< > Земля наконец стала проступать на поверхности тонкими песчаными язычками, одинокими наносными островками. Центральная бескрайняя зона была теперь позади, растительность возвращалась. Степп видел в этом знак, что берег близок, он ориентировался по наносам и плотинам. Мы продвигались вперед на ощупь, сквозь туман, в зелено-серо-коричневой мозаике болот, илистых участков, влажных прерий и солончаков, которые Степп называл шорами. Он рассказывал мне о колонизации илистых участков, разжевывал для меня понятие «займище», говорил ученые названия, рассказывал о питательных и лечебных свойствах, учил проводить связь между растениями, между растениями и средой, между растениями и животными… Что мне больше всего в нем нравилось, так это энтузиазм, его неутолимая жажда открывать все новые редкие растения или несообразную «среду обитания», которые казались ему немыслимыми для того или иного существа: иволистный дербенник в солоноватой воде, например, или солерос в пресной. «Смотри!» — кричал он и бросался в очередной торфяник, гладил торфяной мох, пробовал на вкус цветок, распуская его в лохмотья, разрывая на тонкие лепестки в своих пальцах. Он ко всему принюхивался, глотал все, что видел, он
широко открывал глаза и, довольный, несся еще дальше, в поисках нового…
С тех пор как плыть мы стали меньше, он снова стал носить голубую льняную рубашку, которую я ему соткала. Ему все равно никогда не бывало холодно. По утрам я обрезала ему волосы, но трава росла с удивительной скоростью, я причесывала его, как мне нравилось, я облагораживала его сад. Корни были почти зеленые, а кончики светлые, и время от времени попадались то злаковые, то вересковые, то клевер, и ему нравилось «хранить их в голове», и он смеялся над этим до самых ирисов в его глазах плавучих лесов, до самых кончиков щек. Я молча наблюдала за ним, пока мы были в болоте, смотрела, как он меняется, какие медленные перемены в нем происходили, как вода влияла на его настроение, на спокойствие, которое охватывало его. Четыре года прошло с тех пор, как зародышевый хрон задел его шевелюру… (он пригнулся слишком поздно и слишком близко к кокону, вечный энтузиазм…) Его отклонение в растительную сторону меня завораживало; но в иные моменты, когда я заставала его врасплох, оно меня путало — в полном созерцании, на грани бессознательного, с лицом, опьяневшим от дождя. Как глубоко проникали корни, как высоко поднималась смола? Эта белая кровь, снившаяся мне в кошмарах, что потечет из раны на его локте. Степпа же это, казалось, не волновало, или же он отлично все скрывал, прекрасно прятал.
Он еще никогда не был со мной так мил, как после происшествия с сифоном, он был так внимателен во время контра, он слушал меня, улыбался моим слабостям, поддерживал меня. Он снова на меня смотрел. Он меня видел. Он сам теперь звал меня разделить его спальный мешок… Я не жеманничала, я раздевалась и ныряла к нему в объятия. Он снова полюбил мои яблочки, играл с моими губа-
ми, снова был рад заниматься со мной любовью, и я снова была счастлива, как в забытые времена. Я вставала на утро легкая, живая, я дрожала от радости, мне легче дышалось. У меня больше не болело все тело, не сводило мышцы в ногах, не зажимало колени! Я цвела.
— Я больше не могу…
— Каллироя, мы же только вышли!
— И что? Я больше не могу, не могу!
— Каллироя!
— Отстань! Нет больше Каллирои! Нет у вас больше огницы! Хватит с меня!
— Давай я тебя немного понесу…
— Оставь меня в покое… Отвали, я сказала! Я дальше не пойду! ВСЕ!
) Каллироя остановилась на несколько секунд с вкопанными в грязь коленками. Она рыдала с такой силой, что даже меня трясло, слезы струились водопадом из-под прижатых к лицу рук. Она рухнула в тину лицом, вытянувшись во всю длину, всем телом, и даже не пыталась подняться. Пак приостановил контр и повернулся к ней, но Клинок продолжал контровать по пояс в пруду. Никто не решался подойти к ней и помочь встать. Но все-таки пошла Альма, склонилась над ней…
— Оставь меня, мама! Оставь…
Уже два дня как с неба снова хлестал дождь с неописуемой силой. Выступающие из воды участки земли походили на иловые мочалки, из них сочилась вода. Небо выливало на нас воду ведрами из беспросветных туч, нас купало грозами, поливало до крови; изношенные, оледеневшие, промытые до костей, мы барахтались метр за метром под непрекращающимся водопадом, в проваливающихся торфяниках, понапрасну взывая к сухости, капли дождя били
по нашим телам дробью, по нашим лицам стекали борозды воды. Вчера вечером Каллироя даже не смогла развести огонь. Она все перепробовала, но трута больше не осталось, она раздосадовалась на ветрячок для трения, после чего совсем расстроилась и, редчайший случай, бросила свои попытки. Никто ее ни в чем не упрекнул, хотя мы все умирали от холода, но вчерашний провал обволакивал ее сегодня утром, как мокрое одеяло.
С тех пор как она упала в сифон, проблема была в том, что она больше не могла встать на левую ногу: у нее был перелом пятки и гематома в три сантиметра толщиной, так что она не мучилась, только когда мы плыли. Она опиралась на бамбуковые костыли, когда мы шли по проступавшим участкам суши, но под бесконечным дождем костыли проваливались в грязь, словно в топленое масло, так что она постоянно теряла равновесие и падала, а чтобы подняться, нужны были силы, которых у нее совсем не осталось. Мы помогали ей все по очереди, вернее старались, потому что были моменты, когда и у нас сдавали нервы, потому что она все тащилась со скоростью улитки и тормозила весь Пак… К тому же за шуном и ливнем и так ничего не было слышно, а если уж совсем откровенно, то иногда мне и не хотелось идти ей помогать.
x Она совсем вымоталась, она была на пределе и морально, и физически. Ее история со Свезьестом длилась уже три месяца, когда он умер. Они приноровились друг к другу и любили тайком; я была единственной, кому Каллироя доверила свой секрет. Взгляд группы был бы такой тяжелый, грузный и неотесанный, особенно со стороны Клинка… Эта история приносила ей много радости. Она наконец покончила с изнурительными и бесконечными историями с Силамфром, с Тальвегом и ястребником. В ней появилось
что-то более устойчивое, более спокойное, чем побуждения на одну ночь, исчезла бесконечная нехватка внимания и теплоты, которую по вечерам сплина заполнял слюной и спермой какой-нибудь Ларко. И вот теперь Свеза не стало. Никто не захотел за ним спуститься, спасти его, в этом вся правда. И она осталась одна, опустошенная, разбитая, с кратером в животе. Единственный открывавшийся для нее горизонт был оборван. И ее сломанная нога, как переломленная душа. Я ума не приложу, как могла бы ей помочь.
π При пересеченном контре требуется одно кардинальное свойство: воля. Невозможно противостоять ветру, если ослабела воля. Тогда ветер решает за тебя: он хлещет тебя по щекам что есть мочи, издевается без малейшего намека на жалость. А потом убивает. Фреольцы, которые никогда в жизни не контровали, разглагольствуют о выносливости. Но они понятия не имеют, о чем говорят. Единственное, что важно, это упорство. А упорство — это тот самый вроде бы совсем маленький, но такой важный толчок плечами или чреслами, еще одно усилие, тот крошечный прирост энергии, капля остервенения, как говорит Голгот, оно помогает удержаться при каждом порыве и одолеть его. Если потеряешь, утратишь этот ток, то ты погиб. Вместе с дождем поднялся шун. Сдержанный, но крепкий, беспрерывной волной, придававшей дождю определенный угол. Вода стегала нас горизонтально. Целая река из капель, и шли мы по ней против течения. Мне нравилась Каллироя, нравилось ее пугливое личико, ее порою дерзкий характер, при этом она всегда была очень ранима и трогательна. Она была очень красива со своими прядями в форме белеющего пламени. Но у меня больше не было сил. Я был опустошен. Ее депрессия нас всех засасывала. Альма была самая терпеливая среди нас:
— Каллироя, но ты же не можешь просто здесь остаться, ты же сама это знаешь! Если мы тебя оставим, ты нас потом не догонишь. Ты потеряешь след в этих болотах и умрешь!
