Самолет Ил-18 с гулом коснулся бетонной полосы Шереметьево. За иллюминатором поплыли знакомые, строгие очертания аэропорта, выцветшие под ярким, но каким-то безразличным майским солнцем. Не томное, бархатное парижское, а четкое, резкое, подмосковное. Оно не ласкало, а высвечивало все до мельчайших деталей: ровные квадраты газонов, функциональные здания из стекла и бетона, безупречную прямолинейность дорожек.
Александр помог Анне Николаевне подняться с кресла. Она опиралась на его руку легко, почти символически — парижские хирурги сделали свое дело блестяще. Она выглядела помолодевшей, подтянутой, в ее глазах светилась усталая, но удовлетворенная ясность. Вся их группа — артисты, музыканты, участвовавшие в грандиозном концерте на Марсовом поле, — зашумела, задвигалась, доставая с полок ручную кладь. Возбужденные голоса, смех, последние впечатления — всё еще витало в салоне, как невидимый ореол только что пережитого триумфа.
Но как только открылся люк, этот ореол словно лопнул, разрезанный порывом свежего, но чужого ветра. Не ветра свободы, а ветра иного порядка, ветра системы. Александр на мгновение задержался наверху трапа, вбирая в себя картину. Да, он был дома. Но что-то уже изменилось внутри него безвозвратно. Не Париж был другим — другим стал он сам.
— Ну, Сашенька, чего стоим? — мягко подтолкнула его бабушка, и он очнулся, пропуская ее вперед. — Воздух-то наш, родной, дыши, пока не вошли в здание.
Он сделал глубокий вдох. Воздух был свеж, пах молодой травой и далеким, едва уловимым запахом авиационного керосина. Но в нем не было того головокружительного букета, что пьянил в Париже — аромата свежего кофе, свежеиспеченного багета, цветущих каштанов и векового камня. Здесь пахло… возможностями и ограничениями одновременно. Пахло реальностью.
Они спустились по трапу. По перрону, четко печатая шаг, шла группа военных — обычная картина для любого советского аэропорта этого времени. Где-то вдали заурчал мотором грузовик. Голоса встречающих звучали сдержанно, без парижской разноголосицы и эмоциональной распахнутости. Вся картина была словно нарисована уверенной рукой в рамках четкого канона. Знакомо. Предсказуемо. И от этого — немного тревожно.
Александр поймал себя на странном чувстве. Он смотрел на знакомые до боли просторы и чувствовал не восторг возвращения, а легкую, щемящую грусть. Не по Парижу — он был слишком взрослым по духу, чтобы тосковать по бутикам и кафе. Грусть была по тому ощущению творческого полета, полной самоотдачи, которое царило на Марсовом поле, по тому, как тысячи людей пели «День Победы» на двух языках, и это было искренне, по-настоящему. Он боялся, что это ощущение останется там, за границей, а здесь его ждет лишь его бледная, официальная тень.
Он почувствовал легкое прикосновение к руке.
— Идем, Александр, — сказала Анна Николаевна, и в ее голосе он уловил ту же сложную гамму чувств — усталость, облегчение от возвращения и едва скрытую настороженность. — Дома нас чай с малиновым вареньем ждет. Самый что ни на есть правильный, советский.
Она произнесла это с легкой, едва уловимой иронией, которую понял бы только он. И в этой иронии была не критика, а глубокая, трагическая мудрость человека, который прекрасно знает цену всему — и зарубежным восторгам, и родному варенью. И предпочитает последнее, четко осознавая все его недостатки.
Он кивнул, взял ее под руку крепче, и они пошли по серому бетону перрона навстречу новой, старой реальности. Навстречу дому, где его ждали и слава, и зависть, и любовь, и бдительный, неусыпный взгляд государства. Шаг за шагом, оставляя позади невидимый, но такой ощутимый шлейф парижской весны.
