«Если ранили друга, перевяжет подруга…» Надо было лететь вверх, плыть, ползти, карабкаться, над ним наконец-то забелело пятно, оно раскачивалось, удалялось, то растягивалось в полнеба, то сжималось в точку, но оно было, было, и следовало добраться до него. Движениям ног что-то мешало. Водоросли? Значит, он на дне? А над ним колышется вода? Грязная, светло-бурая, словно в Яузе или в московском канале у яхромских шлюзов, но над ней – небо и солнце! Надо вырываться, выныривать к ним, сейчас же, сейчас! Там спасение, там жизнь…
– У него губы шевелятся. И руки дергаются…
– И хорошо. Ты пой, пой…
– Успокойся, милый, не тревожься, лежи… Если ранили друга, перевяжет подруга…
Мягкая ладонь ласкает его… Это были не водоросли, это лесная мавка укутывала его своей косой, лукавая мавка, готовая улететь к березовым ветвям и слиться с ними. И это не пятно, а женщина в белом, с золотой диадемой надо лбом… Вот она… Все ближе и ближе. Губами прикасается к его лбу…
– Гликерия!.. Гликерия…
– Вот тебе раз!
– И это хорошо. Слово произнесено.
– Он как малярийный.
– Лихорадка. Так и должно быть. Большая Лихорадка. А подергивания – от Блуждающего Нерва. Они в нем. Он еще помучается. Но они будут вынуждены покинуть его. А ты пой, пой… А потом снова поднесешь ему снадобье.
– На муромской дороге стояли три сосны…
– Про муромскую-то дорогу зачем?
– Не мешай! Ты готовь свои воды. Глядишь, через два-три дня они понадобятся. А ты пой, пой…
– На муромской дороге стояли три сосны, мой миленький прощался до будущей весны…
Его хотят усыпить. Отвести, отвлечь его от белого пятна и солнца. От женщины с золотой диадемой. Его хотят ослабить, обезволить и усыпить. Удержать в каменной колыбели. Вот и белое пятно погасло. Нет, оно вспыхнуло вновь. Оно возобновилось, оно распускается, оно расплескивается, оно надувается ветром, оно – парус, надо вцепиться в него и лететь за ним к освобождению. Но парус опал, накрыл его и влечет вниз, во тьму, и это не парус. Это наволочка…
– Где наволочки?
– Какие наволочки?
– Где наволочки? Четыре наволочки?
– Успокойся, милый! Ложись! Тебе не надо приподниматься. И опусти руки. Вот так. Какие наволочки?
– Он бредит.
– Мне страшно. У него открыты глаза. Но он не видит нас…
– Он бредит.
– Так надо?
– Посчитаем. Пусть бредит. Бред вымывает ложную начинь. Влей ему четыре ложки вон того, сиреневого снадобья.
– Наволо…
– Успокойся, милый, успокойся… Рыбки уснули в пруду, птички…
– Что-нибудь погрубее.
– На окраине Рощи Марьиной на помойке девчонку нашли…
– Вот-вот. Ему как раз сейчас про Рощу Марьину и про девчонку с помойки…
– Экий вы привередливый!
– Я не иронизирую. Я всерьез.
Наволочки. Унеслись наволочки. Вон, вон они в вышине. И их нет. Это чайки. Они машут крыльями. Они прощаются. Они улетают. Они уносят женщину. Она в черном. Нет в ней ни жара, ни свечения. От нее холод, от нее озноб. Ее нет вовсе. И снова наволочки. Четыре. Перевязанные кумачовым кушаком. Полные, тяжеленные, мраморным надгробьем наваливаются на него, вдавливают в мокрый каменный пол. Но кто-то сдергивает их. Они уже пустые над ним, колышутся, дрожат, рвутся в выси, их наполняют горячим газом. О, какая жара! А над ним – воздушные шары. Он – груз, привязанный к ним скалолазьим кушаком. Шары несутся в небо, волокут его, все выбрано у него изнутри и занято тяжестью страха, жаркие газы исходят из шаров на него, он сейчас ослепнет и оглохнет. Лихорадка с Блуждающим Нервом…
– Пить! Пить!
– Лей ему снадобье. А потом дай и морсу своего чудесного. И мокрое полотенце на голову.
– Он сам тянет руку к ковшу.
– Пусть сам и подносит ковш ко рту.
– А где Омфал? Где дельфийский Омфал? Уворовали?