— Я и так уже умерла: Свез умер, Карст умер, Барбак умрет!
— Но не ты! Тебя ждет отец у подножья Норского перевала. И мама тоже! Ты же помнишь, что ты видела?
— Это было просто видение, это только моя мечта, это ничего не значит…
— Ты нам нужна, Каллироя. Без тебя у нас не будет огня, не будет еды, мы все умрем от голода, — добавил я не особо убедительно.
— Аои меня заменит. Она не хуже меня справляется…
— Я не умею разжигать костер под дождем, Калли…
— Ну так и я тоже не умею. Разучилась. Или, может, вы не заметили?
Альма поставила ее на колени, обняла и сделала мне знак приободрить ее. Но я не знал, что сказать. Сов находился рядом со мной, опустив руки. Ларко стоял молча под потоками воды. Арваль воспользовался паузой и помчался высматривать полоски суши в верховье. Голгота было не видно в тумане. Слышно было только как он выкрикивает Арвалю инструкции: «Маяк на фареол! Давай фигачь сирену, чтоб выла на ветру! И завязывай со своими бамбуковыми портиками, они не держатся ни черта, я их не вижу даже. Заметано?» «Як!» За последние два дня наша огница повалилась с ног минимум раз двадцать. И к тому же мы сегодня только начали контр… Я вчера думал, что Голгот ее напополам разрубит своим охотничьим бумом. Она что-то нелестное про Клинок сказала. Но он пропустил мимо ушей. Я знаю, что дважды он так не поступит. Я сегодня ночью слышал, как Эрг и Фирост говорили о том, чтоб ее оставить. Без огня настроение у всех было
на нуле. Мы думали, что самое сложное — выбраться из центральной зоны. Но попали в трясину похуже, чем в первый месяц контра. Растительность здесь была гуще, с плотными занавесами тростника, пробираться через которые было просто убийственно. Ни одной надежной опоры и постоянный безысходный шун. Каждые пять секунд нужно было переставлять ногу, чтоб ее не засосало в жирную грязь. А тут Каллироя опять глохнет… Альма смотрела на нас в ожидании реакции, постепенно раздражаясь:
— Ну, мальчики, давайте двигайте булками, помогите ей! Скажите ей что-то!
— Пусть сама двигается! Мы и так уже измочалились все! — ввернул Ларко.
— Скарса, а ты и правда дерьма кусок. Как тебе поразвлечься приспичит, так ты к ней бежишь любезничать, шуры-муры свои разводишь, а как ей плохо, так все, ты не при делах! Доволен собой?
— Кто бы говорил, а ты довольна своими бинтами? Гордишься своими примочками дурацкими? Ты даже не можешь ей ногу обезболить нормально. Так что закройся!
— Сам закройся, башка козлиная! Ты у меня больше массажа не допросишься! У тебя в ногах ничего нет, за тебя другие все несут, а ты только жрешь мои запасы вербового порошка, потому что у тебя, видите ли, «температурка поднялась». Мне на тебя смотреть тошно!
— Да отвяжись ты от меня! Ты нас всех задерживаешь, ты…
— О-о, потише в курятнике! Что тут за бардак?
Голгот вернулся с верховья, откликнувшись на крики.
Комбинезон его весь был в грязи. От него несло болотным перегноем. Трассер был не в духе:
— Опять мелюзга тут нюни распустила? По ночам так у нее пожар в одном месте, а как огонь развести под
дождем, так это, видите ли, не к ней! А вы чего стоите? Как перепахивать ее во всю ширь, так народу у турникета хоть отбавляй, и уговаривать не надо, но в одноногом варианте клиентов сразу как унесло… Ну, где вы там, пахари, банда дырозатычек? Пора ответственность на себя брать, вы, головастики! Кто платить за обслуживание будет?! Ну, давайте, раскошеливайтесь… Силамфры там всякие, Тальвеги, Фиростики, Ларко! Вы чего ждете, чтоб ее на плечо погрузить? Или вы думаете, она вам услуги вперед должна?
Голгот взял тон насмешливый. Он держался на гребне, очень опасном в его случае, между сарказмом и яростью. Никто не двинулся с места. Силамфр подошел помочь ей встать. Каллироя оперлась о его плечо. Они сделали несколько шагов, но намывная коса была слишком узкая для двоих. Силамфр соскользнул в пруд. Тело Каллирои, потеряв равновесие, тоже шлепнулось в воду. Голгот смотрел на эту сцену ледяным взглядом. Он осмотрел их с ног до головы и грубо сморкнулся. Атмосфера та еще. Ларко помог Каллирое выбраться на берег. У нее на лбу выступили вены. Без предупреждений лицо ее снова взорвалось рыданиями.
— Так дальше не пойдет, — заявил Голгот.
Она не слушала и не отвечала.
— Каллироя?
— …
— Огница… — рычал Голгот.
— …
— КАЛЛИРОЯ!!!
Но она по-прежнему молчала. Голгот подошел к ней поближе. Я сначала думал, что он ее ударит. Но он схватил ее и стал трясти с такой одичалой силой, что было только хуже. Двумя руками он оторвал ее от земли и подтащил прямо себе к лицу. Его свирепость вырывалась порционно:
— Слушай сюда, деваха! Я уже двух ребят в этом болоте потерял. И стоили они поболее тебя. Я тебя тащил. Я всю Орду ради тебя остановил. Один раз. Два. Десять. Ты там вчера что-то вякала, я тебе все спустил. У тебя костры, как из задницы, ты нам всем на нервы действуешь! Ты в ряду не держишься! Я не могу больше ради твоей физиономии потаскушной всю Трассу под удар ставить, въезжаешь, что говорю?
— …
— Значит так, я тебе сейчас объясню, как все будет. Или ты берешь назад свои костыли и ковыляешь вместе с нами, не сможешь идти — плыви, не сможешь плыть — ползи! Или я тебя тут хромоногую и брошу, Клинок и Пак без тебя построю, и поехали. А ты тут сиди. И из Орды я тебя вычеркну. Ну, что выбираешь?
— Я БРОСАЮ! — прозвучал ответ Каллирои, словно плевок.
Голгот подержал ее еще пару секунд на вытянутых руках перед собой, а потом бросил на землю, как мешок. Тело ее утонуло в грязи. Он достал нож из-за пояса, схватил ее за левую руку. Одним взмахом лезвия разорвал комбинезон у нее на плече… Я понял на секунду позже Сова. Но наш скриб уже бросился к Голготу и заслонил Каллирою:
— Нет! Ты не имеешь права! Она не потеряла звание!
— Она больше в моей Орде не состоит! Понятно тебе? Эта дрянь свой выбор сделала. Вали отсюда! Наваливай!
— Не делай глупостей!
— У нее духу не хватает, она трассу не тянет, она не на уровне! Она больше ничего не заслуживает!
Сов вцепился в руку Голгота. Они стояли на коленях, схватившись и жестко налегая друг на друга. Подошел Эрг, но не остановил их. Утопленная в грязь Каллироя не могла выбраться из-под двух навалившихся на нее тел. На
левом плече из-под ткани проступала белая кожа. На ней четко было видно оранжевое пламя, уложенное ветром, вытатуированное еще тридцать лет назад. Ее знамя огницы. Голгот хотел срезать его ножом. Открытой раной. Он хотел скальпировать ее знамя. Это могло значить только одно: он хотел лишить ее звания огницы. Она будет вычеркнута из рядов 34-ой Орды. Для нее это будет равно социальной смерти. Он один мог принять решение надсечь кожу и срезать татуировку. Привилегия Трассера. Но он не должен был этого делать во вспышке гнева. Не посоветовавшись с нами. Это было бы недостойно.
