— Папа-мама впереди! Папа-мама впереди!
π Бежал нам навстречу сирота Арваль с вытаращенными от увиденного глазами. Он стрелой примчался назад с линии хребта. Казалось, будто он не бежит, а скользит по облаку мелкого песка. Значит, я надеялся не напрасно — родители действительно вышли нас встречать. Я тридцать три года не видел ни отца, ни мать. До меня доходили только редкие, однако регулярные вести по оси Беллини, раз в три-четыре года. Затем, по мере того как мы все дальше продвигались по линии Контра, чем ближе подходили к ним, новости приходили все чаще. Последнее сообщение мы получили четыре месяца назад: «Мы придем вас встречать». Порою письма все же были длиннее.
Не могу вам объяснить, что я почувствовал, услышав Арваля. Слишком много эмоций за раз. Проливной град. Это было словно снова обрести самого себя. Как если бы мне наконец удалось заделать в себе огромную брешь, зияющую дыру сплошной контровой жизни. То, что мы до них добрались, уже значило, что наша миссия выполнена, путь Орды пройден. Все, что последует за этим, можно считать дополнением. Почти что люксом.
Я думал о родителях, о том, сколь многим им обязан. О том, чем они вынуждены были пожертвовать, чтобы я сегодня оказался здесь. На меня вдруг обрушился весь помост ожиданий последних двух лет контра. Я столько раз пытался представить себе этот момент. Я столько раз мысленно пережил его, что реальности было трудно пробиться сквозь толщу тысячу раз проигранных сцен. Родители шли нам навстречу, как я и предполагал — пешком. С линии горизонта, медленно, цепочкой. Пыль сламино затуманивала их контуры, но шаг их был размерен, согласно возрасту. Слова здесь были излишни: я, Сов, Ороси, Степп, Альма, Фирост и ястребник… Нас было семеро, мы вышли из Пака и бросились бежать, как обезумевшие от радости дети, в объятия к единственным на свете людям, которые могли понять ценность того, через что мы прошли, единственным, кто ждал нас все это время. Я не мог себе представить, что в этот момент чувствовали они. Мне было шесть, и я бежал навстречу своему прошлому.
x Напрасно я готовилась к этой встрече. Меня повергло в шок лицо моей семидесятилетней мамы. Я узнала ее по черным глазам и тому, как ровно она держала голову, несмотря на возраст, старость не отняла у нее этого. Мама. Вокруг ее носа пролегли стигматы вихря: начало спирали, безусловно несравнимой с той, что скрутила лица Тэ и Нэ Джеркка. Чему я была только рада. Я почувствовала ее в своих объятиях, настоящую, такую живую, из плоти и крови, и такую счастливую от встречи со мной, и все мои шлюзы рванули один за другим. Впервые в жизни я поняла, что могу позволить себе утонуть, и все поднялось наверх, и переполнилась вся чаша. Мама! Как же сильно мне ее не хватало, как сильно, и это я поняла только сейчас. Все, что я так хотела ей сказать, все, что заточила в самой себе, все эти
бесконечные диалоги, которые я мысленно вела с ней все тридцать лет, почти что каждый день… Я выросла, созрела, состарилась, храня ее образ с ее щедрыми ответами, которые сама себе выдумывала, чтобы преодолеть, утешиться. Легенда о ней всегда была со мной, она читалась во взглядах аэрудитов, что оказывали мне прием и для кого я в первую очередь была ее дочерью, дочерью первого аэромастера среди женщин — Мацукадзе Меликерт. Я и сама стала аэромастером в первую очередь ради нее, чтобы ей никогда не было за меня стыдно. Я жила так, словно вынашивала в себе сокровенные истины, которые не могла породить на свет, а потому хранила в себе, высиживала, берегла. Берегла.
— Мама!
— Восьмой Голгот не пришел с вами? — словно между прочим спросил Пьетро.
— Он остался в Бобане. Он ответственный за лагерь, он не может просто так надолго отлучиться, — тактично попытался оправдать Голгота-старшего отец Пьетро.
— Сколько дней пути отсюда до лагеря?
— Четыре-пять месяцев.
— Так долго?!
— Да, но мы так хотели поскорее вас увидеть… Год назад один Диагональщик сообщил нам, что вы прошли Вой-Врата. Мы провели подсчеты и решили выйти вам навстречу. Нам так не терпелось с вами встретиться… К тому же удовольствие пройти вместе с вами пару месяцев, подняться контром в строю Пака…
— Вы можете пойти с нами и на Норску. Вы же пойдете?
Арриго делла Рокка улыбнулся Мацукадзе Меликерт.
Сифаэ Форехис, мать Степпа, указала на его сестру, Фускию Форехис:
— Может быть, она проведет вас в начало дефиле. Но с нашей стороны это было бы неразумно…
— Это настолько трудно?
— Нам сказали, что вы потеряли там половину Орды, это правда?
— Половину? Кто вам это сказал?
— Фреольцы.
— Кто именно? Легкая эскадра?
— Да.
— Не знаю, зачем они решили вас пожалеть. Мы потеряли три четверти Орды менее чем за три недели. И это не считая ампутированных.
— Сколько вам было лет на момент вашего захода?
— В среднем, около сорока пяти. А вам?
— Голготу сорок три. Кориолис, самой младшей из наших, — двадцать семь. В целом в районе сорока.
— У вас должно быть побольше хватки, раз так. Последние двадцать лет мы перекручиваем историю снова и снова, прибавляя к ней все новые «если бы». Перемалываем в памяти случившееся, пересматриваем карты дефиле, пытаясь отыскать самый лучший путь. Это вам поможет, хотя не стоит питать иллюзий на этот счет. При самой тонкой науке мира, когда на вас идет лобовой кривец в 11 баллов на ледяном подъеме в 45°, тут либо заледенеешь на ходу, либо молись. Это место не создано для людей.
— Слишком рано обо всем этом говорить, Арриго. У них еще будет время узнать, что их ждет. Мы вам все расскажем с максимальной объективностью. Но знайте, что нет стыда в том, чтобы предпочесть жизнь. Умение вовремя отказаться — порой достойнее, нежели упорно двигаться в абсурд.
< > «Фенелас и Лемтер Дейкун, мы родители Каллирои». Два еще молодых на вид старика пытались отыскать свою дочь в этом потоке излияний. Их потерянный,
тревожный взгляд скользнул по Кориолис, остановился на Альме, переметнулся на меня. Они подошли, представились. «Каллироя не с вами?» — осторожно спросил отец. Он с достоинством держал жену за руку, а та вся тряслась, глаза ее порхали с одного лица к другому, словно испуганные воробушки, не узнавая лиц, не желая ничего понимать. Степп был в объятиях сестры. Я была совершенно одна. «Каллироя покинула нас в дефиле у Вой-Врат. Она так хотела вас увидеть, она очень много о вас рассказывала». Я сама не знала, что говорила. Лапсанская лужа всплыла в моей памяти, как наяву, я думала о предсказании Калли, о ее видении на краю сифона, как отец обнимал ее, просил прощения. Только ничего этого не случилось. Это было лишь (как там говорит Сов?) «преобладающее будущее». Но зачем тогда все это? К чему было это видение? Мать Каллирои упала на колени. Она больше не могла удержать собственное тело, голова ее соскальзывала с плеч. «Она… она что-то оставила… для нас?» — спросила она. «Да», — ответила я на последнем дыхании. Слезы сдавливали мне горло, я едва дышала. Я вытащила из кармана заскорузлый сложенный вдвое конверт, бумага заскрипела, конверт раскрылся, и на нем показалась почти стершаяся надпись «Моим маме и папе». Женщина протянула руки к письму. «Она была особенной девочкой, знаете». «Превосходная огница… как ее отец». Я больше не могла на них смотреть. Я больше не могла.