– Опять открыл глаза и нас не видит. Какой Омфал? Он бредит?
– Не совсем бредит. Но и бредит. Пой ему еще, пой…
– Милый, ты опустись, приляг. Я налью тебе. Еще поднесу ковш. Вот, все. Сейчас утру капли… И лежи. Раскинулось море широко, уж берег не видно вдали…
– Он что – матрос Вакулинчук, что ли?
– А ты не шипи! Готовь свои водные процедуры… Товарищ, мы едем далеко, подальше от грешной земли…
Куда его везут, раскачивая, бросая со льда в костер? Куда его вообще могут увезти от грешной земли? Никуда. Он прикован к грешной земле… сказал кочегар кочегару… Кто этот кочегар? И кто кочегар другой?.. Огни в моей топке давно не горят, растапливать нет больше жара… Кто опять вздымает вверх наволочки, ставшие парусами?.. Малохол? Неужели Малохол? Откуда здесь Малохол? Зачем ему наволочки? Зачем ему дельфийский Омфал? Сгинь, Малохол!.. И упрыгал, упрыгал Малохол, бросив наволочки, сейчас же ставшие простынями и унесенные в выси. А Малохол все прыгает через дубовые колоды, все скачет! Но это не Малохол. Это же Илларион. Это на самом деле Илларион. И скачет он в Гатчинском подземелье, ведущем к гроту и озеру, продолжая чехарду с Павлом Петровичем и Александром Федоровичем. От свечей тени всех трех скачущих, по приличиям игры, по очереди, – великански чернеют и растут… На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось… Где Илларион, где император, где главковерх? Ускакали. В никуда. И свечи в потайном ходу гаснут. Навсегда. И тьма. Навсегда…
– Где я?
– Открыл глаза. Снова не видит?
– Увидит.
– Где я?
– Там, где находишься. Более нигде.
– Кто вы?
– Всмотрись. Может, и вспомнишь. Сколько нас?
Чистая комната. Чистые стены. Чистый потолок. Окно. И в нем – несущиеся облака, серые с голубыми промоинами. И деревья, золотые, бурые, пурпурные, звонко-красные и зеленые. Над ним трое. Двое мужчин и женщина.
– Зачем закрыл глаза? Не нас рассчитывал увидеть. Увы, но других здесь нет.
Над ним трое. Илларион, Малохол и Стиша.
– Спасибо вам…
– Ну хоть что-то разумное, – сказал Илларион.
– Что и как произошло? Не тогда… на Покровке… А после?
– Проще простого. Государственная смена летнего времени на зимнее. Перевод часовых стрелок…
– Я не понимаю.
– И не надо. Потом, может, поймешь. Потом объясню доступными словами. А благодарить надо не нас. Мы лишь пробыли некоторое время сиделками, с корыстными, возможно, целями. Благодарить ты должен своего подселенца-полуфабриката. И отчасти, в мельчайшей степени, Увеку Увечную, Векку Вечную, Викторию Викторовну.
– А ты ей не верил, – покачала головой Стиша.
– Пэрст-Капсула? Я не понимаю…
– И я поначалу не понимал, – сказал Илларион. – Потом понял.
– Он где?
– Сюда он не вхож. Сюда почти никто не вхож, – сказал Илларион. – Кроме нас. Ты здесь в полнейшей конфиденции.
– Я под арестом?
– Нет. Хотя намеревались избрать и такую меру пресечения. Ты дал к тому поводы. Но нет, ты в затворе. Ты в Сокольниках, в профилактории Малохола. В твоих же интересах. И еще кое-каких. Как ты сюда доставлен, опять же не суть важно. А теперь, как обрывают беседы в детективах: пациент устал, разговор заканчивайте. На три дня поступишь в распоряжение Малохола, его бань, душей, бассейнов и восстановительных орудий. Очухаешься вконец, сможешь выслушивать ответы на собственные вопросы и ласково взглянешь на Стишу.
– Ох, да зачем мне этот вертопрах Шеврикука! – вскинула брови Стиша.
– Ну, не на Стишу, – сказал Илларион. – Еще на кого-нибудь попригляднее.
– Это на кого же? – возмутилась Стиша.
– Скажу только, – Илларион направился к двери, – что ты замереть сумел и успел. Это тебя и спасло. Но замер так, что вывести тебя в жизнь было нелегко.
– Спасибо…
– Да при чем тут спасибо! – Илларион поморщился, махнул рукой и вышел.