дударев.
– Кто?
– Невидимые силы. А может, и самые видимые. Но мы не оставим их в покое! – решительно сказал Дударев. – Свое вернем.
Объявив себя личностью, досадно неосведомленной, отставшей от технических достижений Департамента Шмелей, никогда не имевшей доступа ни первой, ни второй, ни двадцатой степени откровенности к секретным исканиям, а потому в чем-то обделенной судьбою, Шеврикука вынудил Дударева разъяснить профану, какие такие ценности были разгромлены и разграблены. Ну не совсем разъяснить, а допустить малые намеки. «Вам, наверное, и не дано понять все, – предупредил Дударев. – Да оно вам и не нужно». Но, похоже, и Дударев, будучи экономистом, а не птенцом гнезда Вернадского, не все понимал, а знал лишь о чем-то из чужих упрощений. Вот мираж, начал Дударев. Ничего нету и что-то есть. Нет в пустыне колодца, пальмы и хижины под ней. И есть колодец, есть пальма и есть хижина. И даже облако приплыло, из него вот-вот польется вода. Грезы или мольбы жаждущего путника, скажете, состояние воздуха и игра света. И ни капли влаги. Пусть так. Но примем и это во внимание. Есть много в мире не рожденного, а потому как бы и не существующего. Но не рождаются часто и дети, а они были зачаты и уже беспокоили мать. Каша варится в голове человека, борение чувств и соображений, но они не существуют для людей вокруг, если они не выражены словами, пусть судорожными и неточными. А сны? А муки, страсти, поскребы и почесы подсознания? А видения ложной памяти? Кстати, такой уж и ложной? В воздухе, не в том, понятно, что состоит из кислорода, азота и прочего, а в воздухе жизни, возьмем Останкина и нашего двора, то и дело сотворяется, возникает нечто, несомненно влияющее хотя бы на движения душ жителей. Но это нечто не пощупаешь, по нему не ударишь молотком, от него не отхлебнешь ложкой. Однако энергия этого нечто, назовем – энергия, ощутима. И разве нельзя воплотить ее в некую реальность с видимыми границами и обликом? Отчего же нельзя? Отчего же нельзя-то! Можно! И не зря же отпускают в жизнь редких людей, один из которых квартирует с нами в Землескребе с паспортным клеймом Дмитрия Мельникова. Отпускают. Или опускают.
– И проблемами энергетического развития судеб занимался Мельников? – спросил Шеврикука. – Трансбиологическими?
– И этим! И этим! – уже торопясь, уже будто взлетая, проговорил Дударев. – А вы откуда знаете?
– Так… Слышал…
Так вот, продолжил Дударев, вранье Крейсера Грозного, хотя бы и про анаконду, – это ведь тоже извержение энергии. И не один Крейсер Грозный извергает. И воображение каждого из его слушателей создает энергию. Опять же условно – энергию. Или вот. Откуда музыка? Откуда берется музыка? Никогда на свете не было Шестой симфонии, и вдруг она есть. Жила – не жила Даная, никто не знает, а Рембрандт взял и явил ее публике. Из ничего? Как же из ничего! Из чего! Именно из чего! И она есть. Пусть даже литовский сумасшедший хотел ее извести, она все равно есть. (Даная Легостаевой тоже есть, и она зачала от Зевса.) А если Петр Ильич сотворил Шестую, Бах Иоганн Себастьян – Бранденбургский концерт, то почему же мы не можем произвести какую-то съемную амазонскую Анаконду? Анаконда – это шутка, чепуха, блажь! Детская полька по сравнению с Шестой симфонией. Собачий вальс! Эксперимент между делом.
– А не хотели произвести змея с крыльями? – не удержался Шеврикука.
– Откуда знаете? – удивился Дударев. – Хотели! С двумя, с четырьмя, с шестью. Кто-то предлагал – с тремя. С одним на хвосте.
– И чтобы дышал огнем?