‘, Вам уже случалось проживать моменты полнейшего счастья? Целых пять месяцев рядом со мной был на расстоянии поцелуя, на расстоянии улыбки самый прекрасный бродячий сад, о котором только можно мечтать, хотя было в нем всего две рощицы да один ручеек, которых звали Сифаэ, моя мама, Фуския, моя сестричка, и Аои,
моя легкая любовь, мой светлый ручеек, из которого я так любил испить воды, словно сервал в теплую ночь.
Мама моя была бойкая, говорливая, днями напролет рассказывала про свой сад в Бобане. Я был в восторге от размеров ее парка, ее мании все время что-то черенковать, пересаживать, прививать, от ее пускающего ростки бесконечного поиска, что так походил на мой. А затем, с искрящимся взглядом, она объявила мне о существовании небольшой долины, укрытой от ветра, с плодоносной почвой, напитанной влагой, где она высадила самые редкие из своих зерен. А я показывал ей свои, доставал с саней бесценные мешочки зерен, и она вся дрожала от радости, что видит во мне ту же страсть к высокоростным злаковым и устойчивым стелящимся, что застилали ковром все русло в реке ветра. Они с Фускией посвятили этой долине целых два года, вложили в нее все, что было в их руках от растительного разума, мякоти и прикосновения. Они окрестили долину «Степь». Так просто! С тех пор как они узнали, что я выбрался живым из Лапсанского болота, они не сомневались, что скоро меня увидят. И они стали работать еще усерднее, полные энтузиазма, высадили для меня этот зачаточный подвижный подарок в виде секретного парка, что рос густо, поливаемый любовью, в ожидании дня, когда мои ноги ступят на его землю, мой нос вдохнет шелестящие ароматы и рука обрежет в свой черед фруктовые ветви… Парк ждал лишь того, чтобы я выбрал для себя хижину среди архипелага домиков, разместившихся на ветвях деревьев, по краю каньона или по обе стороны реки, которые местная детвора, будучи в восторге от этой затеи, решила — сами решили, настаивала сестра, — построить к моему прибытию. А пока что они приходили туда играть, а иногда и оставались ночевать, чтобы на рассвете увидеть пуму или винторогого оленя. Аои была очарована мыслью,
что скоро увидит сад, что мы сможем там остаться. Она ненасытно целыми днями пила рассказы моей мамы и сестры, как молоко. Она составила себе о долине насколько могла богатый образ, она уже представляла нас там…
Так, однажды ночью, после любовных ласк, когда мы с ней лежали поодаль от остальных, она сказала:
— Знаешь, я бы выбрала хижину на реке.
— Там, должно быть, сыро…
— Утром и вечером к реке наверняка приходят звери на водопой. Да и вода на месте, под рукой. Может быть, даже можно ловить рыбу прямо с балкона.
— Фуския говорит, что хижина совсем маленькая…
— А мы ее расширим! Силамфр сделает нам мебель, а Ороси — ветряки и флюгер!
— Думаешь, у них хватит времени? Мы недолго в Бобане пробудем, ты же знаешь Голгота, он захочет сразу идти дальше!
Аои ответила не сразу. И молчание ее было не двусмысленно. А затем она влила мне в уши вот какие слова:
— Я хочу, чтобы мы именно в этой хижине сделали ребенка. И на этот раз я его не брошу. Я хочу видеть, как он растет. Я хочу, чтоб у него были отец и мать.
Я не сразу нашелся что ответить. Я был взволнован, ошеломлен:
— Значит ли это, что ты хочешь… что ты готова отказаться от Верхнего Предела?
— Нет никакого Верхнего Предела. Ороси мне все сказала. Там, наверху, там сплошной лед до бесконечности. Мы все умрем, если пойдем туда!
Я подскочил на месте, сел на колени и посмотрел ей в лицо:
— Как ты можешь такое говорить? Тебе не стыдно? На Дальнем Верховье нас ждет Мать-Земля! Там сад Истоков!
Сад всех растений, которые ты когда-либо видела, всех деревьев, всех зерен. Все, что ты знаешь, происходит оттуда! Там родилась, рождается и будет рождаться жизнь! Там мы и устроимся жить вдвоем. Девятая форма ветра — это сила прорастания, сила, благодаря которой все растет, Аои. Это ветер оплодотворяет всю землю вплоть до низовья! Я это знаю, и ты это знаешь, разве нет?
— Девятая форма, Степп, — это смерть. Ты во сне разговариваешь. В тебе говорит растительный мир, а не человек. Ты как только выпьешь воды, ты сам не свой! Ороси все знает, она аэрудит! Она мне все сказала!
— Ороси — человек, а не божество. Я слышал, как она с мамой говорила, они даже между собой не согласны насчет девятой формы. И насчет восьмой, кстати, тоже!
— Ты не хочешь от меня ребенка?
— Хочу.
Аои зарылась мне в грудь. Тело ее было такое легкое, такое подвижное. Я закрыл глаза. Слушал, как порыв ветра прокатывался к нам с верховья, как, приближаясь, проделывал дыры в ветвях линейного леса. Вот он прошел над нами и полетел дальше.
— Хочу. Но я хочу увидеть Верхний Предел. Я хочу прикоснуться к Матери-Земле.
— К Матери-Земле? Мать-Земля — это мы с тобой, дурачок…
π Были родители, кто не нашел своих детей. А было и наоборот. Когда Тальвег увидел окаменелое тело своего отца в Лигримской пустыне, то он об этом хотя бы знал заранее. А вот что мать Альмы Лакмила Капис утонула в Лапсанском болоте двадцать пять лет назад, никто Альме об этом так и не сказал. «Да, да, сестричка жива», — продолжали твердить Альме. Вообще, для нас родители
впервые умирали, когда нам было лет шесть, от силы семь, в момент разлуки. Затем они умирали во второй раз, от руки известного убийцы: забвения. Но воскресали снова. Для наиболее удачливых. Или же, напротив, умирали в третий раз. Самый худший. Тот, что убивает очнувшуюся надежду увидеть их вновь. Альма так и не пришла в себя.
— Дело не в том, что она мертва. Дело в том, что я столько лет думала о том, кого больше нет, как если бы я все это время была совершенно одна, не зная об этом. Все мои мысли, обращенные к ней, падали в пропасть… Это ужасно.
Вскоре те шестеро из нас, кому посчастливилось увидеть своих родителей в живых, стали вести себя как можно тише. Я старался как можно меньше уединяться с семьей. Хотя удовольствие от этих встреч было глубоко искреннее, и искушение остаться наедине меня не покидало. Ороси оставалась примером такта и понимания. А ее мама мужественно вела с Альмой беседы о Лакмиле. Как можно чаще. Она словно оживляла ее в своих разговорах. Она чувствовала мучительную и неутолимую потребность Альмы знать, какой была ее мама. Степп же пребывал в совершеннейшем счастье. Он не осознавал, какой мукой его радость отпечатывалась на других. Сов решил ввести отца в наш круг, благо у него был такой же прямой, веселый и располагающий к себе характер, и отношения с Эртовом у нас сразу сложились дружеские. Гектиор де Торож, отец Фироста, был почти незаметным, он растворялся в группе. Ястребник частенько оставлял своему отцу птиц, но в остальном привычное добродушие затмевало его ликование.
Оставался, конечно, Голгот. Сказать, что он мало радовался этому семейному единению, было бы страшным эвфемизмом. Возраст наших родителей и их медлительность давали ему повод для бесконечных и суровых насмешек.
А присутствие в строю новых людей, пусть даже место им было отведено в самом хвосте Пака, явно было ему не по духу. И это помимо того, что он предчувствовал присущий подобного рода встречам риск того, что наша группа распадется. Что, возможно, некоторые откажутся от цели. Наш смешанный караван на пути к Бобану для него больше не был Ордой. Больше не был его Ордой. А был просто «стадом».