За стеклянными дверями аэропорта их уже ждала не Парижская весна, а советская действительность в лице одного-единственного человека. Мужчина в безупречном темно-синем костюме, с лицом, не выражавшим ровным счетом ничего, кроме вежливой служебной собранности, сделал два шага вперед навстречу именно им, четко отделяя Анну Николаевну и Александра от шумного потока артистов.
— Семеновы? Здравствуйте. Меня зовут Виктор Сергеевич, от Министерства культуры, — его голос был ровным, без эмоций, как дикторское объявление по радио. — По поручению Екатерины Алексеевны Фурцевой. Поздравляю с успешным завершением гастролей и возвращением на родину. Ваше выступление на братской французской земле стало настоящим триумфом советской культуры.
Он не улыбался. Он констатировал факт. Молодой человек с портфелем, стоявший чуть подальше, подобно тени, подтвердил кивком высокий статус говорящего.
Анна Николаевна, ничуть не смутившись, приняла позу, будто таких визитеров она ожидала увидеть в первую очередь.
— Благодарим Екатерину Алексеевну за столь внимательное отношение, — отчеканила она, слегка кивнув. — И вас, Виктор Сергеевич, за труд. Мы тронуты такой заботой.
Ее слова прозвучали как часть давно отрепетированного ритуала. Александр молча стоял рядом, чувствуя себя немного лишним в этой безупречно сыгранной пьесе под названием «Встреча героев».
— Вам предоставлен автомобиль, — Виктор Сергеевич сделал легкий жест рукой в сторону темно-серой «Волги» у тротуара. — Прошу вас.
Отказаться не приходило даже в голову. Это была не просьба, а элемент протокола. Через минуту они уже сидели в просторном салоне, пахнущем кожей и казенным лаком. Виктор Сергеевич разместился рядом с шофером, мотор запустился почти бесшумно.
Машина тронулась, плавно выезжая на ленинградское шоссе. За окном поплыл знакомый, но почему-то подзабытый за время короткой командировки пейзаж. Рекламные щиты с призывными лозунгами («Слава КПСС!», «Наши цели ясны, задачи определены!»), строгие прямоугольники новых панельных пятиэтажек, утопающие в молодой майской зелени. Детишки гоняли мяч на поле у школы, старушки сидели на скамейках, греясь на солнце. Обычная московская жизнь, идущая своим чередом.
Но теперь Александр смотрел на нее иначе. Его взгляд, натренированный парижскими впечатлениями, выхватывал контрасты. Не убогость — нет, а именно иную эстетику, иной ритм. Там, в Париже, все было хаотично, пестро, исторично. Здесь же — монументально, упорядоченно и с размахом, рассчитанным на века. Яркие клумбы у Дома культуры, идеально прямые линии бордюров, четкие буквы на вывесках.
Он ловил себя на том, что ищет глазами уличные кафе, шумные толчки на тротуарах, но видел лишь размеренное, неторопливое движение. И в этой размеренности была своя, суровая поэзия. Поэзия силы и порядка, в которой ему теперь предстояло существовать.
В салоне царило молчание, нарушаемое лишь ровным гулом мотора и изредка — безупречно вежливыми репликами Виктора Сергеевича, который, казалось, чувствовал обязанность заполнять паузы.
— Ожидаем теплую неделю. Для мая — вполне сезонно.
— На Ленинском проспекте завершают озеленение. К Первомаю, конечно, не успели, но к сессии горкома — точно сдадим.
Анна Николаевна вежливо кивала, поддакивала: «Да-да, конечно, как важно». Александр больше молчал, погруженный в свои мысли. Он поймал взгляд бабушки в отражении стекла. Ее глаза, умные и все понимающие, словно говорили: «Сиди смирно, Сашенька. Молчи и смотри». Он отвел взгляд, чувствуя, как по спине пробегает холодок. Эта официальная, казенная забота была куда более гнетущей, чем открытая враждебность.