) Как тут сказать, что было бы, если бы не вмешался Пьетро и одним скачком не повалил Голгота в болото? Почему он это сделал, почему не заколебался, как я? Голос Голгота, его рык, его рубленая ярость, его безумная энергия насилия, убийства, пульсировавшая в нем в этот момент, — вот чего он не смог вынести. Как бы там ни было, он это сделал, он бросился на Голгота. К тому же у него единственного были на это силы, моральная архитектура и статус. Он не пытался бороться с Голготом, он просто заслонил ее своим телом, своим прямым взглядом, металлической частью своей души. Голгот, впрочем, ни за что бы не набросился на Пьетро, хотя мог его запросто переломить напополам благодаря своей подготовке в Кер Дербане, потому что из всех ордийцев Пьетро был первым, кого Голгот безусловно уважал — даже больше, чем Эрга, и больше, чем столповика Фироста, больше, чем Ороси и меня.
Нужно признать, что гордость Голгота, какой бы безразмерной ни была, не превышала той более широкой и более глубоко ввинченной в него гордости, которую он испытывал за Орду целиком. Я имею в виду, когда происходило столкновение, то гордость за Орду всегда
одерживала верх над его личным тщеславием, как и здесь, на Лапсанском болоте.
Каким-то неясным образом, который он и сам бы не мог распознать, наш Трассер всегда был един с Ордой в полном ее составе, от Клинка до фаркопа. Он воспринимал ее как продолжение своей собственной магмы и, когда боролся с чем-то вне себя, в других, в каждом из нас, едва ли отдавал себе отчет, что эти подземные потоки лавы, текущие в противоположном направлении, постепенно обтесывали его собственную скалу. В Пьетро, например, он признавал в какой-то мере присущее и ему самому благородство, но отбрасывал сострадание, человеческую эмпатию, которыми Пьетро, на его взгляд, был подслащен. В Ороси он чувствовал понимание контра, высшее прочтение ветра, оставшееся у него на стадии интуиции, но насмехался над процессом мышления о причинах и интенсивном поиском смысла. В Караколе Голгот уважал немыслимую интуицию, чувствительное отношение к миру, которое ему было свойственно, не вынося при этом фривольности трубадура и рассредоточения, из которых все качества Караколя и происходили.
Мы никогда ничего не понимали в приступах ярости Голгота, но могли только угадывать под проявляемой твердостью высшую ярость, которую он обращал к самому себе через нас. Он знал лучше других, что усталость и упадок духа, коварный зов отдыха, столь губительная потенциальная лень кого-то из нас, всеобщая слабость и ее моментальное распространение были нашими врагами, худшими врагами.
Он уже в десять знал, что будет Трассером, он понимал, что это за собой влечет, он понял это, возможно, раньше и яснее, чем кто бы то ни было за всю историю Орд. Быть Трассером значит принять раз и навсегда тот
нечеловеческий груз быть первым (а зачастую и единственным) заслоном против упадка духа. Он мог поддерживать больного или раненого, который замедляет весь ход, мог согласиться с тем, что кто-то из фаркопщиков тормозит Пак, но мог это сделать, только если этот больной или раненый сохранял боевой дух, который своим упрямством пронизывал нервные волокна всей Орды. Было неприемлемым, чтобы в экстремальных условиях, и особенно в экстремальных условиях, ордиец утратил остервенение. Один-единственный мертвый груз, и Пак терял свою боевитость. Одна-единственная трещина в коллективной воле — и бессилие со свистом стеша проникало во всю Орду, словно вирус. Один-единственный отстающий — и весь Блок начинает сомневаться и волочить ноги. Откровенно говоря, я очень редко злился на Голгота за его приступы, какими бы взрывными и незаслуженными они ни казались на первый взгляд. Я видел, как он бил фаркопщиков; видел, как он прижигал каленым железом раны в таких местах, до которых никто бы не осмелился дотронуться; я видел его отвратительным, упертым и твердолобым; но я не забывал, что без него Орда никогда не смогла бы ни достичь, ни все это время поддерживать динамику контра прямой трассой, невзирая на износ, на неизбежную ржавчину нашего запала, с ним мы шли прямой трассой — самой требовательной из всех известных. Благодаря этой динамике у нас было три года преимущества над другими Ордами и эта несущая нас, как винт, надежда, которой Голгот то и дело смазывал лопасти, как только чувствовал, что они начинают заклинивать, надежда быть первой Ордой, что дойдет до Верхнего Предела. Вся вместе, целиком, по встречному ветру.
— Я у тебя просто прошу двух человек в поддержку. Я не предлагаю разделить Пак! Я скажу Арвалю, чтобы он
ставил вехи почаще, и чтоб Фирост оставлял флажки на месте. Мы пойдем по вашей трассе и к вечеру догоним вас на платформе. В чем проблема?
— Проблема в том, что Орду надвое не делят, князь! Или тебя отец этому не научил?
— Оставь моего отца вне наших дебатов! Каллироя ранена. С нашей стороны совершенно естественно ей помочь. Она нам нужна.
— Мне она не нужна. Мне шлюхи в Орде не нужны! Таких и в селах хватает, задницы свои всем подставляют!
— Я тебе напоминаю, что она наша огница, Голгот! Ты должен ее уважать.
— Я ей обязан тремя днями гнилых костров и ночью блевотины из-за недоваренной медузы! Эта свиноматка нам весь ритм похерила и еще чавкает своей желчью! Я этим ей обязан? А? Пусть катится на все четыре! И с кем хочет!
π На этом Голгот выстроил Клинок и Пак ударами то в плечо, то по ребрам, поправил свой кожаный шлем и занял место во главе. Спустя сотню метров ястребник украдкой вышел из своего ряда. За ним Тальвег и Силамфр. Трое постоянных любовников Каллирои: я вздохнул с облегчением. Мы сформировали что-то на подобие трензеля, прикрыв таким образом нашу огницу. Наш контровый ромб неплохо продержался все утро. Каллироя, потрясенная случившимся, ковыляла на костылях изо всех сил. Мы оставались недалеко от Пака, так, чтобы слышно было их голоса. Но затем она сорвалась снова. Еще хуже, чем прежде. Через надрез, сделанный Голготом, вода просачивалась в ее комбинезон. Она повалилась лицом вниз, в заледеневшую грязь. Она больше не двигалась, если не учитывать спазмов, которые ее сотрясали. Рыдания или
рефлекторная реакция? Тальвег подошел к ней первым. Затем ястребник со своей птицей на плече. Потом Силамфр со струящейся бородой. Но это не дало никакого результата.
Я сразу представил себе худшее. Ответственность, которая на меня за это возлагалась, была полной: я сформировал эту группу, я поддержал Каллирою против Голгота. Если она больше не сдвинется с места, что я буду делать? Нести ее? Оставлю в этой глиняной могиле? Тогда уж лучше «обрубить» ее, как предлагал Эрг… Но я был уверен, что на это не способен. Мне показалось, что она к тому же еще и была больна. Я понял это, когда дотронулся до нее, чтобы вытереть ей щеку — она горела. Ее желтые глаза блестели от слез. Несмотря ни на что они были прекрасны. Два намокших солнца, приглушенных от жара.
— Ты меня здесь оставишь… так ведь? — прошептала она.
— Держись, Калли. Мы прошли самое трудное. Осталось всего две недели озера, а потом ты сможешь отдохнуть и подлечиться. В тепле.
— Я больше в нас не верю, Пьетро. Я больше не верю в машу Орду. Умереть, чтобы выиграть несколько месяцев… То, что мы делаем, не имеет смысла…
— Смысл есть! Смысл есть в каждом шаге. Смысл есть, когда мы встаем и когда ложимся. Разводить огонь имеет смысл. В дожде есть смысл. Во всем есть смысл. И остаться в живых более всего.
— Ты меня презираешь, Пьетро?