Что же касается его отца, то никто не осмеливался об этом обмолвиться даже полусловом. Только за неделю до прибытия в Бобан Голгот вышел из поглотившей его немоты. Он растолкал всех нас на рассвете, дал попить чаю и встал перед нами. Он коротко остриг бороду, побрил голову. Он был весь напряженный. Взгляд ясный, пронзительный. Голос его звучал шлепками:
— Так вот. Мы наконец заявились в Норску. Для вас, папы-мамы, тут конец пути. А для нас вот — самое начало. Я тут в последнее время всякого наслушался в Паке. Что Верхнего Предела нет, говорят. Что наверху, что б мы ни делали, все равно не пройдем, что там все типа скалами перекрыто, на ледяной засов заперто, что человеку там не быть. Что нам бы лучше усадить свой зад здесь, в теплом месте, наложить песчаника гору и выделать себе гнездо, да по детенышу выстрочить. И точку на этом поставить. Это мечты старья, которому по семьдесят зим пришлось на позвоночник, кому охота прилизываться друг к другу по-семейному и кому кажется, что и мы пойдем делать свои дела под те же кусты. Я всю жизнь вас протащил, как нос корабля, лебедкой вас тянул, чтоб сюда приволочь, я название этой горы с трех лет знаю: вот она — Норска! Я ничего против ветеранов не имею. 33-я свое дело сделала. Вам просто начальника не хватило. Знаю, вы нам сдадите все ваши каналы, и снаряжение скалолазное, и результа-
ты ваших подсчетов. Спасибо заранее. Но знайте вот что: если я вас и уважаю, так только потому, что вы нам предки. Но почтения у меня к вам нет. И пусть вас тут зовут Торож, делла Рокка, Меликерт, для крытней вы, может, и герои, но не для меня. Герои для меня те, кто оттуда не вернулся. Кто отдал то, что еще оставалось в жилах теплого, чтоб проложить дорогу через дефиле! Кто в лед зубами вгрызался, когда рук больше не было. А вы, раз стоите сегодня тут, то значит, вы свое сало с мышц не соскоблили! Что вы в живых остались — и того хватит: раса полувялых ходоков…
Но это было слишком и для моего отца, и для Гектиора до Торож. Они поднялись и стали напротив Голгота:
— Кто ты такой, девятый Голгот? Что ты сам доказал? Ты говоришь о том, чего не знаешь! Ты понятия не имеешь ни о холоде, ни о седьмой форме ветра, с которой вам придется сразиться наверху, ни о льдах! Да что ты вообще знаешь о Норске? Чужие пересказы? Всякие байки? И ты решил, что можешь об этом говорить? Что вправе нас судить, потому что на тридцать лет моложе, руки в карманах греешь, щеки порозовели. Заберись сначала наверх! Померяйся сначала силами с верхветром, вот тогда будешь иметь право говорить о других! Даже отец твой, так и тот отступил! Слышишь? От-сту-пил!
— Кто?
— Твой отец!
— Кто, говоришь? — съерничал Голгот с ледяной иронией.
) Атмосфера вокруг нас натянулась, как вот-вот готовый лопнуть трос. Ороси готова была вспыхнуть, настолько была задета ее гордость нападками на честь ее семьи. Как обычно и бывало в похожих ситуациях, Пьетро взял на себя роль того, кто ослабляет тетиву:
— Голгот, ты не можешь упрекнуть других в том, что они предпочли выжить. Если условия нечеловечны — всегда можно выбрать смерть. Но в таком случае ты выбираешь самоубийство, а не жертвенность. Принесение себя в жертву имеет смысл только в том случае, если остается хотя бы мизерная возможность выжить. А насколько мне известно, когда они приняли решение отступить, дела обстояли ровным счетом наоборот. Если ты продолжаешь идти, когда совершенно уверен, что тебе не выжить, то никакой ты не герой, а просто тупица, что идет навстречу смерти ради славы. Ложной славы!
— Настоящий героизм, девятый Голгот, — это признать стыд того, что ты выжил, — заключила острой стрелой Мацукадзе Меликерт.
Под этим двойным обстрелом Голгот сохранил молчание, которое не означало согласия с его стороны, но по крайней мере говорило о том, что он нас услышал. Атмосфера вокруг потеплела на пару градусов:
— Так, в общем, следующее, что я хотел бы ввинтить вам в башку, так это то, что я не собираюсь плесенью покрываться в вашем Бобане. У вас целых четыре месяца со стариками было, считайте, что вам повезло. В худшем случае проторчим там месяца два, пока прочертим трассу, отшлифуем снаряжение, заполним резервы, ну и первые подходы сделаем к подъему, попривыкаем, что ли, чтоб хорошенько опорные заточить, контр выдубить: каплей, дельтой, алмазом и так далее! Нам крепко повезло, что мы тут оказались в теплый сезон. Но только нечего рассиживаться. Если среди вас есть нытики, которых страх берет смотреть с высоты вниз, или те, кому охота заделаться выбравшим жизнь героем в теплых тапочках, то я никого не держу! Улепетывайте! Я предпочитаю отделывать снега с тесно скрещенным Паком, чем тащить за собой свору
беременных баб и промозглых белоручек. Доходит там, на задних рядах? Раклеры, все понятно? По этому поводу хочу добавить, что если у некоторых есть идеи тут вылупить детеныша, так пусть с моей стороны все будет четко: право ваше. Я вам ударом башмака в пузо аборт устраивать не планирую. Но вы сами знаете, что нас ждет. Вам решать!
Насколько я знал, ни Альма, ни Аои, ни Кориолис, ни Ороси беременны не были, кроме как нарастающим желанием быть беременными, и окольными путями, сами в это не веря, они просились задержаться в лагере хотя бы на год. Предложение это исходило главным образом от Альмы и Ороси, как и от Аои с Каллироей до них, в свое время отказавшихся от радости материнства под напором конфликтов, обеспеченных Голготом на этот счет. Им как раз было около сорока, что по словам Караколя значило быть «у подножья горы по имени Дети». Говоря коротко, либо они выбирали Верхний Предел и навсегда отказывались от мысли иметь ребенка, либо оставались в лагере навсегда, зная, что шансы пройти Норску в одиночку равны нулю.
Теоретически оставалась, конечно, возможность договориться с Голготом, но кто в это верил? В его столь необычном мире хотеть ребенка значило выказать неуверенность в Орде. Для него ребенка могли хотеть только те, кто потерял веру в наши шансы быть первыми, быть теми, кто дойдет до Верхнего Предела. Ребенка он мог воспринимать исключительно как предмет переложения надежды на следующую Орду, что было для него неприемлемым. То, что существовали и иные причины хотеть ребенка, было ему совершенно недоступно. «И с чего это ты поверишь в своего сопляка, если сама в себя не веришь?» — бросил он однажды Ороси. Он видел в этом не более чем симптом декадентства, трусости, и в каком-то смысле я был с ним согласен: моя уклончивость в ведении журнала
тоже отчасти объяснялась этим. Если наш контр увенчается успехом, так зачем все это? Для кого? Тогда эпоха Орд закончится — в величии, абсурдности, ужасе, да почем мне знать как, — но одно точно, в Знании.
Как бы то ни было, Голгот всегда мог рассчитывать на Арваля, Эрга и Фироста в качестве подпоры у себя за спиной и на Горста с Дарбоном, чтоб выстроить крепкий Пак. И даже на Степпа, Тальвега, да даже на нас с Пьетро. Что тут хитрить, я не был готов бросить Орду в случае, если назреет разрыв. Моя надежда была на то, что после Норски, если выживем, мы обретем знание. И тогда у Ороси мог бы быть мальчик или девочка. Может быть, даже от меня? Ее мама в прошлом месяце спросила меня на повороте какого-то разговора, не хочу ли я детей. Я усмотрел в этом знак, что-то вроде побуждения к намерению. Точнее, я сам захотел увидеть в этих словах тонкий и ненавязчивый намек от Ороси. И я правда об этом думал, но при одном условии: не приумножать число сирот в этом мире!
— Ну и последняя ерундень, о которой хочу вам сказать.