Машина замедлила ход, пропуская трамвай. Александр взглянул в боковое окно. Они проезжали мимо большого гастронома. У входа, не обращая внимания на машины, выстроилась длинная очередь. Люди стояли с авоськами и сетками, терпеливые, привыкшие. Кто-то читал газету, кто-то перекидывался словами с соседом. Обычная советская картина, которую он видел сотни раз.
Но сегодня она ударила его с новой силой. Это был самый яркий, самый понятный и самый безмолвный аккорд в симфонии его возвращения. Вся роскошь приемов, весь блеск «Олимпии», весь парижский шарм остались там, за границей. А здесь, дома, была жизнь. Простая, неброская, требующая терпения и силы духа. Его жизнь.
На него накатила волна усталости и легкой, щемящей грусти. Он уже готов был откинуться на спинку сиденья и закрыть глаза, как вдруг...
Машина плавно остановилась на светофоре. Из открытого окна доносился гул других моторов и весенний гул города. И тут по тротуару, грациозно и легко, прошла девушка. Простое ситцевое платье в крупный белый горошек на синем фоне облегало стройную фигуру, а подол смело заканчивался на ладонь выше колена — дань скромной, но отчаянной моде московских модниц.
И тут же, как будто сама судьба решила поднять ему настроение, на перекрестке закрутил свой майский хоровод резвый, почти озорной ветер. Он налетел на девушку сбоку, на мгновение обвил ее стан и дерзко, одним точным порывом, взметнул легкую ткань платья вверх.
Девушка взвизгнула — не испуганно, а скорее смущенно-возмущенно — и тут же прижала ладонями взбунтовавшийся подол, успев на секунду явить миру стыдливые бельевые подробности — простые хлопчатобумажные трусики, купленные, наверное, в том самом гастрономе, у которого все еще стояла очередь.
Александр застыл, а потом на его усталом лице медленно, против его воли, расплылась самая что ни на есть широкая, бесхитростная улыбка. Не ухмылка циника, а внезапный, искренний всплеск радости. Вот она, жизнь! Не в блеске Елисейских полей, а вот в этом мимолетном, смешном и прекрасном эпизоде на московском перекрестке. Она продолжалась, со всеми своими нелепостями, неудобствами и внезапными подарками.
Светофор переключился на зеленый, и «Волга» тронулась с места. Девушка, покрасневшая до корней волос, уже скрылась из виду.
Бабушка, молча наблюдавшая за всей сценой с царственным спокойствием, лишь хмыкнула, глядя на расцветающее лицо внука.
— Ну вот, — произнесла она с легкой, привычной иронией, подводя итог. — Приземлился. Кобель. Добро пожаловать домой, Сашенька.
И странное дело — после этих слов гнетущее ощущение от очереди и официального приема куда-то ушло. Его место заняло теплое, знакомое чувство дома, где тебя всегда ждут и всегда поймут. Даже если ты и правда — кобель.
Дверь закрылась за спиной Виктора Сергеевича с тихим, но окончательным щелчком. Звук отъезжающей «Волги» за окном быстро стих, растворившись в майском гуле дня. И в квартиру ворвалась Тишина. Не пустая, а густая, насыщенная, почти осязаемая. Она обволакивала их, как плед после долгой дороги.
Александр прислонился спиной к прохладной поверхности двери, закрыл глаза и выдохнул. Выдохнул все напряжение последних часов — натянутые улыбки, официальные речи, бдительный взгляд незнакомого человека в машине. Воздух в прихожей пах старым деревом шкафа, воском для паркета и чем-то неуловимо родным — тем самым запахом Дома, который не спутать ни с каким другим.
Бабушка первая нарушила заговор молчания.
— Ну, — сказала она всего одно это слово, но в нем было все: и усталость, и облегчение, и «справились», и «слава богу, что всё».
Потом ее взгляд упал на чемоданы, скромно стоявшие у порога.
