Как и положил себе Шеврикука, он отдохнул в Землескребе, отоспался и встал, освобожденный от сомнений, меланхолии и тоски. То есть мелкие сомнения в нем оставались. А иначе как? Что же касается меланхолии и тоски, то их, если толковать уже упомянутое суждение примечательной для Шеврикуки личности, отменила готовность к войне и отличному поручению. Ну, к войне, видимо, громко или преждевременно сказано.
В квартире Уткиных поутру Шеврикука уже смирным глазом исследователя читал личное дело приватного привидения Епифана-Герасима. Подробности татуировок Герасима Шеврикуку посмешили и обрадовали. В одной из них он углядел чертеж лабиринта Федора Тутомлина. Вернее, он предположил, что перед ним чертеж именно покровского лабиринта. И убедил себя в этом.
О Петюле он разыскал лишь одно упоминание, да и то в меленькой сноске. Но он посчитал, что уже знает или догадывается о Петюле и Герасиме существенно.
Можно было отправляться на встречу с Дуняшей.
Но прежде он повелел себе подняться в получердачье и осмотреть лежбище Пэрста-Капсулы в рассуждении порядка бытования подселенца в Землескребе и течения его недуга. Как бы в канун устройств бомжеубежищ не возникли поводы для отлавливания здесь бомжа. Радлугин – он добродетельный, но подвержен всяким неожиданным общественным порывам. И он был самоназначенным Старшим по подъезду.
Пэрст лежал в получердачье.
Мебели стояли здесь все те же, неизвестно кем и без ведома ответственного домового занесенные. Платяной шкаф. Тумбочка. Но что-то в получердачье и изменилось. А что?
Пэрст лежал бездыханный. Но, судя по запахам и их оттенкам, он не помер. Если, конечно, по условиям своего существования он не был нетленным. Башку его прикрывал конус Железного Дровосека с кожаным ремешком под подбородком, застегнутым, возможно, еще пальцами Шеврикуки. Исследователю показалось, что голова полуфабриката уменьшилась, а сам он удлинился. Но мало ли что может померещиться после застолий с Герасимом и Петюлей.
Вот и мнение о том, что Пэрст лежал упакованный или укутанный, возможно, было ложным. Во что упакованный или укутанный? Ни во что. Или во всяком случае – в нечто прозрачное или даже невидимое, не позволяющее себя увидеть. В кокон! Но тут же он себя и поправил. Не в кокон. В капсулу! Именно в капсулу!
Но не в ту капсулу, в какую отрядили Пэрста на столетия сидений Отродья Башни в ожидании любознательных потомков. Та была похожа на футбольный мяч, ее осквернили строительные мужики, и она проросла металлическими прутьями с пивными пробками вместо листьев. Нет, посчитал Шеврикука, Пэрст помещен (или сам поместил себя) в капсулу удлиненную, облегающую его тело, уберегающую его до поры до времени от дурных воздействий.
До поры до времени? До какой поры? Сказано было как-то: до конца сентября. Или октября. А нынче – август. Но что ему-то, Шеврикуке, сроки полуфабриката?
Главное, что тот лежал утихомиренный, чистый, в свежем белье, не шумел, не буянил, не издавал звуков и ароматов, какие могли бы привлечь ловцов бомжей.
И Шеврикука покинул получердачье.
Покинул отчасти раздосадованным. Досады его имели происхождение эгоистическое. Конечно, не из-за Радлугина и ловцов бомжей посещал он Пэрста-Капсулу. Конечно, и здоровье подселенца он был обязан иметь в виду. Судьба подселенца занимала его сама по себе. Но он и надеялся. В особенности сегодня…
Ну что же, сказал себе Шеврикука, обойдемся без приспешников, без помощников и тем более без советчиков.
А может, он все же прикидывается охолодавшим и бездыханным? Сам же, стервец, вослед Шеврикуке глаз приоткрыл, а потом, язык в спину показав, выругался небось единицами своего энергетического измерения и расхохотался.
Дуняша-Невзора поджидала Шеврикуку в Лавандовом саду невдалеке от Купального пруда. Сегодня она более походила на больничную сиделку, аккуратную и сострадательную. «Опять тоску нагонит?» – насторожился Шеврикука.