π Голгот выдержал долгую паузу. Все молчали. Он обвел взглядом всю нашу ассамблею и продолжил:
— Я через неделю встречусь с одним стариком, которого тут некоторые моим отцом зовут. У меня к нему пара-тройка вопросов есть. И я вас кое о чем хочу заранее попросить. Что бы вы ни увидели, что бы ни произошло, вы не вмешивайтесь. Ясняк?
— Что ты задумал, Голгот?
— Если кому не ясно и кто-то из вас решит свой рыльник в мои дела сунуть, то Эрг того в горизонтальное положение быстро приведет. Он мне слово дал. Шутить с ним не советую. Усекли?
Он бросил на нас еще один каменный взгляд, решив убедиться, что мы все поняли. Но мы и без того боялись себе представить, что будет. Мы ждали худшего. «Я не хочу этого видеть», — прошептала Аои Степпу. «Если хочешь знать мое мнение — будет бойня», — прогнозировал без особых чудес один из раклеров. «Я б на это посмотрел! Представляешь, два Голгота лицом к лицу, тридцать пять лет спустя?! Вот это будет зрелище», — добавил другой. И в каком-то смысле он был прав, зрелище вышло еще то.
) Наше прибытие в лагерь походило на сказку. Лагерь был отлично защищен, он находился во впадине в форме подковы, у подножия массива с высокими оранжевыми колоннами и водопадами, что стремительно неслись вниз, наполняя целое переплетение рек и ручейков, стелившихся по земле. Ветер там был чистый, ни пылинки, он скользил вдоль заснеженной горной цепи, что величаво загораживала горизонт к верховью. Ночью катабатические ледяные потоки опускались в котловину, но по утрам, благодаря резкому разлому в скале, ротор тихонько втягивал нагретый воздух равнины до самого вечера, принося растениям и людям вполне милосердные условия существования.
Когда мы пересекли амбразуру огромного природного цирка, дрожь радости пробежала у меня по телу, как только я увидел эту цветную мозаику. Пшеничные, ячменные, ржаные поля очеловечивали пространство. Тут чередовались желтая целина утесника, зелень диких, а местами и пастбищных прерий, сиреневый снег цветущих фруктовых садов. В зазорах этого узора просматривались небольшие ухоженные холмики и несколько долин, где угадывались отдельные облагороженные участки земли, расходившиеся каплей к низовью. Время было после полудня, и заходящее солнце протягивало свои длинные,
мягкие, почти осязаемые лучи в направлении цирка, так что уйма ребятишек, опрометью бежавших к нам наперерез через поля и ручейки, с долгим завывающим криком радости, казалась мне в таком освещении группкой золотистых львят. За ними, обгоняя, бесшумно шли четыре аэроглиссера в самом русле реки, а еще далее — элиолодки и джонки с голубыми парусами. В целом, пожалуй, около сотни человек вышло нас встречать, собственно говоря, весь лагерь, да с такой радостью, что могла сравниться разве что со счастьем наших родителей снова нас увидеть. Детишки наспех надергали нам пару охапок цветов, а карманы у них были полны бабеолек и подарков, которые они вывалили перед нами все сразу, разведя веселый бедлам.
Я сразу понял Фреольцев, что засиживались здесь месяцами. И Диагональщиков на их велесницах, которые под предлогом того, что привозят вести с низовья, оставались тут сначала на пару дней, затем на неделю, затем на три… Знаменитый лагерь Бобан долгое время оставался простой базой у подножья Норски, потом превратился в деревню с весьма элегантной и округленной архитектурой, стал тихой гаванью, где ниспадающий ветер тут же пробирал наши запрятанные вглубь мечты о доме. Говоря прямо, это место было настоящей ловушкой. Свет, обилие воды, свежий, чистый ветер, определенно плодородная земля — все это привлекало благоприятную энергию. Все, начиная с вычерченных по размерам фонтанов дорожек, с сети орошения, привязанной к расположению ветряков, с места установки двух винтовых фареолов, служивших мельницами, материалов, используемых для бесшумного передвижения глиссеров, от детских игрушек до ткани одежды, все выдавало след и вкус сдержанной и прагматичной элиты, чьи технические навыки и понятия объясняли уместность всего сделанного. Разумеется, лагерь был
обязан матери Ороси ее знаниями в аэрологии, а матери Степпа — долговечностью растений и стойкостью бродячих садов. И конечно же, по части политической организации и щедрых традиций приема гостей, а также Фреольцев и Диагональщиков, все бы это не достигло таких высот, если бы не отец Пьетро, а без Голгота-старшего не было бы самых рискованных предприятий по части отвода вод по центральным водопадам и гордого возвышающегося фареола номер восемь, стоящего на вертикальном выступе и пятьсот метров в высоту над входом в цирк. Фареол был оснащен лопастями из луженого стекла, и солнечный свет колесом отблесков разносился от него на полсотни метров к низовью. Но, помимо личных заслуг, в устройстве лагеря явно ощущалось общее участие пяти последовавших друг за другом Орд. Именно общие знания и усилия придавали ему столь благородный вид, так легко и быстро меня привлекший. Если Орде и заканчивать где-то свои дни, так уж, пожалуй, здесь, в лагере Бобан, а не в каком-нибудь селе или даже в Альтиччио, чья горделивость и привычка смотреть на всех сверху вниз были столь невыносимы нам с нашей придирчивой и непримиримой своевольностью.
— Восьмой Голгот здесь?
— Он скоро будет, Арриго. Он пошел рубить ступени на Дженском столбе.
— Он знал, что мы на подходе?
— Да, Ассель вас увидел еще сегодня утром с фареола, в подзорную трубу. Он нас по проводу всех предупредил, прямиком оттуда. А потом и сам спустился по виа феррата — не мог устоять на месте.
— А как Голгот отреагировал?
— Сказал готовить банкет. Ну ты же знаешь его, никогда понять невозможно, что у него на уме. Ни довольный, ни злой. Не знаю. Видно, и сам не знает, как быть.
— Ничего удивительного! Его сын нам…
— Да, знаю, нам уже успели сообщить. Никто с места не двинется. Это их дела. Зрелище, видимо, будет малоприятное. Так что постараемся держаться поодаль, когда они встретятся.
Мы были кочевниками до мозга костей, и, где бы ни находились, в каком бы городе или захолустье ни оказывались, в сухой пещере или же в долине, в укрытии или под открытым небом, мы всегда и везде чувствовали себя одновременно и в своих чертогах, и чужаками. Имея с детских лет лишь весьма размытое и отдаленное представление о домашнем очаге, мы испытывали неясное стремление к нему, что пробивалось сквозь уют ночлегов, нашего переносного очага, созданного нагромождением саней, пристроенных один к одному спальников, центрального костра и легкой мебели, что бесконечно строил и ломал Силамфр. Когда отец показал мне «наш» дом, когда провел в эту элегантную, отшлифованную вручную, куполовидную постройку с застекленными окнами, и с чувством, почти несдерживаемым, столь оно было сильным, подвел к спальне, на двери которой было написано «Сов», меня вдруг охватило ощущение, что я наконец пришел домой — в тот дом, которого никогда не было, но который он придумал в силу своего ожидания, дом, где не было и не могло быть никаких детских воспоминаний, на которые я мог бы опереться, — во всяком случае так я думал, пока не решился войти в комнату… Глядя на кровать, я увидел то, что меня потрясло. На мягкой подушке, — невиданная роскошь, — лежал крохотный горсенок, сшитый из простой ткани и набитый опилками… И в этот момент во мне произошел какой-то надрыв, через который выплеснулось далекое воспоминание, тонкий приток крови. Это была моя первая игрушка, да и, собственно говоря, моя единственная
игрушка, с которой я спал в обнимку, пока мне не исполнилось шесть, и тут всплыла вся пережитая мной трагедия, когда отец погрузил меня на корабль, отходящий в Аберлаас, и не разрешил мне взять ее с собой. Горсенка звали Ворк! Ворк, да, точно! «Ты теперь взрослый, Сов! Взрослый! Там не будет ни нежности, ни плюшевых игрушек, ты должен будешь к этому привыкнуть!» И вот, они все-таки сберегли Ворка как память обо мне, или, быть может, для меня, все эти годы, все эти нескончаемые годы контра. Я медленно подошел к кровати, я погружался в атмосферу этой одинокой, необитаемой комнаты, сделал несколько шагов по ковру, по ворсу и пыли которого еще никто не ступал, и я почувствовал себя счастливым и словно освобожденным от обиды сроком в тридцать лет… Хотя нет, не освобожденным, но готовым наконец простить… И лишь сейчас понимая, до какой глубины отец был прав: я взрастил в себе независимую, несгибаемую силу благодаря этому жесткому, невыносимому, намеренному лишению, этой дыре, где в качестве компенсации могла устроиться только моя остервенелость. Но я не мог сказать ему спасибо, да и никто не мог, ни один из ордийцев. И все же…
— Узнаешь? — спросил отец с тревогой в голосе. — Помнишь его?