— Разувайся, Александр, и заноси вещи. Нечего тут в прихожей стоять, — в ее голосе вновь зазвучали привычные, хозяйственные нотки. Это был ее способ вернуть контроль над ситуацией, над пространством, над жизнью. Через простые, понятные ритуалы.
Она прошла вглубь квартиры, и Александр послушно последовал за ней, волоча чемоданы. Он огляделся. Все было на своих местах. Строгие ряды книг в стеллажах, знакомый портрет на стене, кружевные салфетки на спинках кресел. Солнечные зайчики играли на начищенном до блеска паркете. Идиллия. Уютная, почти музейная тишина.
Но что-то витало в воздухе. Невидимая пыль пережитого напряжения. Парижский триумф, нервное ожидание встречи, гнетущая поездка от аэропорта — все это было слишком громким, слишком ярким для этих тихих стен. И теперь эта тишина давила, была похожа на затишье после бури, когда уши еще заложены от грохота.
Бабушка, не сбавляя темпа, прошла на кухню. Александр слышал, как она наполняет чайник водой, звенит посудой. Эти простые, бытовые звуки были как бальзам на душу. Они означали, что жизнь возвращается в нормальное, привычное русло.
Он занес чемоданы в свою комнату и вернулся в гостиную, все еще ощущая себя немного чужим в собственном доме. Он подошел к окну. Внизу кипела своя, незначительная жизнь: гуляли мамы с колясками, возвращались с работы люди. Никто и не подозревал, что за этим окном только что разыгралась маленькая драма возвращения.
С кухни донесся аромат — не французского кофе, а знакомого, самого лучшего в мире бабушкиного чая, который она всегда заваривала в особом, большом фарфоровом чайнике с цветочной росписью. Пахло и малиновым вареньем, которое она сама варила прошлым летом.
Бабуля появилась в дверях, смахнув со лба прядь волос.
— Чай готов, Сашенька. Иди, попьем.
Александр повиновался. Он шел на кухню, навстречу простому чаю и сложному, но такому родному комфорту, чувствуя, как стены этого «домашнего ареста» понемногу перестают давить, а начинают обнимать и защищать. Здесь, за этим столом, под аккомпанемент тикающих часов, они были в безопасности. По крайней мере, пока.
Не прошло и пары часов, как они разобрали чемоданы и успели выпить по первой чашке того самого «правильного» чая, как в квартире повисла звенящая, неестественная тишина. Казалось, сама атмосфера насторожилась, прислушиваясь. И тогда раздался стук.
Не резкий, не настойчивый, а именно что вежливый, но в то же время не допускающий возражений. Три четких, отмеренных удара в дверь. Не звонок. Стук.
Бабушка и Александр переглянулись через стол. В ее глазах мелькнуло не удивление, а мгновенное, холодное понимание. Она медленно отпила из своей чашки, поставила ее на блюдце без единого звона и поднялась.
— Сиди, Сашенька, — тихо сказала она, поправляя передник. — Видимо, гости.
Она подошла к двери, двинула щеколду. На пороге стояли те же двое, что и в аэропорту. Виктор Сергеевич и его безмолвный спутник. Только теперь их официальные улыбки казались еще более натянутыми.
— Анна Николаевна, Александр, вновь прошу прощения за беспокойство, — начал Виктор Сергеевич, не переступая порога. — Возникли некоторые формальности. Отчетные документы по командировке. Не могли бы вы уделить нам несколько минут? Для протокола.
Это был не вопрос. Это была вежливо сформулированная директива.
— Конечно, проходите, — голос бабушки звучал ровно и гостеприимно, будто она приглашала старых друзей. — Как раз чай заварили. Сашенька, поставь-ка еще два блюдца.
Александр, чувствуя себя актером в плохой пьесе, послушно пошел на кухню. Через минуту все четверо сидели за столом, на котором скромное малиновое варенье в стеклянной розетке соседствовало с официальными блокнотами, которые гости аккуратно положили перед собой.