– А что же ты не кормишь своих бегемотиков? – спросил он.
– Обойдутся! – сердито сказала Дуняша. – Слушай, Шеврикука, что ты натворил! Отчего ты не вернул Петюлю на Лужайку? Как ты позволил ему пить клей?
– Вот тебе раз! – удивился Шеврикука. – Ты меня не предупредила, чем его поить, а чем нет.
– Да хоть бы и предупредила! Ты все равно бы поступил по своему самонравию!
– Что значит – по самонравию?
– То и значит! По самонравию!
«Это про Потемкина утверждали, – вспомнилось Шеврикуке, – ведет себя не по законам, а по самонравию…»
– Самонравие – самодурство, что ли? – спросил Шеврикука.
– Твое самонравие – возможно, и самодурство! – заявила Дуняша. – Теперь сам расхлебывай.
– А не ты ли подсунула мне Петюлю и посоветовала зайти в трактир?
– Я хотела тебе помочь! Чтобы Герасим разговорился, а ты бы из него что-нибудь вытянул.
– Ну и что же натворил Петюля? Чем он теперь нехорош? И почему он не может вкушать ацетоновый клей, коли он того желает?
– А потому, что не может. Ему запрещено. Его начинает лихорадить. И в него входит Нерв. И сам он начинает взъяряться.
– Ты не забыла про бинокль?
– Не забыла…
– Так к кому вхож Петюля?
– А ты не знаешь?
– Не знаю.
– Ты дурака валяешь?
– Ладно… Гликерия держала в руках бинокль?
– Нет. Она не знает о нем. Это моя затея.
– Ты врешь.
– Я не вру.
– Так к кому вхож Петюля?
– К троим.
– Значит, насчет бинокля и Гликерии ты не врешь?
– Не вру.
– Ну и окончим на этом разговор.
– Хорошо… – Дуняша положила руки на колени. – Я вру. Гликерия развинчивала и обнаружила…
– Бинокль беру, – сказал Шеврикука. – Насчет Петюли?
– Он вхож к троим. Определенным. Но он вхож и ко многим. К кому укажут. К кому захотят. В этом его особенность и ценность. Сам же он увлечен компьютерами. У него приятель… как это… Белый Шум… Слышал о нем?
– Слышал, – кивнул Шеврикука. – Он и мой приятель… А Петюля и Герасим?
– Не знаю. Восемнадцатый век. Меня тогда не было.
– Опять ведь неправда…
– Поговоришь нынче с Гликерией, и отпадут вопросы, – сказала сиделка и помрачнела, будто вспомнила о своей больной, распластанной под капельницей.
– Ты сейчас поведешь меня к Гликерии? – спросил Шеврикука.
– А более и времени не будет.
– Но выходит, что Петюля-то – вредный. А ты его угощаешь ячменным зерном.
– Мои слабости. И Петюля вредный не всегда.
– Вредный, когда проявляет самонравие?
– И тогда тоже.
– А мне по душе слово «самонравие», – сказал Шеврикука.
«А Пэрст-Капсула – самонравный? Кстати, а не вхож ли в его сны, видения, а может, и кошмары, его недомогания Петюля? С Белым-то Шумом они приятели… Но вряд ли Дуняша ведает о полуфабрикате, уберегаемом нынче невидимой капсулой».
– И где же теперь Петюля?
– На игровом поле. С Герасимом. Пока клей из него не выйдет и не опадут раздутия, его к Лужайке Отдохновений не допустят, а ячменные зерна он получать не будет.
– Экая досада…
– Ладно. Вести тебя к Гликерии Андреевне? Ты готов?
– Готов.
– Ты ее не огорчишь? Ты ее не обидишь?
– Не имею намерений. Бинокль у тебя? Или у Гликерии?
– У меня. Гликерия ничего бы не смогла пронести в узилище…
«Ну это, положим…» – хотел было возразить Шеврикука, но не возразил.