Но я был не в состоянии ответить, я сжал Ворка и утонул в воспоминаниях, сотрясаясь от слез.
∂ «Порой требуется целая жизнь, чтобы найти тот самый звук», — сказал мне как-то один старик в Шавондаси, погрузившись в кожаное овальное кресло, стоявшее на остатках выступающего сквозь мокрую грязь решетчатого настила. Старик сидел с непокрытой головой на полном шуне в низовье поселка, подставляя дождю спину. Меня, разумеется, привлек этот комок из кожи, вросший в ко-
роткий горизонт тумана вдали от лицемерного городского приема, но помимо этого меня в первую очередь приманил воркующий звук амарантового ветрячка, пристроенного к креслу: от тонких древесных пластинок раздавался тихий, нашептывающий спокойствие звук, словно то щебетала горлица. У старика были крепкие, похожие на доски руки, и он не был ни музыкантом, ни мастером музыкальных инструментов. Он был ремесленником, долгое время проработал специалистом по большим насосным ветрякам, но далее, с возрастом, как он сам себя оправдывал, он отошел к изготовлению «безделушек» и уже уйму лет изготавливал домашние ветрячки, предназначенные для украшения жилья меломанов. Его подлинной страстью был звук, чистый, безмятежный, единственный, по его мнению, достойный того, чтобы сопроводить журчащий повсюду дождь. Не знаю, почему меня так сильно впечатлил этот человек с глубоким, словно проглоченным голосом, которого жители поселка оставили прогнивать в отдалении, покупая у него время от времени в виде почти оскорбительной жалости его неприменимое искусство: я слушал, как он с усердием сосредоточенно молчал чуть больше часа, а на следующий день услышал четыре его ветрячка на частных террасах, во время долгого кровавого заката. Этого мне было достаточно, чтобы понять, как велика его выдержка.
С тех пор и я стал искать звук для своих собственных ушей, хотя знал: во мне нет такого гения, который позволил бы изготовить нечто подобное своими руками, но, возможно, я смогу хотя бы расслышать его, если однажды он попадет в поле моего восприятия.
Мы наконец отправились посмотреть «Степь» — умопомрачительный сад Форехисов. Пошли целой группой. Возглавляли нас Фуския и Сифаэ, разумеется, с нами был
Степп, и еще Альма с Аои, к которым с радостью присоединились все четыре раклера.
— А почему бы нам не остаться здесь?
— Как это?
— Остаться здесь жить, в этом саду, устроиться в одной из хижин!
— На всю оставшуюся жизнь?
— А почему нет?
x Продолжай, Аои, продолжай, говори дальше… Степп растерянно отвернулся, сестра посмотрела на него с нежностью, а его мать Сифаэ взглядом требовала ответа. Но он не отвечал. Продолжай…
— А тебе самому этого не хочется? Остаться здесь, заниматься садом?
— Хочется.
— Создать наконец что-то, чему ты будешь хозяин! Сделать из этого парка настоящее чудо, ботанический шедевр!
— Это и так уже шедевр. Тут и без моей помощи обошлись! И потом…
— Что потом? — вмешалась Сифаэ. — Или ты боишься? Боишься ослушаться Ордана? Боишься отказаться от своего запрограммированного существования контровщика ветра? Боишься наконец стать собой, так и хочешь всю жизнь оставаться ордийным флероном, пока не кончишь свои дни на Норске, как и все остальные? Боишься выбиться из ряда, сынок? Показать фигу большому и страшному Голготу? Или, может, хуже того: боишься, что у тебя появится ребенок, что придется его воспитывать, учить его жизни?
— Жизнь — это бой, это ветер…
— Какой бой? О каком бое ты говоришь, Степп? О том, где нужно тщетно искать источник ветра, который найти
невозможно? Или о том, где надо жить и давать жизнь, порождать, выращивать, создавать, опылять, удобрять зерна, черенковать, пересаживать, ждать цветения, собирать спелые плоды? Где жизнь, о которой ты говоришь? В ледяной пустыне Норски или здесь, у этого ручья? Ты видел, вон куница пробежала? Слышишь, там коты? А запах эвкалипта чувствуешь? А укроп под ногами, а ладанник вон там?
— Я все чувствую, мама, и даже больше, намного больше, ты даже не догадываешься, как много я всего чувствую… Я знаю, где все скрытые источники. А там, за холмом — пруд с лотосами, а на северо-запад от нас торфяник с мягким мхом и плотоядными…
— Ну так и?
Я готова была встать на колени, лишь бы он нам сказал в ответ: «Ну так будь по-вашему! Мы с Аои здесь останемся. Кто хочет с нами? Альма, ты хочешь? Как тебе такая мысль? А вы, раклеры, что скажете, вы же из Альтиччио бежали не ради того, чтобы теперь погибнуть на Норске?» А Силамфр бы ко мне обернулся и с улыбкой сказал: «А мы с Альмой вот эту хижину-мельницу возьмем. А Голгот пусть сам отправляется к чертям собачьим на свою Норску!»
∂ Аои разрыдалась еще до того, как Степп успел взорваться и послать все куда подальше. Резкость его реакции говорила о силе желания, которой он вынужден был противостоять, чтобы отказаться от соблазна иметь свой дом. Я на секунду подумал, что он уступит этому мощнейшему порыву, этому магниту, который нас всех притягивал к идее, что мы найдем в этом поистине умопомрачительном саду надежный рай, где возможно пришвартовать свои хрупкие любовные союзы, тонущие под грузом Орды; это была надежда обрести то самое избранное место, которое
будет дарить нам бесконечное и непреложное счастье; лишенное сомнений и пустоты, оно сможет компенсировать неумолимое воздействие на нас мысли о Верхнем Пределе. Один я бы не осмелился отречься от того, за что держался всю свою жизнь. Если бы я на это и решился, то только из любви к остальным: к Альме в первую очередь, к Аои, к Степпу и даже к раклерам, брось они здесь свой якорь, я бы остался вместе с ними, сегодня я в этом ничуть не сомневался. Да я только того и ждал: увидеть подтверждение моей собственной усталости в отказе других. Наконец получить разрешение распрягать, которое я не мог дать сам себе, а мог только получить и принять от остальных. Отказавшись от зеленого гамака, сплетенного из листьев райского сада этими двумя девочками, Степп (понял ли он это сам?) отказал в этой возможности и нам, Аои, Альме, да и мне. Он своим ором в один присест сделал выбор в пользу контра, против сестры, против матери, против всех жизненных соков, текущих в его жилах, которые жаждали лишь одного: чтобы цвел этот сад.