— Да. Но это не мешает мне тебя любить.
С верховья до нас не доносилось больше ни одного голоса. Изолированность нарастала. Вчетвером, без Эрга, чувство защищенности быстро теряло свою плотность. Не терять связи с ней. Заключить ее в нашу группу, снова
и снова. Она была из нашей Орды, она была нашей огницей, что бы ни сделала.
— Там что-то двигается в воде!
— Бобры?
— Нет, крупнее!
Меня захлестнуло жесткой волной тревоги. Боевые пловцы? Хрон? Акваль? Я приготовил бум за плечом… Ложная тревога: это была стая из пяти-шести выдр. Они играли: ныряли, снова выныривали на поверхность. Они подплыли к нам поближе.
— Смотри, Калли! Это выдры! Они хотят с тобой поздороваться!
Мои слова сработали как бальзам. Каллироя поднялась на колени. Ее изборожденное лицо озарила улыбка. Как и Аои, Сов, Горст и Карст, и Арваль тоже, Каллироя обожала животных. Особенно млекопитающих с меховой шкуркой. В ней всегда была такая естественная сильнейшая эмпатия, благодаря которой она могла приручить даже сервалов. Вскоре она уже была в воде, в своем комбинезоне из… выдры! Что наверняка было ей только в помощь. Она тихонько поплыла в направлении нашей линии контра. Если бы я сделал то же самое, выдры бы тотчас испарились. Силамфр надел клобучок на своего ястреба, чтобы у того не было даже попыток атаковать. Заинтригованные выдры крутились вокруг Каллирои и издавали короткие крики. К счастью, полоска воды была достаточно длинная, и выдры дружно плыли к верховью. Каллироя плыла за ними совершенно забыв про нас. Мы продвигались параллельно, переходя с запруды на островки. К концу дня выдры все еще были с Каллироей. Было невозможно разобрать, кто кого тянул к верховью. Единственное различие было в золотистой копне кудряшек, которое отличало нашу огницу.
Когда мы добрались до платформы, я отдал Арвалю знамена и фареолы, которые собрал по пути, и горячо его поблагодарил за вешкование. Голгот на меня даже не смотрел. Степп с Аои пытались развести огонь в подвешенных жаровнях, но напрасно: к вечеру снова начался ливень. Каллироя долго прощалась с выдрами, которые не хотели ее оставлять. Затем взобралась на платформу, попросила свой ветрячок, снова опустилась в воду и позвала меня:
— Поможешь мне. Помешивай ил палкой.
— Зачем?
— Хорошо перемешивай ил на дне.
Я принялся исполнять. От тины поднялся сильный замах гнили, и из крутящегося на ветру ветрянка вырвались искры. И вдруг, я даже отскочил от удивления, из воды появилось пламя! Оно на пару секунд сверкнуло, как драгоценный камень, и исчезло!
— Не бойся, князь! Это всего лишь газ. Принеси лучше тряпку, вымоченную в масле. У нас сегодня будет огонь.
Подвиг нашей огницы — сделать огонь из воды! — впечатлил всех, кроме Караколя, который утверждал, что способен разжечь гальку, и которому это, между прочим, удалось у нас на глазах уж не знаю каким фокусом-покусом… Так или иначе, Голгот наконец поел жареного мяса, и атмосфера с уровня кривец перешла в сламино 5 ближе к вечеру. В последующие дни напряжение между трио Голгот-Эрг-Фирост против Каллирои тем не менее не ослабло, несмотря на успешно горящие костры. Ни один из троих не мог ей простить того, что она вдруг использовала технику, которую, как они думали, она сознательно от нас скрыла в дни проливных дождей. К тому же ни один из них не мог простить разделение в Паке из-за пораненной ноги: Эрг из соображений безопасности, Фирост — потому что у него тоже было повреждено колено после падения
в сифон, но он терпел молча, Голготу же была невыносима мысль, что Пак за ним продырявлен, к тому же Арваль расставлял вехи для сзади идущей группы, а значит, у него было меньше времени, нежели обычно, на выполнение своей основной работы лазутчика, особенно в местах, где видимость впереди была практически нулевая. Кроме того, их раздражало присутствие выдр в кильватере Каллирои, и наша с Аои и Каллироей привычка подкармливать их по вечерам остатками ужина и отбросами от улова Ларко. Но они были неправы, столько радости приносили нам эти игривые животные, которым Караколь посвящал сказки и фокусы, и они вносили в этот призрачный и серый мир пятно света. Одна из выдр особенно привязалась к Каллирое и плыла с ней дуэтом целыми днями. Ее роль в выздоровлении нашей огницы была неоспорима, куда результативнее, чем психологическая поддержка Альмы, забота и нежность любовников и наши попытки ее приободрить. Каллироя даже доверила ей свой поплавок, который она без труда тащила за собой, а моментами даже позволяла себе воспользоваться силой выдры и давала ей потащить и себя — тайком, конечно. Если бы об этом узнал Голгот, то он бы такого ни за что не допустил: жульничать в контре подлежало дезордонации.
Но еще больше, чем усталость и бесконечная промозглость, больше, чем вкрадчивый холод, стегавший кожу, проникавший в плоть и светившийся изнутри, как камень хранит ночную прохладу и отражает ее, еще больше мы страдали от того, что нам все это так осточертело. И нам едва ли удавалось это скрывать, что еще больше расслаивало нашу сплоченность. Караколь снова пребывал в состоянии оцепенения, которое было для него совершенно антитетично: он жаловался, что контр слишком медленный, негодовал на цвета тины, на приторный шун, он
чувствовал, как плотнеет… Его сказки становились все реже, шутки были ожидаемы, блеск и виртуозность чахли. Голгот дошел до порога высшей омерзительности: вместо слов он лишь отрыгивал какую-то воркотню с приказами, он набрасывался на Альму на каждом привале, толкал Каллирою без малейшего почтения, ел за четверых и тут же валился спать, ругаясь вовсю, пока не заснет.
Но одно событие слегка нарушило этот континуум истощения и скуки. Это было появление соляного озера, которое под затянутым солнцем слепило нас, как снежная равнина, но было так невероятно сухо под ногами, что мы пересекли его в один прием. Для Ороси этот феномен мог быть только работой акваля — хрона в форме прозрачного ската, описанного Фреольцами, который поглощает воду из озер, растений и тел. На месте, где он прошел, не осталось ничего, кроме толстой соляной корки, камней, костей животных, сотен скелетиков рыб, разбросанных то там, то тут на опустошенной поверхности, соломы и сухих стволов деревьев, лишенных смолы. Акваль убивал за воду, как иные убивают за кровь. Появись мы здесь на день раньше, и от нашей Орды не осталось бы ничего, кроме мешков кожи. По совету Ороси мы встроились в соляной поток, оставленный аквалем, в поток сухой смерти, которому мы были здесь так рады… Я полтора дня благословлял этот хрон, я завидовал тому, что он смог с такой легкостью сделать то, о чем я мечтал с первого дня, как опустил ногу в Лапсанское болото: покончить с поглощающей нас водянистостью болотного мира! Контр значительно ускорился в таких условиях, но затем трасса, покрытая недавними дождями, снова стала однообразной. Водоемы, заполненные тростником, через который так сложно было прорываться, снова выстроились перед нами бесконечной грядой… Надоело!
— Кто за ним следил?
— Никто! Барбак плыл далеко слева, он был один. Волны были слишком высокие, чтоб можно было за кем-либо уследить!
— Эрг, а ты где был?
— Впереди, с Арвалем. При таких штормах опасность всегда идет с верховья, сам знаешь, князь. Против ветра, при шуне, крепчающем до 8, винт сильно теряет скорость между волнами. Штурмовой парус не смог бы привестись к ветру. На гидроглиссере подходить к нам было бы глупо. Атака могла идти только с верховья, уж извини.
— Ты остров не видел?
— Видел, конечно.
— И ты не понял, что это была островомедуза?