Принял протянутый ему перламутровый бинокль, рассматривать его не стал, сунул в карман джинсов, пальцы его наткнулись на нечто твердое. «Соска-затычка, – вспомнил Шеврикука. – Исключительно для правого уха…» Ему опять захотелось вышвырнуть подарок Отродий, доставленный Веккой-Увекой, но вызывать вопросы Дуняши он не пожелал.
Шли они уже с Дуняшей в березняке с ореховым подлеском, под ногами шуршали папоротники, трещали белые подгрузди, и туман, туман опадал на них. «Я дальше не пойду, меня не пустит, там впереди камни и пещеры, – прошептала Дуняша. – Ты проводник. Ты пройдешь. Ты вызывался быть проводником. Ты пройдешь?»
– Ты пройдешь? – спросила она громко, с сомнениями и испугом.
– Пройду! – сказал Шеврикука. – Поворачивай.
– Я буду ждать…
– Здесь не жди!
Туман затемнел теменью. Испугов Шеврикука не ощущал, не то было намечено им предприятие, чтобы его сочли необходимым остановить капканами и препонами. Дурацкий бинокль если и мог что-либо отворить, по уверениям ослабленного меланхолией Иллариона, то не здесь и не сейчас. Сейчас же следовало повторить опыт, начатый в трактире «Гуадалканал». Но там усилия прилагались по пустяковому поводу – всего лишь расплатиться за себя и за двух скромных в потребах собутыльников. Теперь же без шумов надо было заменить взрывные устройства или хотя бы отбойные молотки. «Будем ответствовать! – заверил себя Шеврикука. – Будем ответствовать!»
Дабы ответствовать, должно было обратиться не только к силам, какие и обеспечили благополучный уход из американо-японского «Гуадалканала», но и к своим долгосрочным обретениям. Что Шеврикука и сделал. Его тотчас завертело, ткнуло головой в твердое, ушибло, но не одурманило болью, камни же стали словно бы сыром, потом и плавленым, и творожным, Шеврикуку проволокло сквозь сырково-творожную массу, не измазав и не забив ему нос, рот и уши, а затем и вынесло в пустоту. Пустота была черной, явно замкнутой пазухой в чем-то, пещерой или камерой, догадался Шеврикука. И догадка его вскоре подтвердилась. А прежде он услышал женский вскрик, не громкий, не истеричный, но скорее брезгливо-предупредительный, будто к ноге кричавшей присоседилась мокрая мышь.
Без всякого разумного движения мысли Шеврикука выхватил бинокль, и тот неожиданно испустил свет, не яркий, но давший увидеть женщину в монашеском плаще с капюшоном. Бинокль словно бы вызвал другое свечение. Над Шеврикукой, уткнувшимся в камни, возникло тюремное оконце с решеткой. Женщина, хотя Шеврикуке удалось разглядеть лишь нижнюю половину ее лица, была несомненно Гликерия. Но требовалось и подтверждение.
– Ты рада мне так, – сказал Шеврикука, – будто я и впрямь мышь.
– Шеврикука? – с удивлением произнесла Гликерия.
– Кто же еще? Ты что, меня и не ждала?
– Ждала, – подумав, ответила Гликерия. – Но с сомнениями.
Теперь Шеврикука разглядел камеру. Длинная, узкая. Пенал. Или часовня? Гликерия сбросила капюшон, откинула голову и стала похожа на героиню Флавицкого, измученную ужасами мира и оскорбленную подлостью известных ей лиц.
– Ты прикована?
– Да. Я на цепи, – сказала Гликерия. – Здесь узилище.
– Сейчас я освобожу тебя. И выведу отсюда.
– Нет! Нет! Меня не надо выводить отсюда! И не надо освобождать от цепей! – вскричала Гликерия чуть ли не в испуге.
– Но зачем я здесь?
– У тебя много времени? – спросила Гликерия.
– У меня времени мало.
– Тогда будем говорить коротко. И вопросов следует задавать немного.
– Но все же – из-за чего ты здесь?
– Не по своей воле. Из-за чужих козней!
– Из-за чьих? И в чем нарушена или уязвлена твоя воля?
– Если ты явился сюда мстителем или освободителем, – сказала Гликерия, – твой приход бессмысленный.