Именно в этот день раклеры из Альтиччио как раз решились выложить нам свои планы на жизнь. И пошли они сразу к Голготу, который без лишних разговоров принял их решение не идти дальше: присутствие раклеров на Норске, если бы даже они туда и сами рвались, было бы для нас скорее риском, нежели поддержкой с их стороны. В лагере им сразу же пообещали местное гражданство, в «Степи» их ждали четыре отельных хижины, и на лицах их проступило такое облегчение, что на них радостно было смотреть. Здесь путь для них кончался самым что ни на есть счастливым образом: они получили свободу.
Когда я наконец отправился спать в тот вечер, то не мог не думать о том, что завидую им. Грудь моя еще вздымалась от накопленных переживаний. У нашей мельничной
хижины (это Альма меня растолкала) какой-то зверь пришел утолить жажду, лакая прямо из ручья. Я как можно тише встал и подошел к перилам, чтобы получше рассмотреть: это был кугуар. Зверь поднял голову и напряг шею. Он весь словно передернулся, по телу его прокатилось что-то и вылилось глубоким рыком, вырвавшимся откуда-то из недр одним накатом. Вибрация сначала достигла всех моих внутренностей и лишь затем ушных раковин. Я покачнулся, охваченный услышанным, это был тот самый звук. Звук, который я искал с того самого дня в Шавондаси. Я наконец его нашел. Это было мое вознаграждение. Так мне, по крайней мере, показалось.
π В жизни часто все выходит не так, как следовало бы. Здесь спору нет. И Голгот мог бы пойти навстречу отцу. Поговорить с ним за пределами города. Ну или, во всяком случае, не на центральной площади. Не на глазах у всех. Но…
< > Восьмой Голгот вышел на площадь. Мне хотелось сбежать отсюда и хотелось остаться. В голове звенел голос: «Аои, уходи!» — но я так и осталась стоять, крутясь на месте, глядя вокруг на остальных, и все мы, не сговариваясь, в каком-то животном инстинкте страха, попятились прочь от центра площади. Только Эрг вышел вперед. И Пьетро с отцом не сдвинулись с места. Поверить трудно, как они друг на друга похожи. Я имею в виду Голготов, их и нашего, одни и те же черты. Голгот-старший был чуточку выше, коротко стриженые волосы местами белели, лицо у него было горькое и неприступное, такие же скулы, словно засечки топором, такой же приплюснутый нос, тяжелый взгляд, то же крепкое телосложение, все один в один, но только старше, разумеется, и с чертами еще более жесткими, более выраженными и обветренными. У меня пронеслась надежда,
что, быть может, их потрясет это простое чудо сходства, что их взволнует чувство родства, что они в конце концов примирятся, увидев, насколько они близки, насколько в них видны отец и сын… Спустя столько лет разлуки!
π Голгот-старший направился к сыну. Тот не двинулся с места. Все разговоры вокруг смолкли. На улице было еще светло. Солнце только-только зашло. Цвета вокруг потускнели. Отец сделал пару шагов, спустился со ступени, подошел ближе к сыну, что не двигаясь ожидал его посреди площади. Остановился. И внезапно протянул ему руку, как будто шпагу обнажил.
— Добро пожаловать, сын.
Но рука его одна осталась в горизонтальном положении. Голгот-младший и пальцем не пошевелил. Глаза его вперились в глаза отца. Он даже не посмотрел на протянутую руку. Он не смотрел на площадь. На нас. На небо, на землю. Он смотрел только на отца. Не моргая. Не переводя взгляд. Только на него. Прошли невыносимо долгие тягучие секунды. Он наконец протянул руку в ответ. Вложил ее в руку отца.
— Так тому и быть! — ухмыльнулся отец.
x Это непросто объяснить, но я почувствовала, что это случится сейчас, поняла по резкому сжатию воздуха. Один из вихрей Голгота взорвался внутри и вырвался наружу. От внезапного толчка Голгот на какое-то время застыл, как заторможенный, тень, отделенная от своего источника. Снаружи в нем ничто не выдало происходящего, разве только для того, кто неотрывно смотрел на его руку. Весь вихрь целиком ворвался в его правую руку.
π Рука Голгота сжалась вокруг руки отца. Он сдавил ее. Зажал в тисках. Отец, не ожидавший такого приветствия,
постарался освободиться. Но было поздно. Послышался звук ломающихся костей. Четкий треск перелома. Затем еще один. И еще. Тишина. Еще один. Сухо. Глухо. Ужасно. Палец за пальцем. Фаланга за фалангой.
— Фъярска! Фъярска! Къёрскра!
) Когда эти сокровенные, изрубленные, сверхвысокие крики вырвались из его глотки, я содрогнулся от ужаса. У Голгота больше не было ни горла, ни голоса. Вместо этого был клюв, клацающий, дробящий слоги, выбрасывающий их в пустоту. Он был похож на вибрирующую глыбу гранита. Вся его ярость была заключена в хватке ладони, необузданная ярость билась в этой руке, и ни одна иная часть тела не двигалась — это впечатляло куда больше, чем град ударов, это леденило куда сильнее, чем самая отъявленная озлобленность. Он грубо и прямо дробил с неслыханной жестокостью каждый палец, каждый твердый стержень в костяном остове руки своего отца. От нестерпимой боли тот рухнул на колени, из гордости, из не знаю какого идиотского кодекса чести он старался принять и выдержать схватку такой, какой ее выбрал сын, вместо того, чтобы постараться освободиться, ударить его свободной рукой, впиться в него ногтями, да хоть укусить до крови — все что угодно, лишь бы он разжал свой захват. Но нет! По лицу Голгота-старшего лился пот, сопли стекали из носа в рот, он впивался зубами в губы, чтобы сдержать вопль, не подарить сыну того, что тот жаждал получить, — это варварское, отвратительное унижение, из истерзанных губ сочилась кровь, стекала по подбородку, сбегала на камзол. А Голгот-младший продолжал сжимать. Он сжимал изо всех сил, скопившихся за целую жизнь ожидания этого момента, он сжимал сведенными судорогой пальцами, опьяневший от собственной силы,
утонувший в своей ярости, что так долго подчинялась жесточайшей дисциплине жажды мести, все более и более ужесточал степень пытки, инстинктивно определяя все, что в этой кисти оставалось хрупкого, и раздавливал эту арматуру из кальция.
Но вдруг зажим стал ослабевать. Сын, похоже, слегка отпустил пасть своих пальцев, возможно, в порыве жалости, хотя скорее от усталости. Рука его отца походила на бескостную жижу. Он хотел подняться, но Голгот, охваченный новым приступом ярости, свернул ему запястье с омерзительной жестокостью. Отец заорал, горло ему схватило спазмом, и вдруг его стошнило прямо на себя, у него даже не сработал рефлекс наклониться. И тогда, утратив всякое самообладание, поняв, что речь идет о жизни, он начал отбиваться и стараться другой рукой разжать кровавые тиски. Но все его хаотичные жесты лишь соскальзывали по мраморному монолиту сына. Голгот уже переместил свои тиски над запястьем, впившись в предплечье. Докуда? Докуда, Святые Ветра? Вокруг некоторые жители лагеря, не выдержав, бросились ему на помощь, но Эрг уложил каждого из них одним захватом.
— Хватит! Остановись! Сжалься! — кричала Ороси, и Пьетро, а за ними и вся Орда.
Но у Голгота больше не было ни барабанных перепонок, ни языка.
— Фъярска! — заорал он снова. — Квискер!
При этих словах его отец, словно в порыве гордости, нашел в себе силы нанести левым локтем удар по щеке сына. Голгот не стал уклоняться от удара, хотя замах был достаточно сильным, не отпустил правую руку отца. Он сделал два жеста очень резких и очень жестоких. Звук переломанных костей был непереносимый; плечевая кость торчала из локтя. И тогда Голгот-младший отступил. Но
даже на земле панцирь восьмого Голгота выглядел крепко, несмотря на возраст, и мне даже показалось, что он сейчас снова встанет на ноги. Но помимо переломов та немыслимая ненависть, которую питал к нему собственный сын, прибила его к земле еще больше, чем пытка, которой он подвергся, если это вообще было возможно. И, сотрясаемый спазмами, он рухнул навзничь и замер — сестрички бросились ему на помощь.