— Не на таком расстоянии, Пьетро, и не при таком пенном вале! Нужно быть в ста метрах, чтобы определить островомедузу. Да и то! Стволы деревьев вращаются вокруг своей оси, ветви формируют своего рода занавес с прозрачной листвой, которая может менять угол в зависимости от направления медузы. Но это все можно рассмотреть только вблизи. И к тому же если остров остается в стационарной позиции!
— Мы же договаривались после сифона ко всем видениям относиться серьезно! Вы об этом вообще помните?
— Да, Пьетро, разумеется…
< > Это было чувство полной безысходности, я прижалась к Степпу, у него к глазам подступали слезы, но он сдерживал их. Платформа покачивалась, скрипела, я была совершенно опустошенной.
— Видение Барбака было яснее некуда, разве не так?
В восклицаниях Пьетро не было злости, только бесполезное и запоздалое желание понять. Мы все чувствовали
себя виноватыми, и больше всех Эрг, и даже Голгот, который молча разламывал бамбуковую трость на мелкие кусочки.
— Тальвег, ты когда его заметил, он далеко был?
— Метров пятьдесят максимум.
— От тебя или от медузы?
— От медузы. Вода была очень мутная, я на таком расстоянии не видел щупальца, но остров вдруг съехал назад метров на десять. Часть щупальцев сплошной массой извивались над водой. Было похоже на корни, только розовые. Их хорошо было видно в ложбинах между волнами. Барбак попытался плыть кролем направо, но он уже был в полотнище щупальцев, он там не мог двигаться. Остров на него наплыл, щупальца сжались.
— Ты попытался ему помочь?
— Если честно сказать — нет. Я был в ужасе. Масса щупальцев была огромная…
— Спасибо за твои показания, Тальвег.
Ω Барбак… Мой лучший фаркоп, никогда не колобродил: тягач не из оболдырей, ходячая куча смелости, недотрогу из себя не корчил, ни разу не муторный, жестяк по контру. Со Свезом получается два упряжных пса в норе, еще и громила Карст сварился! Была у меня мысль поставить Барбака фланговиком вместо Карста, потом, как выберемся из болота. Я созрел, чтоб ему блазон на спине наколоть. Он так точно заслуживал. Не то что эта истеричка рыжепатлая. У него был и габарит, и мощь что надо, чтоб стоять на фланге, нужно было ему только втопить чуток свинца по зажимам. Разжевать ему пару финтов из аэродела, научить складывать гармошку под блаастом, сворачиваться и уваливаться. Это б мне нормально весь контровый диамант в баланс привело… Мир твоему вихрю,
Барбак… Если не будешь знать, куда приткнуться, так я тебя приму полной грудью, хоть до бронхов, заноси ко мне свой воздушный шар… Мне такие ребята, как ты, лишними на Норске не будут, чтоб там кишки не высморкать…
— Послезавтра будем в Шавондаси…
— Ага, конечно, Караколь! А если побежать, так через две недели вообще до Норски доберемся!
— Конечно! А ты откуда знаешь?
) Караколь стоял на большом плоском камне в пяти метрах от острова, на котором мы решили разбить лагерь. Не дожидаясь, пока все закончат ужинать, он взобрался на свой пьедестал и начал серию жонглерских трюков при ловком участии выдры, которая следовала за нами уже две недели. Он снова обрел форму счастливых дней, глаза его блестели, жесты были плавные и быстрые, ум перескакивал и сдвигался, как только прорисовывалась ось, которая могла сделать предсказуемым то, что он придумывал и переделывал на лету, по ходу дела. Он снова вызывал мое восхищение, он был блестящ и неуловим, ему одному было под силу оросить наши тела своей безгранично щедрой энергией, он один мог открыть немыслимые пути для воздуха в заржавевшем корпусе наших забитых контром черепов. Не сговариваясь, мы все расселись подковой вокруг огня, напротив него.
— Начну с начала. Послезавтра я, они будем, вы и он…
— В Шавондаси!
— Точняк!
— Можно ли поинтересоваться, любезный трубадур, что заставляет вас об этом так уверенно говорить?
— Прекрасный, изысканнейший вопрос, князь туманов и нерестилищ. Ларко, могу ли я со всеми полагающимися приличиями одолжить твою столь прыткую ивовую клетку?
— Пожалуйста, к вашим услугам, изобретатель!
В переднем безупречном сальто Караколь нырнул в воду и исчез на полминуты. На поверхности осталась только бамбуковая палочка, из которой попеременно доносились то тревожная мелодия, то утопленные, пугающие крики подводной схватки… Когда он снова вынырнул, то в каждой руке у него было по угрю, которых, один Ветер знает, каким чудом, он завязал в живой круг и подбросил в воздух… Пока кольцо из угрей летело вверх и вниз, бум Караколя пролетел через него дважды… Из наших ртов раздались оханья, тем более что на обратном пути бумеранг разрубил кольцо и угри плюхнулись прямиком в костер — Каллироя не долго думая разложила их на углях без лишних приготовлений…
— Закуски поданы! — просто заявил трубадур, не ожидая ни аплодисментов, ни криков «браво», чтобы приступить к продолжению.
Итак, он принял во владение клетку Ларко и поднял ее в небо. Делая вид, что ждет, пока она заполнится, он привязал веревку сначала себе к уху, затем обвязал подмышку, потом ногу, падая в песок, снова поднимаясь и снова падая; потом он принялся ходить на руках, вверх тормашками, как будто привязанный за ноги, прося помочь ему не улететь, привязывая наспех себя за руки и за волосы к земле, изображая страх, ангельское вознесение, пританцовывая и изворачиваясь то на одной руке, то на двух, то на трех пальцах, вертясь, как винт, в стойке на голове, и все это в сопровождении внезапных звуков то из кимвалов, надетых вместо шляпы, то из гонга на поясе, то хлопая ладонью по воде. Когда он снова встал на ноги, как ни в чем не бывало, то стал тянуть регулярными интервалами за веревку: и каждый раз раздавался звон колоколов! Стоял такой трезвон, что, казалось, он звонит в дверь к какому-нибудь богу, чтоб попросить его о помощи или милости…
— Драмы и господа притворные, юнцы и девицы, вот перед вами столь долгожданное доказательство того, что послезавтра мы будем в Шавондаси — я заявляю смело — в сумеречный час, когда все горсы серые, что мы выберемся из этой лужи неуклюжи, из клоаки все вместе в Паке! И еще не просохшие от тины, с прядью волос в трясине, но без сомнений с гордостью за переправу, и главное, окажемся в сухом месте! Так вот вам доказательство…
π Слегка потянув за веревку, Караколь спустил клетку вниз. Он поднял лозовую дверку, засунул руку внутрь и вытащил оттуда… Что вы думаете? Летучую белку!
— Ну как? Достаточно убедительно? Я требую немедленного подтверждения ученого состава. Слово предоставляется нашему геомастеру Тальвегу Арсиппе, а также флерону Степпу Форехису! Слушаем вас…
Мы повернулись к Тальвегу со Степпом. Первый был просто огорошен. У него в глазах стояли слезы. Второй же, казалось, задумался, взял перепуганную белку за шкурку на холке, кратко обследовал ее и улыбнулся Аои. И под нашими взглядами, жаждущими объяснений, сказал:
— Это парашютная белка из породы Scatarra rubens. Такие водятся только в линейных сосновых лесах. Они передвигаются в основном прыжками-перелетами с ветки на ветку, порой на весьма впечатляющие расстояния. Ее наверняка во время прыжка подцепило шквалом и занесло сюда…
— Где ты ее нашел, Караколь? Ты только что ее в клетку посадил?
Караколь напустил на себя крайне оскорбленный вид — ах, как же можно его подозревать? Но тут Ларко объяснил нам всю схему:
— Я эту белку пару часов назад у себя в клетке обнаружил, когда проверял улов. Караколь у меня ее попросил, чтоб вечером устроить представление…
— В этом болоте никаких сосен быть не может. А белка эта может быть только из сосняка на суше, вероятно из парка, осушенного ветряками. Но даже на реактивной струе ее не могло бы отнести больше, чем на пять лье от места обитания.