– Что и зачем я должен делать? – спросил Шеврикука. – Нас могут слышать и наблюдать теперь?
– Я думала: ты позаботился о том, чтобы не могли… – Гликерия будто бы удивилась его вопросу.
Шеврикуке вновь пришлось обратиться к приданным ему силам.
– Так что и зачем я должен сделать?
– Если это не противоречит твоим отношениям ко мне, твоим желаниям, твоим возможностям, я просила бы тебя, я умоляла бы тебя проникнуть в нечто, добыть нечто, что обеспечило бы мне истинное положение и свободу, в частности, от страхов и дурных обязательств.
– Наволочки хватит? – спросил Шеврикука.
– Что? Какой наволочки? Для чего?
– Для добытого. Мне в силу самых разных причин, не в последнюю очередь – сословных, удобнее всего уносить добычу в наволочках.
– Ты балагуришь, Шеврикука! Ты смеешься… – И Гликерия расплакалась.
– Ничего подобного, – сказал Шеврикука мрачно. – Я не шучу. И ты бы могла знать мои привычки. Но где уж тут помнить о них…
– Не обижайся, Шеврикука. – Гликерия шагнула к Шеврикуке, произведя звон оков.
Шеврикука расстроился или даже испугался. Слезы уже состоялись, цепи зазвенели, следом могли открыться нежности, и все пошло бы прескверно. Он положил себе избегать всяческих проявлений чувствительности, чтобы не мешать делу, он и держался, но теперь и сам шагнул навстречу Гликерии, дал ей уткнуться ему в грудь и выплакаться.
– Все. Оставили, – сказал Шеврикука, отстраняя Гликерию. – Если я вспомнил наволочки, значит, я настроен всерьез. Будь добра, излагай суть дела.
Суть дела содержалась в следующем. Гликерия, хотя и принадлежала к роду Тутомлиных, из-за того, что служила в доме на Покровке привидением, многого в этом доме не могла, не имела на то прав. Доступное простой личности в силу установлений было недоступно ей. Под простой личностью можно было понимать и Шеврикуку. Нарушение установлений каралось жестоко (в узилище же ее затворили из-за других бед и злоключений, не расспрашивай сегодня каких). Потому и простенький бинокль, шестистепенная штучка, добывался известным Шеврикуке способом. Перед самым затворением в узилище Гликерия все же отважилась и попыталась пробраться к покровским тайникам. Однако во всех местах и щелях ее проникновений Гликерию словно бы током отшибало. «К тому же я не такая, как ты…» – «Проныра», – подсказал Шеврикука. «Нет, нет! – не согласилась Гликерия. – Просто ты лишен моей щепетильности и многих моих ложных комплексов. К счастью, и Бушмелев по установлениям не может проникнуть в тайники», – тут же сообщила она. «При чем тут Бушмелев?» – насторожился Шеврикука. «Ни при чем, ни при чем! – поспешила ответить Гликерия. – Но он может нанять…» Она замолчала. «Пройдох, таких, как я… – хотел было продолжить за Гликерию Шеврикука, но слово «пройдоха» в нем задергалось, подпрыгнуло и превратилось в «Продольного». – Может, может! – убедил себя Шеврикука. – Надо тотчас же действовать!..»
Стало быть, Шеврикуке, раз он взялся, предстояло проникнуть в тайники и добыть… Последовали перечисления, какие скоро утвердили Шеврикуку в мысли, что одной, даже и купеческой, первогильдийной наволочки ему будет мало. Тут тебе хоть из купчихиной перины выпускай пух и закидывай перину за спину.
– Но там, говорят, все давно выгребли, там ничего нет! – убежденно сказал Шеврикука.
– Есть, есть! – схватила его руку Гликерия. – И в кабинете-убежище Федора есть, и в тайниках рядом с ним он держал реликвии своих дядьев и дедов. Добраться до них никто не мог. Один лишь твой подселенец. Но он унес только бинокль.
– А чаша? А клеть?
– Увидишь! Увидишь! Проберись!