Голгот, словно пьяный, отошел на пару шагов и сел на лавочку. Он вытер кровь с щеки, словно натирая сталь на бумеранге, и посмотрел на нас. Никто не захотел встретиться с ним взглядом. Разве только Караколь, по своему обыкновению шедший вразрез со всеми остальными, широко ему улыбнулся, подошел и уселся рядом с ним, потрепав по плечу. Голгот не стал его прогонять.
— Ну так что, Гого, молодца?! Папаша твой не из первых рук! Свои старые кости греть не будет! Ваш поединок не обошелся одним пожатием руки! Не будет больше твой патриарх свою железную хватку демонстрировать, а?!
Я, наверное, был единственным, кто на этой игре слов выразил что-то вроде улыбки. Остальные покинули площадь, за исключением Эрга, верного Фироста и Ороси, которая без лишних дискуссий стала перематывать руку Голгота бинтом с камфорой. Не знаю, испытывал ли я жалость к отцу Голгота. Думаю, я, как и все, был совершенно ошарашен, не в состоянии понять, как можно сделать нечто подобное по отношению к собственному отцу, и я в свою очередь тоже ушел с этого места, повторяя себе по кругу, словно заклинание экзорциста, словно в потоке излияния чувств; «По крайней мере он его не убил…»
π Праздник в честь нашего прибытия состоялся вечером без Голготов. Мой отец подготовил речь. Приветствен-
ную? Куда более того. Он стал зачитывать ее, стоя плечом к плечу с Мацукадзе. Затем свернул свиток. Несмотря на кутерьму, разведенную детворой, праздник едва теплился. Буфет, разноцветные воздушные змеи, броски винтов, метровая арфа — все при этом было на месте. Это могло бы стать невообразимым примирением через тридцатилетнюю пропасть. Соединением двух наконец сплоченных Орд. Единением. Прощением. Взаимным. Все это еще могло произойти. Если бы мы забыли о наших Трассерах. Тогда бы все было иначе. Мой отец объявил, что праздник перемещается на поляну, и все последовали за ним. Пройдя по укрытой листвой галерее, мы очутились в так называемой «Лесной Опере». Это был концертный зал под открытым небом. Сценой служила прерия. А ясени, окружившие ее подковой, возвышались на пятнадцать метров в высоту. К стволам привинтили красные сиденья. Подняться на них можно было по винтовым лестницам, обвивавшим деревья. Всего было с сотню мест. С ветвей свисали прозрачные шарики с обдуваемыми угольками внутри. Светлячки. Отец вышел на середину поляны, в темноте его не было видно. Холодный ветер шуршал листвой. Отец дождался полной тишины и заговорил в специальный конус, голос его громко раскатился по всей округе:
— Из двадцати ордийцев, отправившихся на Норску тридцать лет назад, тринадцать не вернулись. Для вас здесь это просто цифра, пропорция, процентное соотношение. Порою просто имена, знакомые по книгам. Для меня, для нас, для тех, кто выжил, без стыда, они были частью нас самих. Не братьями, нет. Не дочерьми, не сыновьями: вы в то время ничего конкретного для нас не представляли, ты в моем сердце больше ничем особым не был, Пьетро, теперь я могу это признать, — воспоминание о мальчугане, изрядно потрепанное временем, даже близко
не напоминало то, кем были для меня они. Моя семья, моя плоть, — Алк Сербель, Карпик, Подберски. Когда я вошел в Лофенскую излучину, то прекрасно понимал, зачем я здесь: я шел к Верхнему Пределу. Мы все этого хотели. Но три недели спустя я больше ничего не понимал и не хотел. Во мне не осталось ничего, ни единого чувства, белая душа. Наша Орда была мертва. По факту она еще существовала, в ней еще оставалось семь ордийцев, она могла продолжать контр. Но она была мертва.
< > Стоял запах влажной прерии, угля и холодного воздуха, спустившегося с вершин. Я поглубже устроилась в кресле, закутавшись по самый подбородок в шерстяной плед. Степп был на два сидения выше на том же стволе, не сказать, что успокоившийся.
— Итак, сегодня вы мирно восседаете в креслах нашего амфитеатра, вам меня не видно, но слышите вы меня хорошо. Вы 34-я Орда. И вы считаете себя лучшими из-за вашей скорости, ваших трех лет форы по отношению к нам. Потому что вы идете прямой трассой, потому что вы молоды, еще достаточно молоды. Но вот что я скажу вам на этот счет. Ваш переход через Вой-Врата, стоя, Паком, цепным блоком, — единственный в анналах контра. Ваша переправа через Лапсан — почти легенда. Вы пережили пять ярветров, если не ошибаюсь. Нам повезло наблюдать за вами изнутри целых четыре месяца, укрываясь за вашими спинами, оценить ваши опорные, испытать ваши спайки, вашу компактность в дельте, в капле, диаманте, конусе. И что, скажете вы? Да то, что вы действительно заслуживаете вашу неслыханную репутацию. Вы себе не представляете, сколько ожиданий на вас возлагается по всей линии Контра. И не только среди обычных подветренников. Мы получаем регулярные отчеты по ветрякам оси Беллини.
Мы приняли сотню проходящих Диагональщиков, весь Фреольский авангард, массу исследователей. Вы думаете, что Совет Ордана вас бросил. Что его фаланга, Прагма, направила по вашему следу Преследователей. Вам кажется, что в Аберлаасе только о том и думают, как бы сделать так, чтобы фреольские эскадры вас обошли, потому что вы считаете, что они оставили сам принцип пеших Орд, но пока просто не решаются об этом заявить. Вы полагаете, что вы последняя Орда, устаревшая элита, без какой-либо надежной поддержки, что Предел, к которому вы стремитесь, недостижим, что сразиться с Норской и умереть там будет просто нелепо. И вы правы. Это нелепо. Вы правы относительно каждого из этих утверждений. Так вот…
π Голос отца поник на последней фразе. Ветер свистел холоднее возможного. В тишине повсюду раздавался кашель. Я испугался, что он на этом и остановится. Меня охватила грусть, я был убит его словами. Какое разочарование. Но Мацукадзе взяла слово своим хриплым голосом под светящимся шаром:
— Здесь вы в лагере Бобан. Это своего рода рай. И если бы мы могли — Арриго, Гектиор, Сифаэ, я, — мы бы привязали вас к этим деревьям, к крышам наших хижин, мы бы оставили вас здесь до конца наших дней. Мечта стариков, не правда ли? Вы стали смыслом нашей жизни. И в то же время… В то же время вы наверняка и сами понимаете, что мы так и не смирились с провалом, который потерпели на Норске. Мы долго думали, как вам передать то, чему научила нас наша собственная трасса, там, наверху. Как поделиться с вами техническими данными, ключами ледяной аэродинамики, как считывать лавины… Эти знания будут вам крайне полезны, не недооценивайте их. Мы гордимся тем, что вы здесь, чтобы
продолжить наш путь. Гордимся и очень завидуем. И еще мы ужасно боимся за вас, за то, что вам придется выдержать. Я могла бы завести с вами разговор в манере Голгота, припомнить Святой Затрав, сказать вам, что если вы не готовы оставить собственные кишки на норском снегу, так даже не суйтесь. Но это было бы слишком просто. На Норске одного затрава будет мало. И крепость характера вам тоже не поможет. Она скорее вас погубит. Это высшая ловушка для любой Орды, присущий ей соблазн. Не ищите силы, ищите ясности. Что касается нелепости пути по отношению к погибшим, к заплаченной вами цене, здесь судить вам самим. Я уважаю мнение Арриго. Но я считаю иначе. Я лишь хотела бы вам напомнить, что тридцать три Орды положили свои жизни ради того, чтобы вы сегодня были здесь. Понимаете вы это или нет, считаете ли вы себя лучшей Ордой в истории или нет, не забывайте о том, что в первую очередь вы — конечный продукт восьмивекового контра! Все ваши приемы, трасса, которой вы придерживаетесь, даже сама ваша физическая конституция — все это инкарнация общего наследства, которое вы сумели чудесным образом принять, я это в полной мере признаю, но оставайтесь трезвы. Там, наверху, каждый шаг, что вы совершите, сделайте его в первую очередь для себя, чтобы выжить. Сделайте его и для нас, если это может вам помочь. Но главное — сделайте его для них! Быть может, в самые мучительные моменты вы почувствуете, что ведете за собой армию мертвецов, что пойдет вслед за вами толпой, и может, вас порой поддержит чей-то затерявшийся вихрь, порой ваша собственная вера, порой любовь, а порой просто костыль, подставленный инстинктом. Это все, что я хотела вам сказать. И даже этого уже слишком много. Спасибо вам и доброй ночи. Да хранит вас Ветер!