— Ну так что, Тальвег?
— Значит, мы находимся менее чем в пяти лье от ближайшего поселения…
— Я не хотел вам раньше говорить, чтоб зазря не обрадовать, — добавил Степп, — но я со вчерашнего дня вижу в снятых пробах зерна крупинки пшеницы и ячменя… Этому может быть только одно объяснение: значит, где-то совсем рядом злаковые поля…
) Бесконтрольная всеобщая эйфория обуяла нас в ту же секунду! Нас охватили радость, поднимающаяся откуда-то из самого живота, и немыслимое облегчение, мы бросились друг другу в объятия. Гимн Орды вдруг зазвучал как будто сам, под дирижерством Караколя, гремел Голгот, орал Клинок, эхом подпевали остальные члены Пака под вклинивающиеся аккорды ликующего Силамфра.
Караколь мудро дождался, пока эйфория спадет, и затем прервал нашу песню и остановил музыку. Раскаты смеха было слышно еще пару мгновений, но затем начались перешептывания, и лицо Караколя выразило самую что ни на есть внезапную серьезность:
— Не в моем обыкновении, простите за вмешательство, затеивать экспромты просто так, занудствовать, смутьянить и брюзжать, но все же в этот столь исключительный вечер я должен поступиться своими привычными
манерами, как бы они ни были прекрасны, и кое-что вам рассказать, один раз не в счет, с приоткрытым и кровоточащим сердцем…
— Ну что ты там еще нам приготовил? — засмеялся Силамфр.
— Итак, мы с вами вместе вот уже пять лет, и ни один из вас не знает ни кто я, ни откуда. Никто не ведает моих возможностей, реальных или нереальных, проворных иль притворных, я и сам их для себя открываю по мере того, как создаю, и не всегда их понимаю, и очень часто о них просто забываю… За пять прошедших лет я привязался к вам столь глубоко, что сам едва ли мог себе вообразить. Мне открылся смысл слов «дружба», «другопорука» и «дружбовь», я понял, какую боль может причинить разлука, уход, отсутствие. Смерть. До встречи с вами я все это забывал как прилежный Фреолец. Я шел вперед, свободен, легок от всего. Теперь же я страдаю после смерти Карста, Свезьеста и Барбака.
— Мы тоже, Карак. Мы здесь все страдаем после их ухода…
— Но я страдаю, потому что они не мертвы. Потому что они все еще здесь, среди нас. И никто из вас, как я смотрю, не ощущает этого, как я; и никто из вас им не помогает…
— Что ты имеешь в виду? — спросила Аои.
— То, что их вихри еще здесь.
— Их вихри?
— Да, здесь, вокруг нас, вместе с нами. Но они как сироты.
Караколь встал. Не могу сказать, где именно пребывали наши чувства, цеплялись ли они во что бы то ни стало за эйфорию или же их уже отбросило назад, туда, к оградительной дамбе. Наверняка они раскачивались где-то между этих двух натянутых струн, подпитывая наше
жаждущее любопытство. Караколь вошел в воду и пронзительным криком позвал выдру, которая тотчас же подплыла. Трубадур взял ее на руки и вышел вместе с ней из пруда. Он опустился на колени, положил животное на спину и раздвинул ей задние лапки; выдра слегка задергалась.
— Благородная аудитория, то, что я вам покажу, не фокус. То, чего вы не почувствовали сами, я не смогу вам доказать путем рассудка. А потому предпочитаю показать и ничего не говорить. Смотрите же внимательно…
Караколь раздвинул шерстку и предъявил нам относительно гладкий участок кожи на животе у выдры, освещенный светом костра. Животное замерло. И мы увидели темно-зеленую татуировку, простой, но очень четкий символ: «√». Это был блазон Свезьеста. Тогда выдра сама перевернулась на лапки и тихонько подошла к Каллирое. Ее мордочка зарылась в шею нашей крепко обнявшей ее огницы. Каллироя заплакала.
— Я знала, Карак, — в конце концов сказала она.
— Знала и не знала одновременно.
Все переглянулись в изумлении, пораженные.
— Это что… правда Свезьест? — спросила дрожащим голосом Аои.
— Свезьест погиб в сифоне, ручеек. Но что-то в нем все-таки выжило. Благодаря или через эту выдру…
— Но как он…
— Не знаю, помните ли вы, сколько выдр засосало в сифон? Сколько их упало в пропасть? Для меня очевидно, что в самом центре воронки сифон обладает немыслимой скоростью ротации… все, что падает на дно, попадает в центрифугу, в нечто похожее на сверхжидкое тесто, в котором редкие комочки тела и выдры были тотчас растворены… Ему удалось деформировать все, вплоть до течения времени, помните?
— Да, и что? Какая связь?
— Я думаю, что существует скорость, которой могут достичь только хроны, при которой возможно слияние вихрей…
— Насколько мне известно, соединить воедино вихри невозможно, — возразила Ороси.
— Насколько тебе известно, Ороси, но твое знание лишь теория.
Ороси отреагировала совершенным спокойствием на этот комментарий. И ответила ясным голосом:
— Вихрь — это наиболее индивидуальная сила каждого. Он происходит от нефеша, жизненного ветра, что проходит в нас, который делает нас, кем мы есть. Ничто не может с ним смешаться. Он чист, неделим и самодвижущ. Он может рассеяться, если его скорость уменьшится, может присоединиться к другому вихрю, но не может с ним слиться…
— Моя гипотеза состоит в том, что вихри в обычное время не сливаются, потому что у них несовместимые скорости вращения. Сродство главным образом, если не единственным, заключается в скорости. Но в сифоне скорости превосходят биологические, они попадают в циклонические узлы. Они гармонизированы сверху!
— Правда в том, что мы ничего не знаем о вихре, — отрезал я. — Мы знаем — или думаем, что знаем, — что в некоторых редких случаях он может пережить смерть животного, человека или растения. Как и почему? Мы понятия не имеем. Мы знаем, или думаем, что знаем, что он есть самая сильная и живая часть — ветер, дыхание, дух, у всех этих слов один фундамент. Многочисленные религии подветренников пытались сделать из него душу, ограничивая его весьма абстрактными духовными размерами, но это полная бессмыслица, ерунда для крытней! Вихрь
материален, он существует. Он настолько же реален, как и стеш. Ничто так не реально, как вихрь…
— Да, Сов. Только скорость делает его неуловимым для замедленности, в который вы живете, чувствуете, думаете! Он превышает человеческие ритмы, пусть даже интеллектуальные… Он действует в необитаемой длительности. Он слишком скор для вашего восприятия!
— А для твоего не слишком скор, трубадур? — заметила Ороси.
— Частица Свеза живет теперь в этой выдре, это все, что я хотел сказать. А частица Барбака летает вокруг нас, вкручиваясь в воздух, наподобие того, как винт продолжает крутиться после преодоления препятствия. Он пытается пережить осевое течение потока, он ищет укрытие, пишу, в которой может заключиться, где он мог бы продолжать крутить свою спираль вне хаоса ветров, что не дают ему покоя. Вы разве этого не чувствуете?
На несколько секунд воцарилось тяжелое от замешательства молчание, но затем произошло одно совершенно невообразимое событие, которое прибило нас на месте. Голгот встал и заявил прямиком, без преамбул:
— Я чувствую. Я в состоянии вихрь унюхать, чтоб тебе известно было, шут ты болотный. Ты мне Норску не открыл. У меня в утробе часть вихря моего брательника.