– Да! И чтобы дышал огнем. Не обязательно огнем. Расплавленным чугуном. Но отменили. До поры до времени. Никогда не поздно оснастить. И огнем, и крыльями. Что я говорю! Что я несу! Не поздно. Как же! Разгромлены и обкрадены!
– Все же кем? – опять не удержался Шеврикука.
– Кабы знать точно – кем.
– Оттуда не могли? – Шеврикука посмотрел в сторону Башни. Из-за Землескреба Башню не было видно. Но все знали, где она. И все чувствовали ее.
– При чем тут Башня? – спросил Дударев. – Зачем мы Башне? Вы что – мне подсказываете?
– Нет, – сказал Шеврикука. – Я просто так.
А Дударев задумался.
При том хаосе, при том разброде, при том дурном, но звенящем похмелье, что сопутствовали кончине Департамента Шмелей, лаборатория Митеньки Мельникова оказалась не нужна никому, кроме, конечно, предприимчивых и дальновидных людей, задумавших дело. К этим людям, естественно, относился он, Дударев. Не в последнюю очередь. Не в последнюю. Надо было сразу все оборудование забирать и размешать в хорошем месте. Но проспали растяпы, упустили время, понадеялись на добродушное расположение звезд и планет. Вот и получили! По делам, по растяпству и получили. Лишились тонн двух с половиной всяких мыслящих и колдующих устройств, не будем называть каких. А сколько ценного раскурочено негодяями и невежами. Ну взяли бы червячный компрессор, коли он им нужен, и унесли. Так нет, курочили и курочили. Но головы Митеньки Мельникова у них все равно нет и не будет. И делу замечательному не конец. Не конец! Пусть на это никто и не надеется!
– Но что вы имеете в виду насчет Башни? – спросил Дударев. – Что вы знаете? Или слышали?
– Я ничего не знаю, – сказал Шеврикука. – Я ничего не слышал.
– Нет-нет, не лукавьте! Вы о чем-то осведомлены. Вот вы и о проблемах энергетических развитий судеб от кого-то вызнали.
– Может, и от вас, – сказал Шеврикука.
– От меня? – удивился Дударев. – С чего бы вдруг? Если только от этого оболтуса Крейсера Грозного. И я его еще оформил ночным сторожем! Хорош караульщик! Ему бы ходить с колотушкой и берданкой вокруг объекта, а он неизвестно где. Выгоним в шею! Выставим.
И снова мимо них прошагал куда-то Крейсер Грозный.
– Вон он! Негодяй! Ночной сторож! Выгоним! Выставим! Без выходного пособия!
– Куда вы без меня денетесь, – остановился Крейсер Грозный. – Ну ходил бы я ночью с берданкой и колотушкой. Что бы изменилось? Тем более что я приставлен к другому объекту. И тем более что в лабораторию вторглись днем.
– Ну днем! И что из этого? – не мог успокоиться Дударев. – Все равно выгоним и выставим! Будешь, как Свержов, торговать у Малого театра египетскими бульонными кубиками. Анаконду не прокормишь!
– Прокормлю, – сказал Крейсер Грозный. – Если попросит, прокормлю. Но пока не просит.
И он опять удалился.
– Ничего. Урезоним. Не пропадем. Все образуется, – самому себе, утихая, сказал Дударев. – Нас ограбили, но помешать нам не смогут. Уныние нам противопоказано. Действие началось.
И Дударев успокоился. Усы его перестали показывать без десяти пять, вернулись в надлежащие места и даже распушились. Можно было предположить, что джинсовый наряд через полчаса будет сменен на тройку просвещенного предпринимателя и Дударев вернется к делу.
Интерес поманил Шеврикуку в квартиру кандидата наук Мельникова.
Митенька, руки раскинув, плыл куда-то под потолком в гимнастических кольцах, пленником их неделями назад был заблудившийся Бордюков. Глаза Митенька закрыл, но видно, что не спал. Может, грезил о чем-то. Или грустил. Или обдумывал нечто таинственное, но научное. Порой он покачивался в подпотолочье. Или в поднебесье. Но редко. Полет его был тих и плавен.
Шеврикука не стал ему мешать.