— Да кто ты, дяденька? — Раска оглядела долгополого удивленно.
— Перед тобой Алексей Мелиссин, — чернобровый парень, какого старик назвал Арефой, подал голос. — Антипатос*…
— Много говоришь, Арефа! — поживший прикрикнул злобно и шагнул к Раске.
Взгляд его — цепкий и льдистый — не по нраву пришелся. Глядел, будто корову торговал: Раска уж было подумала, что и в рот заглянет, и зубы сочтет. Хотела ругаться, но встрял Хельги:
— Ошибся ты, Алексей Мелиссин. То не Ирина, а вдова пришлая, — и встал меж стариком и уницей.
— Таких глаз позабыть нельзя. И мне лучше знать, какова была моя сестра. Я так долго искал ее, так долго…
Старик умолк, видно, поминал сестрицу, а вот Раске опять не по нраву пришелся его взор: прикидывался печальным, а смотрел так, будто приценивался.
— Кто твой отец? — пытал долгополый, да так, словно знал — ответят ему, да с почтением.
— Сирота она, нет отца, — Хельги расправил плечи, укрыл за спиной уницу.
Ей бы смолчать, спрятаться, да норов пересилил:
— С чего бы мне говорить с тобой? Не знакомцы, не родня, — высказала Раска, да голову подняла высоко.
Стариковы глаза сверкнули недобро, а сам он довольно ухмыльнулся:
— Как скажешь, дитя мое. Наверно, я ошибся. Люди склонны выдавать желаемое за действительное. А кто была твоя мать?
Раска глянула исподлобья, да и спросила:
— А зачем тебе знать про матушку?
— Ты похожа на мою сестру, которую я потерял много лет назад. Не сердись, не хотел тебя обидеть, — старик говорил сладко, а вот взором пугал.
Раска видела, как сжались кулаки Хельги, как замер рядом с пожившим чернобровый Арефа, как челядинцы, что покорно ждали хозяина, ловили всякое его слово.
Уница же нахмурилась, оглядела богатую чудную ладью, с какой сошел старик, и Волхов, что блестел нестерпимо на солнце, а потом уж и сказала:
— Да и ты не сердись, Алексей Мелиссин, если что не так.
— Ничего, милое дитя, это ничего, — улыбнулся долгополый. — Так кто, говоришь, была твоя мать?
— Она не говорила. — Голос Хельги послышался злым и холодным.
Долгополый собрался ответить ему, да не успел. К сходням подошли князевы люди: корзно* богатые, мечи долгие. С того старцу пришлось повернуться к ним. А вослед и Арефа, и челядинцы подались за цареградским антипатосом.
— Идем, — Хельги обхватил уницу за плечи и повел за собой.
Держал крепко: ни вздохнуть, ни вырваться.
— Ты чего, — пихалась. — Пусти, заполошный. Куда бежим? Пожар?
Хельги смолчал, но и не выпустил из рук. Провел меж домков, какие жались друг к дружке, втолкнул в узкую щель у заборцев и заговорил:
— Твоя бабка из цареградцев? Чего смотришь? Сама мне сказывала. Теперь отвечай, что помнишь о ней, чего знаешь?
Взор Хельги обжег, голос напугал. С того Раска принялась ругаться:
— Ополоумел? Хельги, руки-то отпусти, больно!
Тихий хватку ослабил, но уйти не дозволил и прижал к забору:
— Раска, не шутки шуткую. Что знаешь о бабке своей?
— Ничего не знаю. Ее продали на торгу в Изворах. Матушка говорила, что привезли варяги. И еще говорила, что звали ее… — Раска споткнулась на слове, но высказала, будто выдохнула: — Ярина. Ее именем я назвалась, когда повстречала твой обоз. Хельги, как мыслишь, правый этот Алексей? Ирина, то Ярина? Так ведь?
На Тихого стало страшно глядеть: брови изогнул сурово, да будто в плечах шире стал. Руку положил на топорик и сжал крепко.
— Вот об каком Мелиссине говорила Улада. Тем днем слыхал в дружинной избе, что посол явится из самого Царьграда. В князевых хоромах от него дурного ждут. Хитер уж очень, да зол на русов. Зим пять тому ходили наши вои на царьгородцев, так пограбили знатно*. Может, и его обидели. Раска, стерегись его, слышишь? Чую, не к добру явился.
— Олежка, и ты приметил? — Раска приложила руки к груди и качнулась к Тихому. — Про сестрицу свою горевал, едва слезу не пустил, а взгляд не так, чтоб добрый. И все выпытывает, выпытывает.
— Ясное дело, выпытывает. Ежели ты ему внучка двоюродная, запросто так не оставит, — Хельги вздохнул. — Богатый. Ладья крепкая, челяди десятка два. Еще и воев с собой привел.
Раска глядела на пригожего парня, разумев, о чем он. С того и ответила, как на духу, да от сердца:
— Мне чужого не надо, свое есть. Он кто такой-то? Чужак долгополый! Видал, как чернобрового осадил? А ну как и меня гонять станет? Такого счастья и даром не надо, и за деньгу не хочется. Начнет указывать, здесь не ходи, тут не сиди. Я вольная! — Раска от злости ногой топала.
Хельги послушал, послушал, да и привалился плечом к заборцу, заулыбался глумливо:
— Эва как. Еще не откусила, а уж жевать принялась. Ты погоди упираться, ясноглазая. А ну как у него злата полны короба? Домина в десяток окон, земли, сколь глазу видать. Раска, богатая ты невеста. Эк я поторопился отлуп тебе дать. Вот гляжу на тебя, прям чую, как люба мне делаешься. Ясноглазая моя, красавица ненаглядная, — протянул руки и обнял крепко.