— …
— Рек! Поуспокоились, а? Мне пять было, когда его на моих глазах ярветром сшабрило, когда его искромсало этой дрянью-волной, набитой кварцем. С него ветром шкуру содрало, как с кролика на вертеле, а мой папаша мне голову держал в форточку, лицом меня в стекло вжимал, «Смотри, — говорил мне, — смотри хорошенько!», и я смотрел, до самого конца смотрел. Я глаза не закрывал. Я хотел знать. Не знаю, как он это сделал, такой смертью подохнув,
но ему все равно удалось проникнуть в меня. Мой брат был, поэтому и смог. Я кучу лет думал, что меня преследует его смерть. Но это была просто-напросто его жизнь. Его вихрь. Я знаю, что это он, и знаю, чем ему обязан.
А затем сел, плюнув струю самогона в костер. Эта новость была настолько ошеломительной, настолько личной и неожиданной со стороны Голгота, что вся Орда была в состоянии шока. Ороси первая взяла слово, быстрее нас осознав то, что услышала.
— Иногда мне кажется, что Ордан совершенно намеренно распределил между нами знания, полученные во время обучения. Это замечание касается и хронов. И вихрей. Я не знаю ни откуда Караколь, ни почему он чувствует то, что чувствует, — пусть даже моя догадка постепенно вырисовывается и дополняется. Во всяком случае мы с Совом решили попробовать совместить наши исследования; Голгот, твой опыт может быть нам крайне полезен; возможно, и остальные захотят к нам присоединиться: Эрг, Пьетро… Таким образом мы постепенно станем более осмотрительны, более способны выжить, вместе сможем противостоять тем силам, которые пока нас превосходят. Я тоже могу вам кое-что открыть теперь, когда Голгот и Караколь были так откровенны: мой статус аэромастера и блазон на спине, что его подтверждает, дают мне доступ к секретным знаниям. Это учение рассеяно по всей линии Контра, в разных городах, в зачастую отдаленных фареолах, в которых обитают и которые охраняют аэрудиты…
— Те самые знаменитые ааэрудиты?
— Да, Пьетро, только произносится это слово «аэрудит»… Это учение отчасти книжное, отчасти устное, а также передаваемое аэрудитами аэромастерам, когда дело касается практики. Сегодня мой уровень позволяет мне почувствовать, так же как Караколю, и Эргу, я думаю,
тоже, присутствие вихря. Он позволяет мне почувствовать ротор в стеши или в сламино, различить на расстоянии определенные складки, срезы в ламинарном потоке, разнообразные аномалии: впадины, помехи, турбулентности и дыры в полотне ветра. Я не утверждаю, что знаю о чем-то. Я далеко не аэрудит. Но мне кажется, я обладаю истинной чувствительностью.
— Ты чувствуешь присутствие вихря здесь, сейчас? — не сдержался Караколь.
— Я чувствую, что-то нервное и упрямое живет в этой выдре. И что Карст растворился в Горсте, что его вихрь растворился в нем, полностью впитался, как двойник, как повторяющееся эхо.
— А Барбак?
— Он совсем близко, плотный, устойчивый.
— Где, где именно? — допрашивал Караколь, словно проверяя.
— Около скалы. Чуть повыше.
— А про Голгота ты чувствовала?
— Нет. Голгот источает совершенно невероятную мощь, которая затемняет восприятие, во всяком случае мое. Его вихрь — настоящий хаос.
— Хаос? Что, прям настолько все запущено? — захохотал Голгот.
— Рядом с тобой текстура ветра сжимается, указывает на впадину. Ты смещаешь поток вокруг себя практически всегда. Когда Эрг в бою, то, напротив, вокруг идет броневое расширение, оно его защищает. Я могла бы с закрытыми глазами вас узнать, — продолжала Ороси.
— А остальных ордийцев? Их ты тоже чувствуешь?
— Каждого по его трассе и по шлейфу. Но аэрологический след ваших вихрей не так заметен, как у Эрга или Голгота. Или, скажем, Тэ Джеркка или Силена…
Белка вырвалась из рук Степпа, но не успела она сделать и трех прыжков, как Караколь поймал ее на лету и отдал умиленной Аои. Идеи и гипотезы формировались и стирались в моем разуме постепенно. Главным образом вопросы. Что если бы мы умели удерживать вихри наших умерших? Какой была бы Орда, способная на такое, которая бы не теряла своих ордийцев, оставалась бы целой, по крайней мере по части своих сил? А что если в этом и есть секрет того, как дойти до конца пути? Если все заключается именно в этом единстве? И я решился на вопрос, очень конкретный вопрос, которым многие, наверное, задавались, не осмеливаясь спросить:
— Что мы можем сделать для Барбака и Свеза?
π Караколь и Ороси переглянулись. Эрг опустил свой покрытый колючками череп в пол. Голгот сделал новый глоток из фляги. Выплюнул его в костер, из которого вырвалось голубое пламя и погасло. Каллироя гладила выдру, прижимая ее к груди. Остальные ждали. Ответила Ороси:
— Лично я не имею ни малейшего представления о том, как можно вернуть вихрь, если в этом вопрос. Насколько я знаю, вихрь продвигается посредством притяжения и соседствующих сил. Ничто не говорит о том, что он обладает сознанием или что он способен на намерения. Вихрь — это сила, по большому счету слепая сила. Он действует так же, как светится молния, как льет дождь, как ветер дует к низовью. Но, может, Эрг…
— Я знаю не более твоего, аэромастер. Я думаю, что, к сожалению, мы уже ничего не можем для них сделать. Ни для Барбака, ни для Свезьеста. Они последуют за нами, если смогут. Если так должно быть. Тэ Джеркка всегда говорил: «На вихрь, никогда руку». Не надо
пытаться уловить его или притронуться. Вихрь — это святое.
— Караколь? Ты что-нибудь добавишь?
) Караколь при этом вернулся на свой «эстрадный камень» и, пожонглировав камушками и тарелками, поднял руку, как дети, которые просят слово. Хоть на вид он был рассеянный, я точно знал, что он не упустил ни единого слова из нашего разговора, тот интересовал его куда больше, чем он показывал. Может, конечно, я и не способен улавливать вихри, но в нем я чувствовал любой изгиб, любое отклонение, причем в весьма концентрированном виде. Я мог, например, угадать его настроение по скорости жестов, архитектуре ритмов и сгибов.
У Караколя вообще все было делом ритмов и сгибов. Очевидно, никто лучше не воссоздавал это впечатление живого ручья, пламенного потока плоти и движений. Но за этим было то, что становилось явным только со временем, никто другой не пропечатывал в этом ручье таких уклонов, не вбрасывал столько запруд и блоков, не принимал столько близких притоков, подземных вод и источников, не открывал столько дельт с переходами вброд для слушателей, не вклинивал столько изломов и быстрых, резких порогов. Он искусно заботился еще и о том, чтобы устроить в низине нагромождение из чистейших водоемов, в которых он отдыхал и топил вас. Ему, конечно, был присущ определенный темп, скорость внутреннего потока, зачастую этот ритм осуществлялся голосом, но он, как правило, использовал его, чтобы лучше отбивать такт непрерывности, которую никогда не прекращал разбивать ударами своих шалостей, и не ради эффекта или из порыва удивить, но потому что ритм, настоящий ритм, исходит не из повторения, которое его все же подготавливает, но
из внезапного появления чего-то странного, неожиданного, идущего вразрез с обычной траекторией внимания.
«От змея к полету», — как-то раз заставил он меня написать, когда я спросил, почему в его сказках столько нелогических отрезков. «Всегда можно перескочить, если согнуться». «Ты видишь пустоту повсюду там, где на самом деле сгибы. Сгиб — это то чудо, что позволяет, взяв одну материю (бумагу, например, чтоб тебе было понятнее), разделить ее на две зоны, соединив их между собой тем самым общим бортиком на сгибе». «Разделить, соединив, одним жестом. Сгиб, мой дорогой Советник, это именно то, что позволяет тебе разграничить две самостоятельные сцены в рассказе, не продырявив внимание. Всегда спасай внимание, спасай несущий его поток, сгибая его. Посмотри на хроны: они сделаны из ветра, но из ветра со сгибами — сложными сгибами: узлами. Так они и формируют (шалунишки) столько различных полостей, сколько понадобится, используя всегда один и тот же материал: воздух. Задать ритм значит научиться сгибаться в движении, не прерывая его. И дело трубадура — искусство, самое прекрасное, которое он украл у хронов: искусство ритма».
