— Ньял, двинься! — Хельги увяз в сече, едва успевал махать топориком.
— Жмут! — отозвался северянин и подрезал могутного мужика. — Сзади!
Тихий не без труда увернулся от меча, рубанул ворога по коленке и перешагнул, разумея, что в людском месиве тот больше не поднимется, истечет кровью и сдохнет.
Яруну досталось тяжкое: прижали к низкому борту, пинали с двух сторон. Вот к нему и бросился Тихий.
От запаха крови в голове шумело, руки налились силой, а сердце — злобой! Крики оружных, вой подраненных — все слилось. Хельги, едва вскочив на вражью ладью, уж знал — из сечи выйдет первым. И не с того, что ворог хлипок, а с того, что злобен. Награбленное берегли, секлись бездумно, гневались. Хороший вой — умный вой, а какой ум, когда яростью глаза заволокло?
Пока Хельги бежал выручать ближника, поперек пути встал бородатый ражий мужик. Тихий и встрял с ним; тот мечом махался умело, силы берег, разума не терял. С того и сам Хельги почуял, что непростой перед ним. Чуйке своей верил крепко, а потому не старался убить, а вот подранить — да.
Упирались долго, пока Тихий не извернулся, да не треснул топориком промеж глаз. Долгобородый всхрапнул и повалился, а Хельги только и осталось, что пнуть его поближе к борту, чтоб не затоптали до времени.
Ярун и сам отмахался: рыжий Осьма подсуропил, ткнул мечом ворога, да угодил по мягкому месту. Рана не так, чтоб опасная, но чудная и обидная.
Потом Тихий мало чего видел: махался яростно, выл жутко, упивался местью, как горький пьяница стоялым медом. Опомнился тогда, когда снес голову молодому парню, а тулово теплое еще, трепетливое, перевалил за борт. Глядел, как по воде пошли красные пузыри, как забурлил Волхов, принимая кровавую требу.
Тяжко дыша, огляделся по сторонам, приметив Звягу, который согнулся у борта, а потом с размаху уселся на окровавленные доски и захрипел, страшно выпучив глаза.
— Дядька, очнись, — Тихий знал, что Звягу завсегда корежит после сечи. — Уймись, дожали мы их.
— Да пошел ты, — выдохнул дядька. — Отлезь. Без тебя продышусь.
Хельги обернулся, увидал ближника:
— Ярун, сколь убитыми? Подраненные есть ли? Сочти, мне обскажи. Все, что они пограбили, снесите на драккар. Мертвяков оставьте на ладье и сами уходите.
— Пожжешь? — ближник глядел с разумением.
— Пожгу, Ярун.
— Туда им и дорога, — кивнул вой и пошел исполнять наказ.
Хельги глядел вослед, зная, что Ярун не только ближник, но и сирота, какого лишил родни Буеслав Петел.
Тихий долгонько собирал свои десятки и все сплошь из тех, кому перешел дорогу его кровный враг. Вои стояли за Хельги горой, шли за ним по сердцу, а не по указу, желая одного — мести. Хотели унять ярость злую, наказать обидчика, какой свел до времени за мост их родню: мамок, тятек, дядьев, а у иных и детишек малых.
Об горе своем, не сговариваясь, умалчивали: в дружине Рюрика не привечали тех, кто бился за свое, а не за князево и приглядывали за всяким, кому в голову приходили лихие мыслишки, а особо те, какие грозили перекинуться в смуту иль подбивали на бунт.
— Хельги, ладья очень хорошая и крепкая, — подошел Ньял, измаранный кровью. — Я знаю, что на ней пришел друг твоего врага, но при чем тут лодка? Забери себе!
— Запалю костер поминальный для всех, кого извел Буеслав и его псы, — лицо Хельги построжело. — Там у борта подраненный чужак лежит, так вот его тоже пожгу вместе с мертвяками, если не скажет, где искать Петела.
Северянин покивал понятливо:
— Это твой бой, Хельги. Я не стану спорить и даже помогу.
Дальше Тихий ни об чем не думал, делал свое дело, какое завсегда исполнял после сечи: обошел людей, поглядел на посеченных ворогов, унял тех воев, какие все еще злобились, пиная сапогами мертвых.
Через малое время ладью дотянули до берега*, сняли тюков, каких немало сыскалось, а потом уж искупались в реке.
Хельги скинул доспех, пошел в воду и долгонько тер руки, смывал вражью кровь, отпускал и злобу воинскую, и тяжкие мыслишки. Обсохнув, дождался, пока люди Ньяла поднимутся на драккар, а его десяток уйдет вслед за ними, и принялся за ражего воя, какого оставил в живых.
Тот оказался крепок и телом, и духом: молчал, скрипел зубами с досады, глядел смурно. Тихий спросил о Петеле раз, другой, потом без злости, раздумно молвил:
— Воля твоя. Молчишь, так молчи. Токмо не ори потом, когда ладью подпалю. Сгоришь, пеплом развеешься.