Следующие дни те, кому выпало такое счастье, провели со своими семьями. Для других нетерпение увидеть Норску было настолько сильным, что небольшой отряд в составе Арваля, Эрга, Фироста и Тальвега под предводительством Голгота отправился в дефиле на разведку. Три дня спустя от них все еще не было вестей, и в лагере начала подниматься паника, но к вечеру они вернулись.
— Ну как там наверху? — спросил я без околиц.
Вся Орда была в курсе и собралась в крут. Нас буквально лихорадило от любопытства. Фирост опустил голову к шнуркам, которые никак не мог развязать, потому что делал это только одной рукой. Другая была перебинтована. Арваль был весь прозрачный, он ничего не говорил. Эрг достал крыло и развернул его на земле. Оно было изодрано в клочья. Он вздохнул и свернул его в комок. У Тальвега лицо было изрезано сотней красных засечек. Голгот снял кожаный шлем и положил его на каменную лавку. На лбу у него красовалась фиолетовая гематома. Шлем внутри был перепачкан кровью. На щеках бороздами пролегли порезы. Я снова повторил вопрос. Голгот ответил:
— Честно говоря, я такого никогда не видел. Это жестко, народ. Очень жестко.
— Как ярветер? — помедлив, спросил Сов, чтобы стало яснее.
— Ярветер не бесконечный. И от него хоть спрятаться можно, засунуть рожу в землю поглубже, если сильно понесет.
— А тут нельзя?
Голгот усмехнулся в ответ. Он переглянулся с Эргом и Фиростом, которые разматывали веревки, вернее то, что от них осталось. Одни оборванные куски.
— Мы хотели пойти по-быстрому, дойти до их долбаной Лофенской излучины, там, где, как они говорят, все
самое как раз и начинается. В общем, для начала, мы не слишком тепло оделись. Ну да ладно, проехали. Вчера, где-то через час после рассвета, мы дошли до излучины.
— И что там?
— Ты рот закрой и слушай! Арваль высунул голову за поворот. Там как прямой угол получается, типа того. Через две секунды так назад и отскочил, еле собрали. Тогда я пошел. Я как только повернул, сразу ледорубом по стене заехал. Даже не присматривался. Ледоруб встрял, но совсем слегка, у меня вся рука до локтя волной пошла. Я левой рукой второй врубил, как если б в гранит его вбить хотел. В общем, кое-как закрепил! И открыл глазюки. А передо мной никакого коридора с двумя стеночками не было, как до этого. Вместо него стена ледяная, белее белого, даже типа красивая, зеркало такое, градусов там… Сколько там было, Тальвег?
— 60° наклона, высота пятьдесят метров до первой площадки. Скат из чистого льда. Мы никогда ничего подобного не видели, даже около!
— И это единственный проход, — добавил Фирост, — сколько вверх ни смотри, другого пути нет. Мы все осмотрели. Поверить не могли! Или этот уклон, или просто вертикальные стены везде! Да еще и повыше, чем на Вой-Вратах!
— Так и что вы сделали?
— Я попробовал три-четыре захвата, посмотреть, как пойдет, — снова заговорил Голгот. — Ледоруб-крюк. На силе. Как только руку поднимаешь, ее ветром сразу за спину откидывает. Кривец мне в рукава заливался холодом до самого плеча, ледяной хоть вой. На одном ухвате я сорвался. У меня глаза заледенели, я не видел ни зги. Так и бахнулся с четырех метров рожей в скалу. Как Арваль. Бах! Уносите! Там если сорвался, то все, не остановишь-
ся. Лед льдом и есть. Скатишься, как камушек по мрамору! Был бы я на пять метров выше, так бы ёкнулся — и не было бы у вас больше Голгота, ложечкой бы соскребали. Эpra бы на мое место поставили и конец истории!
) Голгот сгримасничал, поморщив шишку размером с яйцо, что выскочила у него на лбу. В его глазах не было упадка духа, который явно читался во взгляде Арваля — ему потрепало позвоночник, и Альма его как раз осматривала, — скорее матовый отблеск глубокой вдумчивости. Такой же отблеск, как был у Эрга в момент схватки с Силеном, взгляд, который, наверное, присущ всем тем, кто знает: им предстоит сразиться с соперником настолько сильным, что не может быть никакой уверенности в победе. И весь рассказ об их разведывательной вылазке, все их раны, что напоминали нам о пережитых ярветрах, о некоторых особо мощных кривецах, что встречались на переходах горных массивов, все это блекло по сравнению с состоянием души Голгота, которое ясно давало понять, какое испытание нас ждет. Одним ясным днем отец полугордо, полупокорно показывал мне заснеженные вершины, что заслоняли высокой цепью весь горизонт. И я был крайне впечатлен, я никогда за тридцать лет контра не видел ничего подобного.
Норска была не просто горным массивом, через который лежал наш путь, это был, как и повторял мне все четыре месяца отец, «отдельный мир», мир высокогорья, где обнулялись все наши знания в геофизике, весь накопленный доселе опыт, все техники и тактики контра по ровной поверхности и горам средней высоты. Я ушел к себе в комнату с подбитым настроением. Отец постучал, молча вошел и сел рядом на кровать. Он заговорил сам:
— Вам придется всему учиться заново, Сов. И вашему разведчику, и Голготу, пусть он для вас лучший из лучших,
и вашему фланговику Горсту, хоть он и очень хорош, я его в деле видел, и столповику Фиросту, и фаркопщикам… Как бы тебе это объяснить? Все это там, наверху, не будет иметь никакого смысла! Единственные, кого вам стоит постараться уберечь, это, пожалуй, ваш геомастер Тальвег и аэромастер Ороси. Они вам пригодятся.
— Почему они?
— Потому что сложность будет не в том, чтобы продолжать контр, а в том, чтобы карабкаться метр за метром вверх и не сорваться вниз. Нужно хорошо понимать трансформации снега, наблюдать за скалистой породой, льдом, просчитывать уклон, риски, принимать во внимание степень освещенности солнцем и экспозиции, замораживания и оттаивания. Да, вам придется идти под жуткими ветрами, особенно на определенных участках перевала, на хребтах и в ущельях, особенно вначале. Но мы снарядим вас ледорубами, одеждой из специальной ткани, интегральными шлемами, и если ставить крюки регулярно, то с ветром вы справитесь. Проблема в том, что на Норске ветер — не единственный противник. Нельзя забывать про высоту, уклон, расселины и лавины, послеобеденные обвалы снежных блоков… Ну и холод, холод и еще раз холод. Ты увидишь, как леденеют тела тех, кого ты любишь, как они срываются вниз, разбиваются вдребезги, один за другим. Порою это просто счастье — умереть первым…
— Как же нам быть?
— Поступай как хочешь, Сов, иди, раз такова твоя судьба, судьба вашей Орды. Ты не простишь себе, если останешься. Если даже не попробуешь. Но иди только в том случае, если ты всей глубиной души решил, что готов умереть за Верхний Предел. А главное — видеть, как умирают другие.