Из этих воспоминаний Караколь вырвал меня своим новым представлением. Не думаю, что кто-либо из Орды, включая меня самого, что-нибудь понял из того, что он хотел нам донести сегодня вечером со своего камня с выдрой в помощниках, но я видел, что для него это имело важность, превышающую фарс, и я последовал за ним с любопытством.
— Раз уж я могу вам подбросить несколько идей, то отклонюсь от курса сразу: коль уж свернется вихрь в клубок, то, значит, можешь им играть, его подбрасывать, но не пинать, но, чтоб жонглировать этим шаром, позаботься, чтоб рядом с ним было, недалеко, проходя мимо, не вкось
и не криво, хоть одно, но не слишком банальное, животное функциональное. Назовем их в целях дидактики животными из рода грамматики. Все они потомки Грамматери! У зверьков из подвида синтаксиса имена у всех как на подбор, имя им… да будет во имя! Вот, держите, вам из бестиария: крепкое Значит с походкой горса, Если, что спит, свернувшись клубком, Поскольку и Около от сокольника, друзья наши Тут, и Там, и Оттуда, и Сцелью и Такчто, а также Пускай, что рвется из строя. У каждого своя роль, каждый не из приволья, потому что там, где они появляются, как правило, что-то случается: ивы ломается прутик, увы, лещи угодили в ловушку… Так вот! Возьмите два вихря, два хрона наугад, два события… Смотрите, например так…
Караколь вытащил из кармана белоснежное, крупное яйцо. Он сделал вид, что ищет два случайных «события», но для меня было очевидно, что ничего он не искал и прекрасно знал, что скажет. Из рукава трубадур вытащил куклу, потрепанного арлекина, из которого через дырку сыпались опилки. Он показал нам яйцо, затем куклу и заявил:
— «Воздух стекленеет» и «Караколь умирает». Оба эти события существуют, по крайней мере потенциально, в петле какого-нибудь времени, в ожидании своего дня, своего времени, своего звездного часа, они ждут, пока губы не выговорят их наружу, готовятся выскочить в реальность, произойти! И кто за это отвечает? Кто складывает два события одно с другим? Кто порождает одно другим, одно для другого, одно несмотря на другое? Но это же так просто, конечно же синтаксические животные, кто же еще?! «Воздух стекленеет, поскольку Караколь умирает», — вот что будет, если вам навстречу попадется Поскольку. Со Значит, что бродит где-то по округе, история будет совсем иная: «Воздух стекленеет, значит, Караколь умирает», что, между прочим, к слову будет сказано, правильная версия
будущего. Хоть я бы предпочел «Караколь умирает, и пускай воздух стекленеет», но это не совсем верно, не правда ли? Вы понимаете, в чем штука? Если Свез существует, если его вихрь остается с нами в этой выдре, то лишь благодаря синтаксическому животному… Какому? Ну, держу пари, что в жизни не найдете!
— Около! — ответил, полушутя, сокольник.
— Да, да, да, около! Около располагает вихри около нас. Но это был правильный ответ про вихрь Барбака! Очень жаль, не очень в даль. Но все же и тебе за ответ пятерка!
— Спасибо, а в дневник поставите?
— Что касается Свеза, так тут же все просто, игриво, все дело в Кроме!
— Кроме чего?
— Ну как же? Кроме выдры! Свез прибавился к вихрю животного. Это событие, эта возможная комбинация не могла быть противоречием типа Но, Вопреки, или условным союзом, как у любителя пряток Если, это могло произойти только в дополнение. Кроме позволяет добавиться, не нарушая строй. Теперь в выдре Помимо собственного вихря еще и вихрь нашего Свеза.
— Ну ты и напридумывал! Никогда ничего подобного не слышал! Накрутил-навертел! Ну и как их узнать, этих твоих тактических животных, на что они хоть похожи? Что они, с перьями, с клювами, с шерстью? Или у них небось кожа из ветра, чешуя из чуши и когти из камыша?
— Они из глифов.
— Из чего? Из мифов? — прыснул Голгот.
— Из глифов, как на коконе у хронов. Это крохотные сегменты ветра, чертовски быстрые, они блеснут в воздухе и сразу исчезают… Очень красивые… Похожи на линии каллиграфов, прочерченные на лету… Их часто можно заметить на рассвете, по кромке озера…
— М-да, ну тогда я лучше дрыхнуть пойду, чтоб завтра, как проснусь, себе одного такого выудить! Спасибо тебе, ветряная мельница, у меня дела посерьезнее есть! Спокойной ночи!
π На следующий день нам стали встречаться первые за прошедшие четыре месяца лодки. Они были изъедены сыростью и гнилью. Потом нам попался первый насосный ветряк, продырявленный ржавчиной. Затем фареол, у которого вся известка пошла волдырями, а лопасти болтались на ветру, как флаги. Постепенно дамбы стали из камня. Разваленные палафитные хижины прочерчивали линию трассы. В тумане перед нами открывался длинный и прямой канал. Вдалеке по нему с шумом скользил гидроглиссер, медленно удаляясь. Он нас не видел. Мы были далеко. Озеро было у нас за спиной. Все тело у меня было ватное от озноба из-за воды. Я не осознавал того, что видел.
) Сто двадцать один день спустя после того, как фреольский корабль с Нушкой на борту оставил нас у Порт-Шуна, мы вошли, пусть жалкие на вид, с опустошенными запасами в поплавках, но все же живые, в город вне всяких эпох, коим являлся Шавондаси.
Не знаю, чего я, собственно говоря, ждал. Что я увижу пришвартованный на центральной площади Физалис с Легкой эскадрой, увижу улицы, запруженные толпами подветренников в парадных одеждах, что в нашу честь загремят фанфары, когда мы войдем в город под грохот аплодисментов и криков виват, что нам навстречу побегут детишки, что Нушка выйдет из толпы и бросится меня целовать? Но ничего из этого не произошло. Мы были первой Ордой за всю историю, которая вышла по другую сторону Лапсана прямой трассой, двадцать ордийцев без
подмен, обученные в Аберлаасе, и никто, никтошеньки нас не встречал…
Медленным шагом мы пересекли первую улицу, затем вторую, вышли на что-то вроде раздолбанного и утопающего в грязи проспекта, вдоль которого стояли какие-то корабли с плоским днищем, которые, как я понимаю, служили здесь домами. Иллюминаторы захлопывались в надвигающихся сумерках. Детей звали домой, велесницы со скрежещущими осями проезжали мимо нас, не притормаживая, и парковались за оградительной стенкой, выстроенной полукругом. Сумеречный, неясный свет, отфильтрованный туманом, быстро темнел, тогда как мы безуспешно пытались найти городскую площадь… Настроение у Голгота быстро упало, и он по итогу схватил какого-то работягу, что складывал снасти в своем лозовом аэроглиссере. Когда мы приблизились, человек чуть ли не подпрыгнул от страха и попятился:
— Мы ищем высшие органы власти этого города…
— Экзарха?
— Допустим.
— Это вы в Шавондаси найдете. Здесь органов власти нет. Мы община рыбаков и водных крестьян.
— То есть мы не в Шавондаси?
— Нет, вы в Шеване.
Бедняга окинул нас странным взглядом, не понимая, кто перед ним мог быть. И, оставаясь в сомнениях, поднял трехметровые лопасти против ветра, уселся в свой транспорт, нажал на сцепление и в конце концов обратился к нам, как если бы оказывал нам величайшую услугу, с крайними предосторожностями:
— Шавондаси в тридцати лье к югу отсюда. Вы пешком?
— Типа того, — плюнул Голгот.