— Вона как, — ражий сплюнул, утер рукавом кровищу со лба. — Слыхал я про Хельги Тихого. Ты ли? Лютуешь? Петела хочешь поймать? Из-за чего закусились?
— Не твоя забота. Не пытай.
— Я ходил под Буеславкой. Расплевались зимой. Ему злоба в голову стукнула, взялся зверствовать у словен. Много весей пожог, ярился. Не по мне такое, чтоб сосед на соседа, брат на брата. Оставил его в Лихачах, он по весне сбирался с ватагой на Посухи идти.
— С чего ты принялся языком молоть? Огня испугался? — Хельги неторопко вытряхнул из отмытого сапога камешек.
— Я ничего не боюсь. Пожил и ладно. Тебе я не друг, знай об том, но и Буеславу Петелу руки не подам. Сыщи его, расквитайся за людишек.
— Жить хочешь? — Хельги прищурился.
— Не ты мне живь подарил, не тебе и отнимать. Если сгорю, стало быть, так боги порешили. Твори чего удумал, — ражий встал и повернулся идти на ладью, какую обложили со всех сторон и сухостоем, и ветками.
— Пошёл отсюда, — поднялся и Хельги. — Ступай один по миру, ищи, где приткнуться. Меча не отдам, встретишь недруга, зубами грызи. Как звать тебя?
— Военег, из Суров.
— Ступай.
Тихий дождался, пока Военег отошел подале от бережка, проводил его недобрым взором. А потом уж оглянулся на драккар, какой стоял посреди реки. Увидал Раску, хотел махнуть рукой унице, да передумал: все еще обидой полыхал, да такой, какой и сам разуметь не мог.
Взъелся на ясноглазую за то, что его слову не поверила, но более всего — за Вольшу. И так раздумывал, и эдак, да понял — не по нраву пришлись ее слова о бывшем муже.
— Это калека-то лучше всех? — ворчал себе под нос. — Глупая ты, Раска, неразумная. Его уж давно в яви нет, а ты все тоскуешь. Видно, правый Ньял, любила его. Может, и посейчас любишь?
И опять глядел на вдовицу, какая едва не повисла на борту драккара, будто хотела углядеть чего-то.
— Раска, слезь! — не вытерпел Тихий. — Сверзишься, потонешь!
Она руками всплеснула, закричала:
— Живой! Не пораненный⁈ Да чего ты там копошишься-то⁈ Все уж вернулись, а тебя нет!
— Соскучилась⁈ — прокричал Хельги.
— Еще чего! — осердилась. — Цел⁈
— Чего надо, то в целости! — Тихий обрадовался нежданной потехе. — Для тебя сберегал!
Ответом ему стал хохот воев и звонкий голос уницы:
— Точно ли сберег⁈ Так-то глянуть, разум утратил начисто! Позабыл в какой стороне ладья⁈
— Погоди, Раска! — Хельги вошел в воду. — Сейчас доберусь до тебя, а ты поглядишь, все ли при мне⁈ Ньял, друже, руку подай!
Пока ратники с хохотом переваливали мокрого Хельги через низкий борт, Раска стояла поодаль и смотрела недобро.
— Вот он я, разглядывай, — Тихий пошел к унице, широко раскинув руки.
Ждал, что ногой топнет, осердится, примется выговаривать: нравилось, как сверкают ее глаза, когда ругается. А она качнулась к нему, глядя испуганно:
— Олег, — прошептала, — рукав-то в крови. Никак подранили? Садись, садись скорее! Я мигом!
И метнулась к туесу, в котором уж булькало, вытянула палкой тряпицы из воды, а потом к нему бросилась:
— Рубаху скинь. Брось, потом прополощу. Ярун, — крикнула, — травок неси!
Ближник — вот чудо — и не подумал упираться, послушно вытащил из мешка увязанные в узел травы и поднес, протянул унице:
— Раска, а зачем тряпки варила? — спросил да глаза распахнул широко.
— Матушка учила тётку Любаву, а та — меня, — она хлопотала возле изумленного Хельги, стягивала с него рубаху вымокшую. — Сколь жили, никто от огневицы после ран не помер. Матушке бабка моя науку передала. Она из царегородцев, разумела многое. Мать говорила, что от всякой воды может болячка прицепиться, а если ее согреть, дать побурлить, так она и очистится. Огонь всякую гадость убивает, потому и тряпки в туес положила.
— Ты обварить меня собралась? — Тихий двинулся от уницы. — Раска, погоди, мы так не уговаривались. Да и не рана то вовсе, царапина пустяковая, само заживет.
— Сиди, сказала, — упала рядом с ним на колена и принялась руку разглядывать. — Не люблю крови, пахнет удушливо, аж муть в глазах. Хельги, ты стерпи, я быстро.