– Проберусь! – заверил Гликерию Шеврикука. Он уже ощущал себя пробравшимся и одолевшим неприятеля. Он сокрушил стены и расшвырял преграды.
Впрочем, надо было утихомириться. После следующих перечислений Гликерии, прозвучавших деловито, Шеврикука почел нужным иметь еще две наволочки. Особого упоминания удостоилась некая историческая булава. «Символ власти военачальника», – вспомнился Шеврикуке вопрос недавнего кроссворда с фрагментами. Чья это булава и какому военачальнику она теперь предназначалась? Не новому ли воеводе? На вопросы о булаве и бочонке Полуботка с золотом Гликерия отвечала нервно. Бочонка там действительно нет, Мазепа его туда не завозил, а что касаемо булавы, то какая, чья, кому, зачем, она все объяснит Шеврикуке позже, позже, позже! Сейчас надо спешить. Согласен, кивнул Шеврикука. Как личное одолжение (а остальные – не личные, что ли?) Гликерия просила отыскать одну миниатюру, ей очень дорогую, она сейчас нарисует, где искать, картинка могла заваляться, на ней – женщина на лошади, со шпагой в руке, ну, он сам увидит и поймет…
– Все, что ли? – спросил Шеврикука, как бы давая понять, что хватит, и так добра тащить достаточно, нельзя пережадничать, тем более что надо спешить.
– Да, – сказала Гликерия. – Сейчас все повторю по порядку.
Повторила. Шеврикука шевелил губами ей вдогонку, укладывая в себе пункты стратегемы. Назначенное к выносу из дома Тутомлиных его озадачило. Зачем Гликерии столько всего, несочетаемого к тому же, будто она барахольщица и желает иметь дела с торговцами антиквариатом?
– Во всех этих предметах есть смысл и мифологическое назначение. Со временем, через несколько дней, у тебя отпадет необходимость задавать вопросы.
– Куда тащить наволочки с добром? – спросил Шеврикука.
– Не сюда же. Сначала к себе, в какое-либо укрытие. Потом все оценим, обдумаем и решим, с чем и как быть.
– Хорошо, – сказал Шеврикука.
– Иди ко мне, – позвала Гликерия.
– Зачем? – прохрипел Шеврикука. – Надо спешить…
– Нет, – сказала Гликерия. – Просто подойди ко мне… Вот так… Шеврикука, прости меня!..
Гликерия, обняв Шеврикуку, целовала его, провожая на подвиг.
– Иди, Шеврикука! Прощай!
– При чем тут «прощай»? – удивился Шеврикука. – Я не люблю это слово.
– Прощай, прощай, Шеврикука! Прости меня! Грешную, недостойную! – И Гликерия снова расплакалась.
«Ну хватит!» – будто выругался Шеврикука и шагнул от Гликерии вбок, в черноту камней.
Мрачный прохаживался Шеврикука улицей Королева, а потом и Звездным бульваром. Был бы открыт на Королева, пять, пивной автомат, он бы зашел туда в поисках облегчения, но увы…
Снова вползла в него тоска. «На Острове Тоски двадцать две стальных доски…»
– Шеврикука! – окликнули его.
Перед Шеврикукой стоял сановитый домовой Концебалов-Брожило, в грядущем – Блистоний, в коричневом бостоновом костюме налогового инспектора, но в сандалиях римлянина. Концебалов был хмур и важен.
– Шеврикука, два слова.
– Слушаю.
– Там, где вы будете… завтра… да, завтра… среди коллекции с библиотекой графа Сергея Васильевича Тутомлина стоит и мой Омфал… Одна из Лихорадок решила содержать его там…
«Стало быть, – подумал Шеврикука, – не только мой подселенец был способен проникнуть в тайники за лабиринтом. Одна из Лихорадок… Для меня все равно какая…»
Он вздохнул.
– Вы меня не поняли? – спросил Концебалов.
– Я вас понял.
– И что?
– Четвертая наволочка, – сказал Шеврикука.
– Вы мне не ответили. А я ведь ваш должок Кышмарову отменил…
– Какой еще должок! – возмутился Шеврикука. – И я вам ответил. Четвертая наволочка. Если достану четвертую наволочку…