Уницу осердилась, толкала от себя Хельги, а тот, потешаясь, шептал на ухо:
— Это ничего, что ты сварливая и жадная, все стерплю. Деньга красы, ох, как добавляет, — и сопел щекотно.
Раска отворачивалась от потешника, толкала от себя, а, все одно, не сдюжила и засмеялась:
— Не рано ли обрадовался? — отошла на шаг, глядела на пригожего. — С чего взял, что внучка я ему? Не признает, так и злата не будет. И как тогда запоешь?
— Как запою? — Тихий хохотнул. — Взвою, красавица. Какие песни, когда короба из-под носа уплывают.
— Утресь сосед Гостька мне все обсказал. Что у тебя две ладьи торговые, что дом твой самый большой по улице, что сам полусотник тебя привечает, прочит на свое место. Промеж того и девицы на тебя глядят ласково. Зачем тебе чужое злато и постылая жена?
— Такие слова да от торгашки? Раска, скажи, ужель от легкой деньги откажешься?
— От легкой не откажусь, чай, не дура. А вот кто тебе сказал, что за богатое приданое долгополый не спросит с меня расчет? Да и с постылым живь неотрадная, — Раска скривилась, будто горького хлебнула.
Хельги долгонько молчал: видела уница, как из глаз его уходят и веселье, и потеха.
— Мелиссину не верь, — сказал, как отрезал.
Раска вздрогнула, будто морозцем обдало, потом уж кивнула Хельги, мол, разумела.
— Гляди веселей, татева дочка, — подмигнул Тихий. — Так идем в кожевни, нет ли? Иль тут обниматься останемся? Без деньги любиться не стану, так и знай.
Уница только головой покачала, да и пошла туда, откуда пахло удушливо.
В кожевенных, какие стояли поодаль и от торга, и от домков, куда как гадостно. Вонь, брань, чернота. Повсюду кожи в кадках, темные, как трава на болоте. Кожемяки — хмурые, крепкие мужики — с большими натруженными ручищами и согнутыми спинами.
Раска, глядя на них, вспомнила дядьку Ждана, смрад, каким завсегда от него веяло, да руки волосатые и липкий его взгляд. Шла торговаться, а хмурилась, злобилась и все с того, что вспомнила весь малую, в какой жила безрадостно. Всякий день ждала беды, а она, гадюка, завсегда являлась не спросив.
Если б не Тихий, так бы и ушла от кожемяк, позабыв о деле; тот веселил, но глядел тревожно, будто чуял, как муторно ей, как горько.
Домой возвращались и вовсе молчали: Раска обиды прежние нянькала, а Хельги будто стерегся чего-то. Вел кругами, обходя стороной и шумные улицы, и княжьи хоромы, и ступень вечевую.
Довел до подворья, отдал суму со сторгованными кожами и обрезью, потом уж и ожёг тяжелым и чудным взором:
— Меня не будет седмицы две. Ты, ясноглазая, с подворья особо не выходи. Без пущей надобности по улицам не бегай.
— Еще чего, — брови выгнула высоко. — Может, мне и дышать через раз?
— Может, — огрызнулся. — Ты норов умерь, не ко времени он.
Раску заело, да сильно!
— Ты не муж мне, не брат и не сват. Без тебя управлюсь. Ступай в свой дом, там и указывай.
Тихий смолчал, но взглядом наказал, да таким, что у Раски по хребту изморозь пошла. Пока искала слов ответить, он отвернулся и ушел.
— Ну и иди, — шептала вослед, зная, что виноватая.
О ней пёкся Хельги, о ней тревожился, а она ему в ответ лишь сварливилась, да ругалась.
Ввечеру парила-варила, помня, что Тихий обещался придти. Слушала, как щебечет Улада, как радуется хорошей вести о домке, а сердце тоской наливалось. Чуяла как-то, что не явится Хельги, с того и печалилась да себя еще боле виноватила.
Ночь на лавке проворочалась, утро встретила хмуро, да и само оно не так, чтоб пригожее: на небе облака сизые дождиком грозили. Ветер налетал, как пес голодный: урывал свое, да сбегал, а после снова возвращался.
Раска умылась без отрады, поставила в печь горшок с житом и вышла на крыльцо: в дому будто душно стало.
— Здрава будь, Раска, — у ворот расселся рыжий Осьма, свесил ноги с высокой лавки, какая притулилась к заборцу.
— И тебе не хворать, Ося. Сбереги тебя светлые боги, — отозвалась уница. — Ты чего тут?
— Так обскучался весь, — достал сухарь и разгрыз хрустко.
— И давно сидишь? — Раска все думку не могла ухватить, а когда разумела, едва ногой не топнула с досады.
Поняла, что Хельги велел ее стеречь. Иным разом осердилась бы, но не теперь: чуяла заботу пригожего потешника, знала, что не оставил одну, спрятал обиду на нее, сварливую.
— Сижу, пока сидится, — ухмыльнулся парень. — Раска, воды-то дай испить. Сухарей нагрыз дюже много.
Пришлось поднести канопку, подать Осьме.
Ввечеру на лавку пришел дядька Звяга, утром другого дня — Ярун. Так и стерегли дружка за дружкой: сердили Раску, веселили Уладу и щербатого соседа Гостьку, какой едва не поселился на подворье уницы, говорил без умолку, радовался чужим гостям.
От автора:
Антипатос — высокий титул придворного достоинства в Византии.
Корзно — плащ, который надевался поверх одежды и застегивался на одном плече.
Знатно пограбили — поход Руси против Византии 860 года — поход на Царьград. Хотя Царьград не был захвачен, русы увезли большую добычу.