Пока Тихий глазами хлопал, удивляясь, она травок размяла, на тряпицу кинула. Послала Яруна за горячим взваром, сама же плечо Хельгино обмыла, а потом обметала крепенько, увязала, затворила кровь.
— Болит? Олежка, скоро пройдет, уймется. Не жжет? Подуть? — подвинулась ближе, положила горячие пальцы на плечо, а потом уж и в глаза ему заглянула.
Хельги подумалось, что ослеп он: Раскин взгляд согрел, а уж если правду говорить, так и обжог. Сердце Хельги Тихого толкнулось о ребра, застучало сильнее:
— Ты только болезных привечаешь? Мужа-калеку голубила, жалела. Меня подранили, так ты кошкой пушистой ластишься, а давеча ругалась и ногой топала. Надо покалечиться, чтоб вот так глядела?
Она сморгнула раз, другой, видно, удивилась:
— Как я гляжу? Я всегда так гляжу. Будет выдумывать-то.
А Хельги прикипел взором к Раске. Все подметил: и брови, изогнутые удивленно, и губы, румяные, манкие, и глаза — ясные, светлые, и волосы — густые русые, того самого цвета, какой Тихий очень любил. Дымка в нем сизая, но и просверк пшеничный.
— Олег, — шептала уница, — что ты? Зачем глядишь так? Не огневица ли у тебя?
И приложила ладошку к его щеке, да ласково так, легонько, с того Хельги малость ополоумел, качнулся к Раске, прошептал, едва не прижавшись лбом к ее лбу:
— Прости, красавица, бус я тебе не принес.
— Да и ладно, — она и не отодвинулась, глядела, как девчонка: глаза широко распахнуты, брови изогнуты. — Лишь бы живой был. А бусы не насытят и не обогреют, звенят только, и что с того?
Хельги уж открыл рот посулить ей и бус, и полотна, и звезду с неба, но заскулил Рыжий:
— Раска, мне бок раскровянили, помираю, — сидел, закатив глаза, и по всему было видно, притворяется. — Иди скорее, обними. Хоть почеломкаемся на прощание.
— Ося, чего у тебя? — Раска отвернулась от Тихого, теперь жалела Рыжего. — Ты погоди, я гляну.
— Не иди к нему, Раска, — Ньял влез. — Он тебя обманывает. У меня большая шишка на голове. Это очень больно.
— Что шишка! — Ярун встрял. — Вот у меня плечо исполосовано и щека расцарапана! Раска, ко мне иди, ко мне!
Тихий ждал, пока Раска сообразит, что парни шутейничают, да начнет потеху. Дождался: уница встала, выпрямилась во весь рост и…:
— Брехуны пёсьи! Ни к кому не пойду! Нашли забаву! Вот накликаете на себя болячек, не обрадуетесь! — ругалась, ногой топала.
Хельги малое время послушал потешную перебранку, а потом уж и задумался: и об Раске, что жалела всякого, кому больно, и о себе, дураке, какому поблазнилось, будто ворохнулась к нему уница.
Глядел на вражью ладью, горевшую ярко, подпаленную пущенной с драккара стрелой, на сосны высокие и ясное синее небо, а мыслями был далеко. Не знал Тихий, что больше гложет его: то ли жалость Раскина, то ли ее злоба. Через малое время порешил, что ее взгляд: не было в нем холода, но и тепла — тоже. Вот оно и грызло больно. А еще более то, что сам, дурень, прилип к ясноглазой, вспыхнул в один миг да с первого погляда.
— Ну уж нет, Раска, — шептал себе под нос. — Так мы не уговаривались. Бегать за тобой, слова ждать ласкового? Тому не бывать. Ничего, пройдет блажь. У меня иное дело есть, да поглавнее. Пока Буеслав Петел жив, я ни за каким подолом скакать не стану.
Тем унял себя, улыбнулся, а миг спустя, понял — рано обрадовался.
— Хельги, тебе взвару горячего дать, нет ли? — Раска подошла, присела рядом. — Ничего не болит? У тебя рубаха-то чистая есть? Я принесу, ты сиди! В суме твоей взять, да? Накинуть надо, озябнешь.
Тихий замер, глядя в ясные глаза окаянной уницы, потом вздохнул тяжко, почуяв, как сердце глупое забилось сильнее:
— Принеси. И рубаху принеси, и взвару. И со мной посиди, — повелел.
— Я мигом, Олежка! — подскочила и бросилась его наказ исполнить.
Хельги и сам не разумел, с чего вдруг заулыбался шире некуда: то ли потому, что бежала завлекательно, то ли потому, что перечить ему не стала.
От автора:
Дотянули до берега — ладьи были плоскодонными, могли пройти и по неглубокой реке. Иногда их перетягивали из протоки в протоку, это было возможным именно из-за плоского дна корабля.