Началось. Виктор Сергеевич, прихлебывая чай, задавал вопросы мягким, почти задушевным тоном, а его молчаливый напарник время от времени что-то записывал.
— Ну, расскажите, Александр, как вам вообще Франция? Не тяготило излишнее внимание? — вопрос прозвучал как забота старшего товарища.
— Внимание было, но приятное, — отбарабанил заученную фразу Саша. — Все интересовались достижениями советской культуры.
— Прекрасно, прекрасно. А кто именно из французских деятелей проявил наибольший интерес? Может, кто-то высказывал необычные мнения о нашей стране?
Анна Николаевна ловко вставила, подливая гостям чаю:
— Ох, уж эти французы! Все больше о моде да о вине толковали. Сашенька, слава богу, воспитан хорошо, политикой за столом не интересуется. Вон, лучше про то, как он для президента пел, пусть расскажет!
Она мастерски переводила стрелки, изображая из себя простодушную старушку, гордящуюся внуком. Виктор Сергеевич вежливо улыбался.
— Конечно, конечно, это очень важно. А вот эта мадемуазель Мари Мишон... Она, я слышал, ваш продюсер? Не предлагала ли вам, Александр, остаться? Помощь с жильем, контракты? Иностранные агенты часто используют такие методы вербовки.
Вопрос повис в воздухе, тяжелый и острый. Саша почувствовал, как у него похолодели руки.
— Мари — профессионал, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Все наши договоренности строго в рамках контракта, утвержденного нашим же Министерством. И все ее предложения я обсуждал с товарищем Фроловым. Он в курсе всего.
Он намеренно ввернул имя человека Брежнева, и заметил, как у Виктора Сергеевича дрогнул край губы. Тот сделал пометку в блокноте.
— Разумеется, мы это проверим. И последнее... Та неприятная история с газетной статьей, где вас назвали «похищенным французом». Кто именно из иностранных журналистов настаивал на этой версии? Это же настоящая провокация!
Анна Николаевна снова пришла на выручку, качая головой:
— Ах, эти газетчики! Что не написали бы, лишь бы сенсацию сделать. Мы ж им сразу сказали — нет, мол, чистокровный русский, из рабочих! Да они и слушать не стали. Сашенька, дай-ка Виктору Сергеевичу еще варенья, он у нас, я смотрю, сладкоежка.
Она говорила, говорила без остановки, заваливая гостей бытовыми деталями, заботой о их комфорте, полностью растворяя политическую подоплеку в сиропе показного гостеприимства. Допрос тонул в чае и варенье.
Наконец, чай был допит, варенье съедено. Виктор Сергеевич закрыл свой блокнот. Он встал, поправил пиджак.
— Благодарим за беседу и гостеприимство. Вы внесли полную ясность.
Он посмотрел на Александра, и его взгляд внезапно утратил всю вежливую мягкость. Стал холодным, оценивающим.
— Париж, конечно, город красивый. Много свободы, много... соблазнов для молодежи. Хорошо, что у вас здесь такой надежный тыл. — Он положил тяжелую, холодную ладонь Саше на плечо. Жест был одновременно отеческим и каким-то угрожающе-бдительным. — Мы всегда рядом. Всегда на связи. Если что — вы знаете, куда обращаться.
Они ушли так же тихо, как и появились. Дверь закрылась. Александр стоял посреди комнаты, чувствуя на плече ледяной отпечаток той ладони. Он обернулся к бабушке.
Та сидела за столом, и все ее напускное простодушие исчезло. Лицо было усталым и серьезным. Она молча допивала остывший чай.
— Ну что, бабуль, — с горькой иронией произнес Саша, — с возвращением на родину?
Анна Николаевна взглянула на него поверх чашки, и в ее глазах светилась не тревога, а твердая, стальная решимость.
— Успокойся Сашенька, все у нас будет хорошо!